Еще никогда ей не встречались такие яркие и прекрасные слова – Счастливая Аравия, Эфиопия… И окружали их слова не менее благородные – отважные варвары, леса, болота. Казалось, они прокладывают дороги к самому началу мира, а по сторонам этих дорог стоят народы всех эпох и стран, и если она пройдет по ним, то завладеет всеми знаниями и пролистает назад историю человечества до самой первой страницы. Открывшаяся возможность постигнуть эти знания вызвала у нее такой восторг, что она перестала читать, ветерок легко зашелестел страницами, и обложка Гиббона сама собой закрылась. Рэчел встала и пошла дальше. Постепенно неразбериха в ее голове улеглась, и она задумалась о причинах своего волнения. Их, при некотором усилии, можно было свести к двум людям – мистеру Хёрсту и мистеру Хьюиту. Думать о них трезво и ясно было невозможно, поскольку обоих окутывал какой-то волшебный туман. Она не могла рассуждать о них, как о других людях, чьи чувства подчиняются тем же законам, что ее собственные, поэтому она просто мысленно созерцала их образы, и это доставляло такое же физическое наслаждение, как если бы она смотрела на яркие предметы, освещенные солнцем. Казалось, что их сияние распространяется на все, даже слова в книге были им пропитаны. Затем ее посетило некое подозрение, которое было так нежелательно, что она была рада споткнуться, запутавшись ногой в траве, потому что это отвлекло ее внимание, которое, однако, рассеялось лишь на секунду. Рэчел неосознанно все ускоряла шаг: ее тело старалось опередить мысли, но вскоре она оказалась на вершине небольшого холмика, приподнятого над рекой, с которого была хорошо видна долина. Рэчел больше не могла жонглировать несколькими мыслями; с одной из них, самой настойчивой, следовало разобраться, и волнение сменилось унынием. Она опустилась на землю и обхватила колени, безучастно глядя вперед. Какое-то время она наблюдала за крупной желтой бабочкой, которая очень медленно раскрывала и складывала крылья, сидя на небольшом плоском камне.
– Что значит быть влюбленной? – спросила себя Рэчел после долгого молчания. Каждое слово, рождаясь, как будто падало в неведомое море. Загипнотизированная бабочкой, испуганная возможностью жизненных перемен, она сидела так довольно долго. Когда бабочка улетела, Рэчел встала и с двумя книгами под мышкой вернулась домой, чувствуя себя солдатом, готовым к битве.
В тот день заход солнца и сумерки были, как обычно, встречены в гостинице дружным салютом электрических огней. Время между ужином и отходом ко сну и всегда-то было трудно убить, а в этот вечер оно было еще омрачено раздражительностью – следствием вчерашнего разгула. Поэтому Хёрст и Хьюит, полулежавшие в длинных креслах посреди холла с чашками кофе и сигаретами в руках, сходились во мнении, что вечер уж очень тосклив, женщины как никогда дурно одеты, а мужчины – глупы. Мало того, когда через полчаса принесли почту, там не оказалось ничего для обоих молодых людей. Между тем почти каждый постоялец получил из Англии по два-три пухлых письма, чтением которых все теперь и были заняты. Это выглядело просто отвратительно, и Хёрст едко заметил, что зверям задали корм. Тишина в холле, сказал он, напоминает ему тишину в клетке со львами, когда каждый хищник держит в лапах кусок сырого мяса. Он стал развивать метафору и сравнил – кого с бегемотами, кого с канарейками, со свиньями, с попугаями, а кого и с отвратительными удавами, которые обвили полуразложившиеся овечьи трупы. Время от времени люди кашляли, сопели, прочищали глотку или тихо перебрасывались несколькими фразами, и эти звуки, по мнению Хёрста, точно повторяли то, что можно услышать у львиной клетки, когда ее обитатели расправляются с костями. Но эти сравнения не расшевелили Хьюита – тот, обведя зал безучастным взором, остановил его на индейских копьях, которые были укреплены так искусно, что, с какой стороны к ним ни подойди, обязательно уткнешься в острия. Хьюита явно не интересовало происходящее, поэтому Хёрст, заключив, что сознание того отключено, еще больше сосредоточил внимание на присутствующих. Он сидел слишком далеко, чтобы расслышать их слова, но ему было приятно строить различные версии на основании их жестов и облика.
Миссис Торнбери получила целый ворох писем и была полностью поглощена ими. Дочитав листок, она протягивала его мужу или передавала суть прочитанного несколькими короткими цитатами, соединяя одну с другой каким-то гортанным звуком.
– Иви пишет, что Джордж уехал в Глазго. «Ему очень нравится работать с мистером Чедбурном, и мы надеемся встретить Рождество вместе, правда, мне не хотелось бы везти Бетти и Альфреда так далеко (еще бы), хотя в такую жару трудно даже представить себе холодную погоду… Элинор и Роджер заезжали в новой двуколке… Элинор впервые после зимы стала похожа на себя. Она перевела малыша на три бутылочки, что я считаю вполне разумным (я тоже), и ночи стали поспокойнее… У меня по-прежнему выпадают волосы. Я нахожу их на подушке! Но меня приободряют вести от Тотти Холл-Грин… Мюриел в Торки, весьма увлечена танцами. Она все-таки покажет мне своего черного мопса…» Строчка от Герберта – он так занят, бедняжка! Ох! Маргарет пишет: «Бедная старая миссис Фэрбенк умерла восьмого числа – внезапно, в оранжерее. В доме была только прислуга, которой не хватило ума поднять хозяйку, что, говорят, могло ее спасти, но доктор считает, что миссис Фэрбенк могла умереть в любую минуту, и надо сказать спасибо, что это случилось дома, а не на улице (вот именно!). Голуби страшно расплодились, как пять лет назад кролики…» – Пока миссис Торнбери читала, ее муж легонько, но очень размеренно кивал в знак одобрения.
Недалеко от них мисс Аллан тоже читала свои письма. Не все они доставляли ей радость, что можно было заключить по несколько напряженному выражению ее широкого симпатичного лица, когда она, прочитав письмо, аккуратно возвращала его в конверт. Забота и чувство ответственности отпечатывались на этом лице глубокими морщинами, из-за которых оно походило скорее на лицо пожилого мужчины, чем женщины. Письма принесли ей весть о прошлогоднем неурожае фруктов в Новой Зеландии – это была серьезная неприятность, поскольку ее единственный брат Хьюберт зарабатывал на жизнь плодовым садом, и, если у него опять ничего не выйдет, он, конечно, снимется с места и вернется в Англию, и что они тогда будут с ним делать? И поездка сюда, из-за которой она лишилась работы на семестр, теперь выглядела причудой, а не просто приятным и заслуженным отдыхом после того, как она пятнадцать лет читала лекции и проверяла сочинения по английской литературе. Ее сестра Эмили, тоже преподаватель, писала: «Нам надо быть готовыми, хотя не сомневаюсь, что Хьюберт на этот раз будет разумнее». Затем она с присущей ей тактичностью сообщала, как чудесно она проводит время на озерах: «Сейчас они особенно прекрасны. Я давно не видела, чтобы листья на деревьях уже так распустились в это время года. Мы несколько раз обедали на природе. Старушка Элис молода, как всегда, и обо всех заботливо расспрашивает. Дни летят, скоро начнется семестр. Политические перспективы не блещут, как я про себя думаю, но мне не хочется лишать Эллен энтузиазма. Ллойд-Джордж внес законопроект[47], но это делали уже многие, а мы не сдвинулись ни на шаг. Надеюсь, однако, что ошибаюсь. Так или иначе, нас ждет работа… Правда, у Мередита нет той нотки человечности, за которую так любят У. В.?[48]» – заключила она и перешла к обсуждению тех вопросов английской литературы, которые мисс Аллан подняла в своем последнем письме.
Поблизости от мисс Аллан, под сенью нескольких пальм, которые тесно росли в одной кадке и создавали некоторую интимность, Артур и Сьюзен читали письма друг друга. На колене у Артура лежали страницы, покрытые размашистым почерком молодых хоккеисток из Уилтшира, а Сьюзен разбирала убористые письмена адвокатов, редко занимавшие больше страницы и всегда оставлявшие впечатление шутливой и жизнерадостной доброжелательности.
– Надеюсь, я понравлюсь мистеру Хатчинсону, Артур, – сказала она, поднимая голову.
– А кто эта «с любовью Фло»? – спросил Артур.
– Фло Грейвз, та девушка, о которой я тебе рассказывала, она еще была помолвлена с этим жутким мистером Винсентом. А мистер Хатчинсон женат?
Ее мысли уже были заняты человеколюбивыми планами по поводу подруг, точнее, одним блестящим планом, притом очень простым: все они должны выйти замуж – сразу, как она вернется. Брак, брак, вот что всем нужно, и это единственное, что всем нужно, он просто необходим для всех, кого она знает. И она стала перебирать в уме примеры неустроенности, одиночества, слабого здоровья, неутоленного честолюбия, беспокойства, эксцентричности, неспособности окончить начатое, тяги к публичным выступлениям и филантропической деятельности как у мужчин, так в особенности у женщин, объясняя все это стремлением к семейной жизни и попыткам вступить в брак, причем безуспешным. А если эти симптомы остаются и после свадьбы, то приходится признать, что виной тому суровый закон природы, согласно которому в мире существует лишь один Артур Веннинг и лишь одна Сьюзен, его суженая. Достоинством ее теории было то, что она полностью подтверждалась ее собственным случаем. Уже два-три года она смутно сознавала, что жить дома становится все тягостнее, и это заморское путешествие со старой эгоистичной теткой, которая, оплачивая транспортные расходы, обращалась с ней как с прислугой и компаньонкой в одном лице, было типичным примером того, что люди от нее ожидали. Зато сразу после помолвки миссис Пейли инстинктивно стала к ней почтительнее и с жаром протестовала, когда Сьюзен, по обыкновению, вставала на колени, чтобы завязать ей шнурки, и выражала искреннюю благодарность за час в обществе Сьюзен, хотя раньше считала себя вправе отнять у нее и два, и три часа. Сьюзен, предвкушая жизнь гораздо более приятную, чем та, к которой она привыкла, стала относиться к людям намного теплее.
Уже почти двадцать лет миссис Пейли не могла ни завязывать шнурки на ботинках, ни даже видеть их. Ноги отказались ей служить примерно тогда же, когда умер ее муж, который был предпринимателем. Вскоре после этого она стала полнеть. Она была эгоистичной, независимой старухой с весомым доходом, который она тратила на содержание своих домов – одного в Ланкастер-Гейт, нуждавшегося в семерых слугах и одной приходящей уборщице, и второго – в Суррее, с садом и выездными лошадьми. Помолвка Сьюзен освободила ее от одной из главных тревог ее жизни – что ее сын Кристофер «свяжет себя» с кузиной. Теперь, когда этот источник внутрисемейной напряженности иссяк, она чувствовала себя несколько неловко и испытывала желание видеть Сьюзен чаще, чем раньше. Она решила преподнести ей весьма ценный свадебный подарок – чек на двести, двести пятьдесят, а возможно – это зависело от младшего садовника и счета от Хатов за ремонт гостиной, – и все триста фунтов стерлингов.
Она обдумывала этот вопрос и делала вычисления, сидя в своем инвалидном кресле, рядом с которым на столике были разложены карты. Пасьянс никак не сходился, но ей не хотелось призывать на помощь Сьюзен, поскольку та, судя по всему, была занята с Артуром.
«Она, конечно, имеет все основания ожидать от меня ценного подарка, – размышляла миссис Пейли, безразлично взирая на вздыбленного леопарда. – И ожидает, несомненно! Деньги всем нужны. Молодежь очень эгоистична. Если я умру, никто не будет меня оплакивать, кроме Дэйкинс, да и ее утешит завещание. Впрочем, мне не на что жаловаться… Я пока могу и сама радоваться жизни. Я никого не обременяю… У меня много приятных занятий, несмотря на ноги».
И все-таки настроение у нее было слегка подавленное, и она подумала, что на свете было всего два человека, которые казались ей полностью лишенными эгоизма и корысти; она считала их лучше всех остальных людей, даже с готовностью признавала, что они были лучше ее самой. Один из них был ее брат, утонувший у нее на глазах, а вторая – ее ближайшая подруга, которая умерла, производя на свет своего первенца. Все это случилось лет пятьдесят назад.
«Они не должны были умереть, – думала миссис Пейли. – Однако они умерли, а мы, старые себялюбцы, всё живем и живем». На ее глазах показались слезы, она искренне жалела об ушедших, испытывая нечто вроде почтения к их молодости и красоте и нечто вроде стыда за себя. Однако слезы не пролились. Она открыла один из бесчисленных романов, тех, которые обычно оценивала как хорошие, плохие, вполне сносные или просто чудесные. «Не могу представить, как люди выдумывают такое», – говорила она, сняв очки и подняв старые потускневшие глаза, вокруг которых все больше проступали белесые круги.
За чучелом леопарда мистер Эллиот и мистер Пеппер играли в шахматы. Мистер Эллиот, разумеется, проигрывал, поскольку мистер Пеппер почти неотрывно смотрел на доску, а мистер Эллиот, откинувшись в кресле, беседовал с прибывшим накануне господином, высоким, ладным на вид, с головой, напоминавшей голову умного барана. Обменявшись несколькими банальными замечаниями, они обнаружили, что у них есть общие знакомые, правда, это стало им ясно, как только они друг друга увидели.
– Да, старина Труфит, – сказал мистер Эллиот. – У него сын в Оксфорде. Я часто у них останавливался. Чудный старый дом эпохи Якова. Несколько изысканных полотен Грёза, одна-две голландские картины, которые старик держит в подвале. И горы гравюр. А сколько грязи в доме! Он ведь скряга, знаете ли. Парень женился на дочери лорда Пинвелла. Их я тоже знаю. Мания коллекционирования рушит семьи. Этот собирает застежки – мужские обувные застежки, бывшие в ходу между тысяча пятьсот восьмидесятым и тысяча шестьсот шестидесятым годами; в датах я могу ошибиться, но суть та же. Любой настоящий коллекционер – человек с причудами. А во всем остальном Труфит рассудителен, как скотопромышленник, кем он, собственно, и является. И Пинвеллы, как вам, думаю, известно, не лишены чудачеств. Леди Мод, например… – Тут он прервался, чтобы обдумать ход. – Леди Мод страшится кошек и священников, а также людей с крупными передними зубами. Я однажды слышал, как она крикнула через стол: «Закройте рот, мистер Смит! Они у вас цвета моркови!» – через стол, повторяю. А со мной она всегда – сама любезность. Она балуется литературой, любит собирать нашего брата у себя в гостиной, но – стоит упомянуть священника, даже епископа, да самого архиепископа – начинает кулдыкать, как индюк. Я слышал, что это семейная вражда, восходящая к какой-то истории времен Карла Первого. Да, – продолжал он, терпя шах за шахом, – мне всегда интересны бабушки наших блестящих молодых людей. Я считаю, что они сохранили все, чем нас восхищает восемнадцатый век, с тем преимуществом, что они соблюдают личную гигиену. Нет, конечно, леди Барборо никто не оскорбит обвинением в гигиеничности. Хильда, как часто, по-твоему, – обратился он к жене, – их светлость принимают ванну?
О проекте
О подписке