Читать книгу «Дневники: 1920–1924» онлайн полностью📖 — Вирджинии Вулф — MyBook.























































































Прогуливаясь с Клайвом на холме Фирл-Бикон как-то вечером на днях, мы говорили обо всем этом, и он – как я обычно говорю, восхитительный деловой и преуспевающий человек, – всерьез посоветовал для моего же блага уехать в Америку. Мы обсудили будущее издательства и романа; у него практичный взгляд на оба вопроса, хотя, возможно, я обнаружу, что мое собственное мнение принесет хорошие деньги от его имени в Америке. Мы прошли мимо бобовых и пшеничных полей, и я придумала фразу о желтой глазури, способной передать глубокие насыщенные теплые цвета полей и земли, блестящих, будто покрытых лаком, но не выглядящих сырыми. Там были Мейнард, Дункан и Несса; мы заглянули в их новую студию308, где я просидела с художниками все следующее утро, болтая без умолку до тех пор, пока, повторюсь, не пришли Броки и мы снова не превратились в интеллигентно-культурных людей. Я поехала домой через поля – это был один из тех немногих дней, которые я называю настоящими; обычная ветреная дождливая погода. Все было готово вплоть до курицы и языка, но Молли Гамильтон, разумеется, не пришла. Ее мать случайно упала с лестницы.

Открывая садовую дверь, я расширяю наш сад до самой горы Каберн. Там я гуляю до заката, а деревня, поднимающаяся на холм, имеет торжественный, защищающий вид, трогательный, в чем-то символичный, в любом случае очень мирный и человечный, будто люди искали общества друг друга и селились рядом друг с другом на холме. Старые седовласые женщины сидят на пороге до девяти вечера или около того, потом уходят в дом; в верхнем окне зажигается свет, и к десяти часам окончательно темнеет. Прошлым вечером у меня был повод понаблюдать за ночными привычками, поскольку после моей восстановительной прогулки Лотти все еще не было дома, и, когда пробило десять, Л. решил отправиться на поиски. В темноте она вполне могла свалиться с велосипеда или что-то в этом роде. Я пошла пешком к перекрестку, разминулась с мужчинами, которые возвращались из трактира, и пожелала «спокойной ночи» больше раз, чем за всю неделю, что подтверждает мои слова об общительности с наступлением ночи. К тому же они с фонарями шли из пивной мистера Малтхауса309. По-видимому, каждый мужчина здесь проводит свои вечера в пабе, и хотела бы я хоть раз послушать их разговоры. (Джордж Стерджен, приезжавший с Флорой в воскресенье, разочаровал меня своими разговорами: все они о крикете и теннисе; это грубые очертания человечества, проступающие сквозь дымку, – все они соответствуют их положению в обществе Льюиса… Не думаю, что стоит бояться интеллигенции – ни на земле, ни на небесах – или конкуренции с этими простыми натурами, ведь глупцы, опирающиеся на всевозможные условности и предрассудки, не так гуманны, как мы, свободомыслящие.) На перекрестке сладко запахло клевером; Льюис сверкал, честно говоря, каким-то бриллиантовым блеском, а небо, усыпанное звездами, было серым, так как луна еще не взошла. Л. нашел Лотти на железнодорожном переезде с проколотой велосипедной шиной и погасшей лампой, однако она была весела и разговорчива, как сойка в лучах солнца.

19 августа, четверг.

Я оторвалась от шитья лоскутного одеяла. Это можно назвать днем месяца, ведь я откладываю в сторону штопку и другие виды рукоделия, чтобы взяться, скажем честно, за более полезные дела, чем в дни, когда ум ничем не занят. Как изменчив и непостоянен мозг! Вчера он весь день был задумчивым и сонным – писалось легко, но не очень осознанно и слишком быстро, будто под действием таблеток; сегодня у меня, по-видимому, ясная голова, но я не в состоянии сочинять предложение за предложением – просидела целый час, вычеркивая, вписывая и снова вычеркивая, а потом сравнительно легко (опять сравнительно!) читала «Трахинянок» [трагедия Софокла].

Нелли Сесил была у нас с полудня до 16:30. Каким же неопрятным и даже неприличным казалось в ее присутствии наше жилище! Комнаты съеживаются, серебро темнеет, курица сохнет, а фарфор тускнеет. Это тяжкий труд: один из нас всегда был у ее уха, а она, бедняжка, постоянно прислушивалась то к одному, то к другому собеседнику. Начав с окраин близости, мы продвигались к центру. Начнем с того, что она застенчива и постоянно извиняется за причиненные неудобства: «Я останусь на час… О, я помешала… Как, должно быть, ты меня проклинаешь за вторжение!». Но это прошло, и ее ум, натренированный справляться с политическими ситуациями, показал себя. Мы много сплетничали, в основном о миссис Асквит и ее ошибках, о том, как Теннанты разрушили старый аристократический мир310. Потом перешли к религии. «Я не думаю об этом так много, как раньше. В молодости хочется бессмертия. А война все усложнила… О да, я по-прежнему хожу в церковь. Боб ведет хорошую, честную жизнь и продолжает верить». Боб на месяц уехал в Довиль311 к Мосли312. Нетрудно догадаться, насколько невыносима изоляция; ни на одном лице я не видела такого выражения одиночества, как у нее, будто она всегда вдали от жизни, вечно одинокая, вынужденная терпеть и быть благодарной за любую помощь. Ее тело невероятно уменьшилось и съежилось; глаза слегка потускнели, щеки впали…

20 августа, пятница.

Миссис Дедман уговорила нас пойти на похороны в Сассексе, пообещав, что носильщики будут одеты в смок-фроки313. Но в деревне нашлось только 6 штук, поэтому от них отказались; мистера Стейси314 хоронили чернокожие фермерские рабочие, двое из которых умудрились свалиться в могилу, когда опускали его. Однако смок-фроки до сих пор существуют, и в качестве доказательства миссис Дедман продемонстрировала нам тот, что принадлежал ее деду, – это прекрасное изделие ручной работы с типичным для Родмелла узором, отличающим его от костюмов других деревень. Ее дед, сидевший с нами на скамейке в церковном дворе, носил смок-фрок по воскресеньям. Все мужское население деревни Кингстон вышло из церкви вслед за гробом; смуглые лица, седые волосы, видневшиеся поверх угольно-черных пальто. Четыре или пять тощих девушек с белыми носовыми платками, которыми они постоянно пользовались, шли первыми; у одной бедной старушки вокруг шеи была повязана черная бархатная лента. Священник выступал с таким зловещим унынием, что даже сейчас, смею предположить, люди вряд ли уже пришли в себя. Один из них с видом мрачной горгульи сидел в своем такси, ожидая возвращения в Льюис. Было холодно; в багровом от молний небе громыхал гром. Служба, как обычно, казалось бесчувственной, неловкой, неуправляемой; каждый подавлял свои естественные эмоции и, казалось, играл роль, поскольку это делали остальные. Гроб был бледно-серого цвета; венки прикреплены веревочками. Не знаю, душевнее ли похороны у католиков, но это странный ритуал. Я видела, как один человек в нужный момент размельчил в руке кусок земли. Мы стояли под тисовым деревом у большой могилы. Никакого ощущения церемонии. Мы ни разу не вовлеклись. Затем неловкость старых воскресных пальто и шляп. Кингстон – прекрасная деревня из старых домов с эркерными окнами и тропинкой, ведущей к сердцу холма. Я чувствую, что воскресенье впиталось в мою одежду, словно запах камфоры; не могу больше писать, так как чувствую смесь стыда и удовольствия от этого.

25 августа, среда.

В третий раз за это лето, хотя других таких не было, я ездила в Лондон (в понедельник), где заплатила 5 шиллингов за тарелку ветчины и попрощалась с КМ. Напоследок я сказала какую-то свою фразочку о том, чтобы встретиться еще раз перед ее отъездом, но бесполезно затягивать с этими прощальными визитами. Есть в них какая-то стесненность и неестественное спокойствие; в конце концов, никакие встречи не изменят того факта, что она уезжает на два года, и бог его знает, когда мы увидимся снова. Подобные расставания заставляют как бы ущипнуть себя, чтобы убедиться в своих чувствах. Так ли они сильны, как должны быть? Не бессердечна ли я? Возражала бы она против моего отъезда? А потом, после того как я отметила собственную черствость, у меня вдруг появилось ощущение пустоты, ведь мы не сможем общаться. Выходит, мои чувства искренние. Редко встречаются такие же, как я, женщины, неравнодушные к сочинительству и чувствующие странное эхо, доносящееся до меня из ее сознания через секунду после начала разговора. И есть в ее словах какой-то намек на то, что в данный момент мы – единственные женщины (я должна скромно ограничить свое утверждение нашим кругом), обладающие достаточным даром, чтобы сделать разговор о писательстве интересным. Как же много я приписываю другим людям! Как часто я молчу, считая, что говорить бесполезно. Я сказала, что мой собственный характер как бы отбрасывает впереди меня тень. Она поняла (пример нашего взаимопонимания) и согласилась, сказав, что это плохо, потому что человек должен сливаться с вещами. Ее чувства удивительно остры – она долго описывала, как поливает растения из шланга: сначала деревья, потом кусты и наконец резеду315. А Марри медленно произнес: «Ты все неправильно поняла, Кэтрин. В молодости было не так. По крайней мере, в моей уж точно». Марри целыми днями играет в теннис; странная отстраненная пара. Она хочет жить в итальянском городке и пить чай с доктором. Пока я пишу, меня вдруг осенило, что я хотела спросить, насколько она уверена в достоинствах своей работы. Но мы решили переписываться, и она пришлет мне свой дневник. Будем писать? Пришлет? На ее месте я бы так и сделала; из нас двоих я проще и непосредственней. Я не могу общаться с людьми, неспособными на такие очевидные вещи. Я отреклась от своего мнения по поводу книги Кэтрин и буду ее рецензировать, но, бог его знает, действительно ли она этого хотела. Странно, как плохо мы понимаем своих друзей316.

В итоге я опоздала на поезд, хотя больше всего на свете мне хотелось успеть и ехать домой вместе Л.

Нелли сейчас лечит зубы. О ее возвращении пока речь не идет. Я совсем перестала рецензировать книги – полагаю, в «Times» считают, что это всерьез, – и продолжаю работу над «Джейкобом», которого, я уверена, закончу к Рождеству.

31 августа, вторник.

Последний день августа – зато какой! Ноябрь в городе без огней. Да еще школьники поют, а Лотти болтает без умолку, пока я пишу, поэтому я не в настроении. Отвратительное серое небо. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее вот так. Мне стоит выплеснуть свой гнев и прогуляться по холмам. Но сначала надо разобраться с Партриджем и Кэррингтон. Еще одно решение принято: теперь у нас есть партнер и секретарь за £100 в год. Безрассудство, я полагаю, но зачем тогда жить, если не быть безрассудным? Так или иначе, мы смело шагаем вперед, и если хотим сохранить издательство, то пару раз можно и рискнуть. Партридж – молодой человек двадцати шести лет, только что окончивший Оксфорд, с превосходным телосложением, крепкими как дуб плечами, так и пышущий здоровьем. Задорный проницательный взгляд. Со времен Джорджа Стерджена я сторонюсь глупых молодых людей, но у П. нет этой глупости. Он был религиозен, а теперь стал социалистом; полагаю, литература ему не особо интересна; он написал эссе о Мильтоне317, но Кэррингтон это не впечатлило. К счастью, погода была хорошая; мы сидели на лугу и смотрели, как Сквайр и Сассун318 играют в крикет – последние люди, которых я бы хотела видеть… Каким-то образом то, что на холмы нужно смотреть культурным, сознательным взглядом, портит их для меня. Я бы хотела, чтобы в мире не было никого, кроме Дедманов, Боттенов319 и Стэйси, ведь только они населяют кладбища320. Кэррингтон – пылкая, энергичная, рассеянная, благодарная, очень скромная ученица, но ее характера достаточно, чтобы не допустить безвкусицы. Мне показалось, что ей немного стыдно за П. Зато какие плечи! Какая кость! Он поклонник Леонарда. Что из этого выйдет? Что мы будем публиковать?

Уэллс321 пригласил нас в гости. Какие еще новости? Дни, разбитые надвое почтой, пролетают быстро, а у меня так много книг для чтения, но ни одной на рецензию. Холодное разочаровывающее лето. Сегодня утром закончила Софокла322; читала в основном в Эшеме.

8 сентября, среда.

Пожалуй, можно позволить себе немного авторского эгоизма – просто я приняла решение отказаться от рецензий для «Times» и выставила им условие на будущее: только статьи на передовице или книги по моему выбору. Ответа от [Брюса] Ричмонда нет, так что я не знаю его мнения на этот счет. Разумеется, он не отверг меня, а с уважением отнесся к моему отпуску и предложил список жертв, среди которых были Марри и Лоуренс323, при мысли об этом я вздрогнула и поежилась, но в конце концов решила рискнуть. В данный момент я чувствую, что это более рискованно, чем позавчера, поскольку Литтон, Мэри и Клайв, приехавшие сюда вчера вечером, обсуждали бессмертие, и я вдруг поняла, что мой единственный шанс на это – письма. А как же бедный «Джейкоб»? И не лучше ли тогда, в перерывах между письмами, водить пером по бумаге, за которую платят? О тщеславие, тщеславие! Как оно растет во мне! Как отвратительно! Клянусь раздавить его. Выучить французский – единственное, что я могу сейчас придумать. Потом мне не понравилась Мэри, надушенная, накрашенная, с распутными губами и затуманенным в взором; не понравилось осознание подлости, которая вынуждает меня общаться со всякими отбросами, и обиды на нее за то, что она заставляет меня довольствоваться этим. Мэри говорит резкие и даже жесткие вещи, а я не могу сказать вслух: «Зачем тогда приходить и сидеть на моей лужайке?». Зачем она приходит? Еще я всегда перебиваю «бедняжку» – в ее случае я не вполне великодушна. За чаем Л. поправил меня, когда я сказала, что Мэри Хатчинсон – одна из немногих, которых я недолюбливаю. «Нет, – ответил он, – одна из тех, кто тебе то нравится, то не нравится…». Хлеб не поднялся; сегодня утром меня беспокоил шум школьников, но я ненавижу, когда люди сравнивают недостатки этого дома с Эшемом – опять-таки М.Х. Литтон учит меня быть проще. Если кто и имеет право говорить о бессмертии, так это он со своими девятью переизданиями и т.д. И все же, когда Л. сурово сказал Литтону, что у него нет никаких шансов войти в историю, он не прищурился, не развел руками и вообще ничего не сделал, оставаясь спокойным и воодушевленным. Забавный был разговор. Насколько наши решения оправдывают себя? Литтон утверждает, что мы сами по себе столь же замечательны, как и современники Джонсона324, хотя наши произведения могут погибнуть, но ведь мы еще в начале пути. Потом речь зашла о мадам де Севинье325; затем о шансах Дункана; я сравнила «Выдающихся викторианцев» с Маколеем326, и мне показалось, что Литтон сомневается по поводу книги о Виктории. Мейнард, однако, считает, что она будет иметь даже больший успех. Мы много говорили о журнале «Athenaeum», о леди Блессингтон327, о перспективах нашего издательства, а потом они ушли. Литтон приедет в пятницу. В конце концов, не он ли лучший из нас? А теперь я могу выйти и полюбоваться холмами… Куда?

15 сентября, среда.

Кстати говоря, у Нелли уже обследовали, кажется, все органы, и она полностью здорова, за исключением зубов. Выходит, я была права и, признаюсь, нет у меня особых надежд на зиму. Дело в том, что низшие классы отвратительны.

Кое-чем из этих размышлений я обязана Литтону, который был у нас с пятницы по вторник, а теперь, когда пошел дождь – злорадствую, – он с Хатчинсонами в Виттеринге328. (Никогда больше Мэри не осквернит мою дверь и лужайку.) И это тоже от Литтона – результат одной нашей с ним вечерней прогулки по равнине и мимо фермы Нортхиз вверх на холмы. Его восхищение этим местом компенсировало мое пренебрежение. Но посмотрите, сколько мелких фактов, высказываний, точек зрения он мне дал: Мэри «чисто по-женски» не любит меня; Клайв – шут; низшие классы вульгарны и глупы; Селби-Бигджи329 бесполезны и претенциозны; нам мало что остается; мир очень забавный и приятный, да и общество в целом тоже; «без женщин никуда». А еще у него, кажется, есть некоторые сомнения в ценности своих биографий, по сравнению с созданием собственного мира.

«Жизнь очень сложна», – пробормотал он в порыве близости, как бы имея в виду собственные трудности, о которых я узнала на римской дороге330. История Ника и Барбары [Багеналь] повторяется331

















1
...
...
14