Ворвалось пленительное создание, под стать Сократу, только жилистое и вихреподобное. Турбулентное, словом. Оно сразу же вцепилось мудрецу в бороду и стало пенять ему на свою нелегкую женскую долю. Сократ жмурился, как кот, и терпеливо ждал окончания женского порыва. Из смежного помещения, заваленного мешками и заставленного корзинами, осторожно выглядывал Метробий с супругой. Из воплей Ксантиппы я с трудом уловил, что Сократ что-то не сделал по дому или сделал не так, как она велела, и от этого теперь может произойти внеочередной конец света.
– Платон заходил? – задал наконец вопрос мудрец, когда супруга его выбилась из сил, и вопрос этот вымел разъяренную Ксантиппу из метробиевой берлоги, как сильный пинок хозяина раскудахтавшуюся курицу.
– Она терпеть не может Платона. Считает, что он мне дороже ее. Ее почему-то бесят его чувственные губы. Как мне убедить эту несчастную, что ближе ее мне в этой жизни никого нет. Мои слова – мое несчастье. Мне никто не верит. Даже собственная жена. Все почему-то считают, что я насмехаюсь над ними. Когда я говорю с ними серьезно, они считают, что я смеюсь над ними, когда же я в самом деле подшучиваю над кем-либо, он воспринимает это очень серьезно и обижается.
– У вас просто разные языки, Сократ, и им всем что-нибудь надо от тебя.
– А мне ничего не надо ни от кого. Единственное, что я хочу, это понять, чего они все хотят друг от друга. Но боюсь, уже не пойму. Слишком их много и слишком многого они все хотят, а я один. Может, Платон разберется. Я познакомлю тебя с ним. Занятный юноша. Метробий! Слышишь меня?
– Чего тебе, Сократ? – подошел трактирщик и нахмурился. Ему было неуютно под насмешливым взглядом старого бродяги.
– Ксантиппа случайно проходила мимо или по делам зашла?
– Почем мне знать, Сократ, где и как носит твою жену.
– Да, Метробий, тебе это воистину не знать. Подай-ка нам еще этого вина. В кредит. У меня здесь открыт кредит. Беспроцентный. Я его решил назвать «пенсией», – пояснил он мне, расчесывая широкой пятерней растрепанную бороду. – Правда, доброе слово – «пенсия»? Так ведь, Метробий?
– Так, так, – кисло ответил пузатый скряга. «Чтоб тебя разорвало от твоей «пенсии»!» – подумал он.
– Одно могу сказать точно, – вздохнул Сократ. – Ксантиппа любит меня. Метробий, вот ты вполне зрелый мужчина. А ты знаешь, почему женщины больше любят зрелых и даже пожилых мужчин, чем молодых?
– А что, они больше любят зрелых?
– Ну, тут тоже нужна мера: чтобы не перезреть. А то ты мне в прошлый раз дыню подкинул, сказал – зрелая, помнишь? А она уже бродить стала внутри. Так вот, женщины любят пожилых мужчин больше, чем молодых, потому что у пожилых осталось гораздо меньше времени, и все, что они обещают, они тут же, в отличие от молодых, делают.
– Да? – недоверчиво посмотрел на Сократа Метробий.
– Он нехороший человек, – сказал я, кивнув вслед удалившемуся хозяину трактира. – Да простят меня боги.
– Да, и эта черта мне в нем нравится. Тебя удивляет это?
– Нисколько.
– Раз он нехороший человек, от него не надо ждать подлости или предательства, так как ничего, кроме подлости и предательства, он совершить и не может.
– Да, Сократ, так ты скорее достигаешь личной свободы.
– Верно, Ахилл. Стоит мне освободиться от обязательств по отношению к тому же Метробию, стоит мне наплевать на то мнение, которое он имеет обо мне, и я тут же становлюсь свободным и от Метробия, и от его мнения обо мне, и от своих ожиданий по отношению к Метробию и его мнению, и от переживаний по поводу моих несбывшихся ожиданий, и от всяких последствий этих переживаний – мозговых, сердечных и, главное, душевных ударов. Теперь тебе понятно, что меня больше устраивает то обстоятельство, что Метробий нехороший человек.
– Ты всех людей считаешь нехорошими, Сократ?
– По отношению ко мне? Наверное, да. Во всяком случае, если кто-то не делает мне зла, это для меня уже благо, а если кто и делает мне зло, оно мне не вредит, так как я уже приготовился принять это зло спокойно.
– Ты подразделяешь людей на нехороших по отношению к тебе, а еще – по отношению к кому?
– Ты смотри, не я спрашиваю его, а он меня. Тебя никогда не было среди моих собеседников, но ты пользуешься моими испытанными приемами, – сказал Сократ. – Еще – ко всем остальным, так как в мире есть только они и я, третьего не дано. Во всяком случае, третье – не для меня.
– Ты хочешь жить, Сократ? Ради чего ты живешь?
– А вот это удар ниже пояса.
– Почему же ниже пояса? Ведь я для тебя такой же нехороший человек, как все.
– Такой же, да не такой же, – устало сказал Сократ. – Дело в том, что вопрос этот к людям не имеет никакого отношения.
– Почему же тогда ты сам спросил меня об этом?
– А ты имеешь какое-то отношение к людям? – насмешливо поглядел на меня Сократ. – Когда я сказал, что видно неправильное мнение всех тех, кто думает, будто смерть это зло, я опять же имел в виду мнение людей, которые постоянно и во всем лгут друг другу и сами себе. Раз они лгут, значит, и это утверждение, что смерть есть зло, – ложно. Выходит, для них она – благо. Но разве может быть благом для человека смерть, то есть отсутствие всякого блага?
– Смерть неосязаема, Сократ. Поверь мне. Осязаемо расставание с жизнью, но не так, как оно представляется по ту сторону занавеса. Ты не учитываешь, что есть еще благо после смерти? Вспомни, что говорил Пифагор.
– При чем тут Пифагор? Я одно знаю твердо: после смерти человека нет, а если и есть, то я его, увы, ни разу не встретил. О присутствующих мы не говорим.
– Они боятся до смерти твоих вопросов даже после смерти, – пошутил я.
Сократ задумчиво глядел на залитый солнцем пустынный дворик.
– Ни одной тени. Ни одной, – пробормотал он. – Скоро там не будет и моей тени, когда я стану пересекать его, а что изменится?
– Твоя тень, Сократ, и тень твоего плаща накроет все человечество, поверь мне, раз я из Сирии.
– Этот плащ, увы, никого не спасет от сомнений, а это для многих хуже смерти, Ахилл.
– Он даст единственное благо, которое ценишь ты, – знание.
Сократ ничего не ответил мне. Он, похоже, стал сомневаться и в этом.
– Странный сон приснился мне на днях, Ахилл. Будто я бреду в болоте по пояс среди зонтиков не то зеленой, не то белой, похожей на укроп травы. А на берегу много граждан, все праздны, тычут в меня пальцами и смеются. Меня смех толпы не смущает, но эта трава… Что это за трава?
– Это цикута, Сократ. Болотный укроп.
– Да, Ахилл, ты прав: взял в руки лук – жди стрелу в спину.
– А сейчас что ты увидел в небе, Сократ?
– Все мы, Ахилл, отражаемся в небесах, как в зеркале, и поверь мне, это зеркало не кривое.
– Почему ты ничего не записываешь, Сократ?
– А Платон зачем? С падежами у меня нелады: из всех знаю только один – падеж скота. Да и звуки голоса рядом с буквами – все равно что живые птицы рядом с их чучелами, – Сократ (заметно нервничая) постукивал и пощелкивал по столу карточкой, с одной стороны черной, с другой белой. – Погоди-ка, я на минутку до ветра, пос-смотрю, какой он там сегодня, – он бросил карточку на стол и вышел. В дверях бросил с укором, непонятно кому:
– Вот ведь жалость, жизнь прошла – без футбола и оперетты!
Я, признаться, опешил, услышав такое, взял в руки карточку, и в это время в кладовке что-то загрохотало. Послышался испуганный возглас Метробия. Я встал посмотреть, что там.
Метробий, испуганно глядя на меня, держал в руках кубок. На полу в луже горького вина валялись осколки кувшина, на которых, казалось, навек отпечатались метробиевы слова: «Какая жалость!»
– Ну-ка, что там у тебя? – я взял кубок у трактирщика. Тот нехотя выпустил его из рук.
– Это Сократ заказал, – промямлил он.
«Значит, все», – решил я.
Мне было теперь все равно – жить или умереть. Должен быть переход из одного состояния в другое, коридор, наполненный болью и сожалением или, напротив, спокойствием и блаженством, но я не видел этого коридора, не чувствовал его, не верил в него, и знал я только одно – сбылась моя мечта, единственная мечта всей моей жизни – спасти Сократа, спасти его от позорной и мучительной смерти. Я был убежден, что не было никакого суда, не было никакого приговора («Верховного суда»!), не было душещипательных и душеспасительных разговоров Сократа со своими друзьями и недругами перед тем, как он выпил яд. Это всё выдумки журналистской братии. Наглая ложь, настоянная на столетиях людского безразличия. Его отравил в кабаке Метробий, а самого Метробия потом утопили в бочке с его же вином.
Откуда вот только Горенштейн узнал о моем тайном желании, как проник он в него?.. А почему – он в него, это мое желание проникло в него самого, вот так и узнал.
Я сделал два глотка из кубка, повернулся и глянул в напряженные глаза Метробия. Тот тут же потупился, но я успел заметить в нем смятение и страх. И тогда я схватил Метробия за жирное мягкое лицо, запрокинул голову и влил содержимое кубка ему в рот. Он захлебнулся и стал хрипло кашлять. Я оттолкнул его, и он осел на пол бесформенной кучей, в которой от человека остался только слабый плаксивый голос.
– Я не хотел, – догадался я по прыгающим губам трактирщика.
– И я не хотел. Мы оба этого не хотели, – сказал я и вышел вон.
Снаружи были только раскаленные камни, которые при всем желании невозможно превратить в хлеб. На эти камни меня и вырвало, на них я и лег, и провел какое-то время в безумной, переходящей в наслаждение, боли.
Последняя мысль, которую еще озаряло яркое солнце, была очень четкая и спокойная, как тень: цикута была для Сократа. И меня наполнила безмерная радость, причина которой была выше моих сил, и она тихо опустилась куда-то вглубь меня вместе с солнцем, которое, как я чувствовал, не хотело садиться раньше времени.
И уже совершенно новой мыслью, о которой можно было только догадаться (она проплыла в самом начале того неведомого перехода и быстро затерялась в нем), была: так вот он какой этот мрак, он, точно летний день, так полон света… Света выполненного долга?
Не кажется ли, что великие философы прошлого взирают на нас из будущего?
***
Очнулся я на борту галеры с резью в желудке и мякиной в башке.
– Хорош! – гоготнул кормчий и подмигнул мне. – Надрался! Это по-нашему! Еле доволокли! Все нормально? О* кей! Вставай, мы уже давно отошли от берега. Двоих болтунов все-таки потеряли! Туда им и дорога. Вернутся еще. Иди поешь, милорд, и снова в кандалы, уж простите!
Я встал и пошел на корму. В руке у меня была черно-белая карточка. На ней было написано: «Граф Горенштейн. Специальный и Полномочный Представитель» («Представитель» непонятно кого и где) и реквизиты, которые никак не запоминались. А в углу визитки была пометка: «Александру Баландину. Лично».
Значит, я спас Саню Баландина? Значит, Саня – Сократ?.. А почему бы и нет? И Сократ после смерти может стать Баландиным, и Баландин после смерти может стать Сократом. Вот только кем был я и кем я стал?.. А не все ли равно, кем после смерти становишься? Может быть, и не все равно. Но если я спас Саню, господи, кто же тогда спасет Сократа?..
Я много повидал в пути. Наверное, все повидал, так как не находил больше ничего нового для себя. Но в странствиях поправимо даже это. Не мною, так кем-нибудь другим. Если надумал искать дорогу в ад, рано или поздно она сама найдет тебя. Да и что такое дорога? Что такое путь? Пространство из пункта А в пункт В, заполненное временем. Одно не ясно, что надо преодолеть – пространство или время? Преодолеть их одновременно, как правило, ни у кого еще не получалось. Вот и идешь, непонятно куда и непонятно зачем. Дорога ведет, ноги идут, глаза отмечают вехи. По пути развязываются шнурки и теряются пуговицы, на обочине остаются потерянные кошельки, зонты и годы, пыль позади покрывает разбитые бутылки и жизни…
***
(Глава 62 из романа «Мурлов, или Преодоление отсутствия»)
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке