Читать книгу «Великое чудо любви» онлайн полностью📖 — Виолы Ардоне — MyBook.
image
cover

 





А с Гадди ты уже встречалась? Он все обо всех знает и на каждый недуг вешает ярлык: неврастеничка, лунатичка, маньячка, истеричка; экзальтированная, импульсивная, параноидальная. Я, наверное, аутистка – так мне сказала одна медсестра, только она через месяц уволилась и устроилась в больницу для не-чокнутых, где только зашивают раны и вправляют кости. А с психическими у нее не заладилось, это даже надзирательницы говорили: слишком жалостливая. Как думаешь, я аутистка? Новенькая кусает нижнюю губу, пока на простыне не показывается кровь, что я воспринимаю как сомнение.

У каждой болезни – свой знак, понимаешь? Гадди все их видит и решает, давать тебе Красный леденец или Синий, лучше тебе сегодня или хуже, оставить тебя в Море Спокойствия или перевести в земли Буйных и Полубуйных, уложить или поднять, привязывать ли ремнями, нужен ли электрошок. В последнем случае вызывает Лампочку, чтобы та пустила через тебя ток: слабый, совсем слабый или помощнее.

Ток выходит из полированного деревянного ящика вот такой ширины, объясняю я Новенькой, раздвинув руки чуть шире плеч. Поднимаешь крышку, а там ручка с делениями, показывающими силу удара. Работает это так: сперва надзирательницы гоняются за тобой по всем отделениям, но в конце концов всегда ловят, затаскивают в кабинет со стеклянной дверью, накрепко привязывают к креслу, суют в рот пластиковый диск, чтобы не раскрошились зубы, надевают на макушку чепчик, завязав тесемки под подбородком, а под чепчик, раздвинув волосы, вставляют кабели. К кабелям прикреплены зажимы, зажимы обмотаны влажной марлей. Пока понятно? Там еще есть часы, которые отсчитывают секунды, от нуля до шестидесяти. Ты считать-то умеешь? Меня Мутти с раннего детства учила. Может, я и числа именно поэтому люблю, а не потому, что аутистка. По бокам у часов две ручки. Ручка 1: сила тока. Ручка 2: частота. Как загорится красный свет, начинается спектакль, и нас ведут поглазеть через стеклянную дверь. Гадди говорит, страх – хороший советчик, а на чужих ошибках учиться лучше, чем на своих. Кто бесится – идет на электромассаж, кто бранится – идет на электромассаж, кто натирает подружку – идет на электромассаж, кто бредит – идет на электромассаж, кто мочится по ночам в постель – идет на электромассаж, кто отказывается от еды – идет на электромассаж. Новенькая прячет руки: два побега лозы, увитые зелеными жилками.

А хочешь, я все-все расскажу? Это я пытаюсь ее напугать, как Гадди учил. Случается, пациентка вопит, корчится, потом ее рвет, она мочится под себя, пока, наконец, не начинается падучая. После чего спит два дня подряд, а когда просыпается, становится такой же, как раньше, только лучше и спокойнее, а про чепчик, провода и красный свет ничегошеньки не помнит. Поначалу рот у нее на замке, ей, бывает, даже имя свое невдомек, как тому попугаю с желтым клювом, что все никак «Портобелло» сказать не может. А ты любишь, когда по телевизору «Портобелло»[3] показывают?

Однажды, еще до того, как нас разлучили, надзирательницы поймали Мутти: услышали, как она кричит во сне. Все отделение перебудила, и даже медсестры в своем подземелье жаловались. Гадди приказал отвести ее в кабинет со стеклянной дверью, а нас всех заставил смотреть. Жилетт тогда втихую спрятала меня в чулане на четвертом этаже, но Гадди нашел и велел отвести вниз. Мутти лежала у Лампочки в кабинете, и чепчик скрывал ее волосы цвета сиамской кошки – такие же, как мои. Увидев меня, она улыбнулась, словно только этого и ждала, чтобы начать игру в «Немое кино». Когда зажегся красный свет, Мутти подняла указательные пальцы и принялась ими размахивать, как дирижер палочкой. А потом запела нашу песенку, Es war eine Mutter. Пой, попросила она с той стороны стекла. Пой со мной, Эльба, прочла я по губам. И запела, сперва тихо-тихо.

Лампочка крутанула ручку 1 и тут же ручку 2. Мутти прищурилась, широко раскрыла рот, но я ничего не услышала: чьи-то руки закрыли мне уши, и я, воображая, что она тоже поет, выкрикивала слова Es war eine Mutter, все громче и быстрее, пока не дошла до последнего куплета, после чего красный свет погас, у Мутти началась падучая, и она потеряла сознание. Подняв голову, я увидела над собой волосатый подбородок Жилетт. Наконец она отпустила мои уши и отвела обратно в палату.

А песню эту мы больше не пели. Мутти не помнила, чтобы когда-либо ее знала.

3

Правило номер один: не поел – голодным ходи.

Запоминать числа Мутти меня учила при помощи рифм. Еще учила буквам, названиям рек и морей, кратности и дольности, историям из греческой мифологии и тайному языку Германии. От нее я узнала куда больше, чем от Сестер-Маняшек. Чтобы не сойти с ума, говорила Мутти, нужно найти себе занятие, нужно учиться. Тебе бы тоже стоило, советую я Новенькой. Хочешь знать столицу оранжевой Германии? А желтой? Она закрывает один глаз, что я воспринимаю как «нет».

С тех пор, как ее привезли, прошло уже три запятая два дня, но она еще ни разу не окунула ложку в тарелку. Ладно, сейчас ты есть не хочешь, ворчу я, но ты должна знать, что упрашивать тебя никто не будет и кормить с ложечки, летит самолет, открывай скорее рот, – тоже. Никто не придет нас поддержать – придется поддерживать друг друга самим, не то дело кончится ремнями и электричеством. Мы все здесь разные, и все – сломанные куклы, не стоящие починки. Но послушай меня: я родилась и выросла в Полумире, как панда в зоопарке, которую показывали в документалке по третьему каналу. Мама – псих и дочка – псих, психи – вся семья у них.

Когда я была совсем маленькой, медсестры придвигали мою койку к той, где спала Мутти, и ничего плохого не случалось, если не считать одной маленькой, смуглой чокнутой, каждый божий день кричавшей: я себе голову разобью, я себе голову разобью, – пока однажды она не выполнила своего обещания. Просто ударилась об стену – и разбила. Сестры-Маняшки говорили, будто мозг – серое вещество, только это неправда, понимаешь? У Жилетт ушло четыре запятая два дня, чтобы оттереть со стены красные пятна, но, кажется, я до сих пор вижу темный ореол, хотя случилось это давным-давно, в те благословенные времена, когда у нас с Мутти, двух счастливых кошечек в Море Спокойствия, было все что нужно: ласки, поцелуи, фыр-фыр в шею, песни из Сан-Ремо, рекламные ролики и свежие серии «Счастливых дней»[4] по вечерам.

Мутти говорила, что Полумир похож на океанский круизный лайнер: Гадди – капитан корабля, медсестры – матросы, у них даже форма белая. Решетки на окнах – иллюминаторы, они нужны для защиты от брызг, летящих из внешнего мира, когда во внешнем мире шторм. А Красные и Синие леденцы помогают не лишиться рассудка от морской болезни.

Тебе нравятся корабли? Новенькая разглядывает пальцы ног, потом вдруг подмигивает, что я воспринимаю как «да». Хотя это всего лишь тик, непроизвольное движение тела, легко заметное снаружи, но совершенно не контролируемое изнутри, – так я записываю в «Дневнике умственных расстройств». У меня тоже бывает тик, признаюсь я, чтобы с ней подружиться, и потираю костяшкой указательного пальца правой руки крохотную горбинку на носу.

Пока я была с Мутти, никакого, даже самого маленького тика у меня не было. Но тогда я еще не знала, что живу взаперти. Я обнаружила это, только очутившись снаружи. Как панда, знающая только свою клетку.

Как-то к нам приехал один синьор из суда. Ты ведь знаешь, что такое суд? Это место, где Перри Мейсон[5] со своей верной секретаршей Деллой Стрит помогает вынести виновным приговор. Ты разве не смотришь Перри Мейсона по телевизору?

Так вот, этого судью звали Томмазо Сапорито[6], но Перри Мейсона или вообще кого-нибудь в телевизоре он не напоминал. И секретарши у него не было, зато были густые черные кудри. И он хотел знать, что такая девочка, как я, делает в подобном месте. Ну ответ-то простой: я жила с одной только мамой, без папы, и раз уж мою маму отправили в Полумир, то и мне туда дорога. Гадди объяснил судье, что, возможно, я тоже чокнутая, но пока он не может сказать этого наверняка, придется подождать, а меня тем временем будут содержать здесь.

– Это неправда, что у меня нет папы! Я ведь млекопитающее, а не гриб! – уточнила я теми же словами, какими мне это когда-то объясняла Мутти.

– И где же он? – поинтересовался тот вежливый синьор.

– Мутти говорит, это секрет, – и я закрыла рот воображаемым ключиком, как всегда делала она, заговаривая на эту тему.

Но судья Сапорито, погладив меня по голове, решил, что оставаться здесь я не могу. Мол, психиатрические лечебницы и для взрослых-то не годятся, что говорить о детях. Он рассказал, что в детстве тоже хлебнул лиха и наверняка стал бы бандитом или наркоманом, если бы не семья с Севера, которая его приютила. В Модену он приехал на особом поезде вместе со многими другими детьми и пробыл там полгода, но даже после возвращения в Неаполь родители с Севера издалека следили за его успехами и в итоге помогли стать тем, кем он хотел: судьей по делам несовершеннолетних. А я ответила, что хочу только сойти с ума, как мама. Синьор Сапорито пригладил свои кудри, потер глаза, словно в них попала соринка, шмыгнул носом, хотя вроде не был простужен, и объяснил, что иногда, чтобы почувствовать себя лучше, нужно побыть в разлуке с теми, кого любишь. Он подписал какую-то бумагу, и я покинула Полумир, отправившись к Сестрам-Маняшкам. Прежде чем попрощаться, Мутти показала мне в окошко то место, где мы посадили яблочное семечко.

– Иногда то, что мы любим, словно бы исчезает, – тут она прижала меня к себе, и мое сердце забилось чаще.

– А на самом деле оно растет и ждет, – согласилась я. Но поскольку она не заплакала, то и я не стала.

Ты в школу-то ходила или к тому времени уже чокнулась? Большим пальцем правой ноги Новенькая начинает постукивает по изножью койки, что я воспринимаю как «нет».

Судья Сапорито думал оказать мне услугу, но вышло только хуже. В Ангельской обители меня лупили почем зря: днем – Маняшки, ночью – дети. Всем заправляла Сестра Никотина, которая, чуть что не по ней, принималась раздавать оплеухи. А не по ней бывало часто. Еще Сестра Никотина тайком от Бога покуривала, о чем все мы прекрасно знали, но никому не могли рассказать. Как в той рекламе: «Кто не лопает „Самсон“ – или вор, или шпион».

В сравнении с Ангельской обителью Полумир больше смахивает на семейку Аддамс, где я – Уэнздей[7]. Ага.

Каждый божий день мне хотелось сбежать и вернуться сюда, но Сестра Мямля дала мне понять, что Полумир – место для чокнутых, а вовсе не для их детей, если только они сами не чокнутые. И каждый божий день я старалась сойти с ума, чтобы как можно скорее снова увидеть Мутти. Но, знаешь, сойти с ума по какой-то причине – это каждый может, спасибочки. Гораздо труднее, ты не поверишь, свихнуться на пустом месте.

А до тех пор мне приходилось оставаться у Сестер-Маняшек, тщательно следивших, чтобы у меня были хотя бы завтрак и ужин. И непременное миндальное молоко летом, по воскресеньям, – единственное доказательство существования Бога, какое Маняшки могли мне предоставить: смиренно возблагодари за это Господа, говорила Сестра Никотина, не то я тебе остальные продемонстрирую. И побои, вечные побои.

Обед нам подавала Сестра Баланда. Какой вкусный суп, говорила она каждой, ставя перед нами миски с бурой жижей, где плавали какие-то белесые сгустки. Все пять лет в Ангельской обители меня лупили и пичкали этой навозной похлебкой, а я, стоя на коленях на холодном полу, молилась: Господи Иисусе, прошу, ниспошли мне безумие.

Но однажды меня вызвала Сестра Никотина: раздолье кончилось, теперь у тебя есть аттестат, можешь идти на все четыре стороны, приемную семью тебе подберут. Не хочу я никуда идти, сказала я, хочу вернуться в Полумир. Тогда Сестра Никотина прижгла мне окурком руку, поскольку, по правде говоря, особой душевностью не отличалась, не говоря уж о Святом Духе. Слезы так и брызнули у меня из глаз.

– Ты что, рехнулась? – выкрикнула я.

Сестра Баланда поджала губы, как если бы одна из нас произнесла дурное слово.

– Никаких «вернуться», – заявила Сестра Никотина, прокуренными пальцами, желтыми и морщинистыми, как петушиные лапки, поднося ко рту следующую сигарету. – Ты не больна, ты просто ужасно испорчена. Мы и так слишком долго держали тебя здесь, gratis et amore Dei[8], смиренно возблагодари за это Господа.

– Я хочу к моей Мутти, – не сдавалась я.

– Мамочки больше нет, – твердо заявила Сестра Никотина. – Мамочку прибрал Господь наш всемогущий. Не поедешь в семью – будешь жить в приюте.

Но я ей не поверила: у Сестры Никотины даже от Бога секреты, не говоря уж о простых смертных. Да и потом, Мутти обещала меня дождаться, и ее обещание – единственное, что у меня оставалось.

С того дня началось настоящее безумие: я тыкала ручками в глаза соседкам; лупила Маняшек поясом от халата, предварительно намочив его, чтобы стал потяжелее; влезала с ногами на парту во время диктанта; намазав туалетную бумагу клеем «Коккоина», заткнула слив в умывальнике. А ведь в Ангельской обители нет Синьоры Луизы с ее волшебным средством! Я клочьями выдирала у себя волосы, как это делала одна чокнутая в нашем отделении, пока ее не перевели к Буйным, а навозную похлебку оставляла в тарелке или тайком выливала. В итоге не прошло и двух месяцев, как одежда на мне повисла, а лицо осунулось, словно у больной мыши.

Новенькая откидывает одеяло, садится. Мордочка у нее тоже, как у больной мыши, еще и вся в пятнах. Перевести бы ее к дистрофикам, отмечаю я в «Дневнике умственных расстройств», надо доложить об этом Гадди во время обхода.

В один прекрасный день Сестре Никотине надоело меня лупить, и она сказала, что дальше так продолжаться не может: раз я и в самом деле этого хочу, она отправит меня в Полумир, мне же хуже. Мама – псих и дочка – псих, психи – вся семья у них. Сестра Мямля позвонила сердобольному судье, а тот подписал еще одну бумагу. И с грустной миной, как у Фонзи, когда сломался его мотоцикл, сказал, что, как только я пойду на поправку, он передаст меня в настоящую семью, поскольку несовершеннолетним в подобном месте оставаться нельзя. Но ведь моя семья именно в подобном месте, ответила я. А он пригладил кудри и еще погрустнел. Как Фонзи, когда спорит с Рикки Каннингемом, хотя до финальной заставки они всякий раз успевают помириться. Санди-манди-хэппидейз[9].

Но, вернувшись в Бинтоне, Мутти я не нашла. Она не ждала меня, прижавшись лбом к серой решетке ворот, ее не оказалось ни в столовой, ни в отделении, ни возле телевизора. Зато было несколько незнакомых чокнутых. И новая докторша по имени Златовласка, яркая блондинка, похожая на ведущую новостей с третьего канала. И моя дорогая Жилетт, которая, едва меня увидев, тут же прижалась ко мне своей мохнатой щекой. И Гадди, что, зайдя с вечерним обходом, бросил только:

– Опять ты? Ну, яблочко от яблони недалеко падает.

Поглядев в окно, туда, где мы посадили семечко, я обнаружила на его месте тоненькое деревце. То, что мы любим, не исчезает, вспомнилось мне.

– Я вернулась за своей Мутти. Где ты ее прячешь?

– Что ж, значит, зря приехала. Мне жаль, – он затянулся трубкой, повернулся на каблуках и мигом испарился.

– Врешь! – выкрикнула я ему вслед и понеслась по коридору, пиная стены, пока не влетела прямиком в Выдру.

Эту пожилую медсестру перевели к нам, пока я была у Маняшек. Ее редким умением было пускать газы, как стоя на месте, так и на ходу, причем в классе «на ходу» она была настоящей рекордсменкой: могла пройти все отделение, не переставая пукать, отчего пользовалась среди чокнутых огромным уважением. У каждого свои особенности, объясняла мне Мутти, когда еще была со мной, и далеко не все они воняют.

Один только Сандротто Выйдет-что-то готов был сразиться с ней за лавры чемпиона. Сандротто – обсессивный из мужского отделения Тихих, я иногда встречаюсь с ним во дворе, когда подходит его очередь подстригать лужайку. Он довольно симпатичный, хотя на мужчин в сериалах и не похож, поскольку через всю левую щеку у него тянется шрам, похожий на рельсы для игрушечного поезда.

– Слышал, меня через месяц выпишут, – сообщает он Новеньким. – Как считаешь, выйдет что-то? Сразу пойду, сдам экзамены по экономике, как считаешь, выйдет что-то? Мне всего девятнадцать штук и осталось, что скажешь: выйдет что-то? Буду с отцом в одной конторе работать. Отец у меня – бухгалтер. Только меня от бухгалтерии тошнит. Я когда ему рассказал, отец сразу понял, что я рехнулся. Так что скажешь, идти к нему работать или нет? Если пойду, выйдет что-то?

Иногда я и сама задаюсь вопросом, выйдет ли что-то. Прошел год с тех пор, как я сюда вернулась, и все стало как раньше. Но без Мутти даже «Счастливые дни» превратились в «Печальные». Полумир кажется мне кораблем-призраком, затерявшимся в море, и никто нас не ищет, мир о нас забыл. Поэтому, когда начинается «Лодка любви»[10], я выключаю телевизор и возвращаюсь в койку. Если тоскуешь по любимому человеку, все остальное просто перестает существовать, тебе не кажется?

– Когда уже Мутти вернется? – спрашиваю я Гадди всякий раз, как он является с обходом.

– Когда рак на горе свистнет, – ухмыляется он оставшимися двумя третями черных зубов.

– Я слышу, как она поет по ночам.

– Как услышишь, дай мне знать, отправлю тебя пообщаться с Лампочкой, – и он затягивается трубкой. Разговор окончен.

Такой уж он, Гадди, любит пошутить, но вполне беззлобно. Вот только соперничества не терпит, и, если заупрямится, ничем его не переубедишь, хоть об стенку головой бейся. Как с той Новенькой, полгода назад. Он тогда сказал: биполярка, я: аутоагрессия. А потом выяснилось, что у нее руки-ноги в порезах. Одни уже затянулись, другие еще кровоточили, но главное, все они были в форме цветка. Веришь ли, иногда даже в самых ужасных вещах столько очарования… Ты-то себя не режешь? Дай руки гляну. Новенькая протягивает мне обе руки и подмигивает, что я воспринимаю как «нет». Касаюсь ее пальцев, а они холодные и негнущиеся, как дверная ручка, и я тут же их отпускаю. А секреты хранить умеешь? Она, не ответив, снова подмигивает, что я воспринимаю как «да». Так вот, однажды я подожгла Полумир.

4

Правило номер два: мама всегда права.

Одна из обязанностей Жилетт – по вечерам ходить проверять, все ли мы в своих койках или залезли в чужую и натираем одна другой подружек, после чего раздает нам по Серому леденцу для Добрых Снов. Должна признать, она не худшая из надзирательниц, а волосы на лице… ну, что тут поделаешь? В конце концов, как всегда говорила Мутти, уж лучше на лице, чем на языке. Ага.

В Жилетт вообще много мужского: низкий голос, сильные руки, легко справляющиеся с ремнями, бакенбарды и хриплый кашель. Но в глубине души она добрая и редко кого-то связывает по собственному желанию, без приказа Гадди. Впрочем, свои любимчики есть у всех, есть и у нее. Ведь в Полумире, как и во внешнем мире, каждому что-нибудь да нужно: когда любовь, когда одиночество, когда успокоительное, а когда все сразу. И ради этого мы готовы на любой поступок, хороший или дурной, готовы даже мурлыкать и мяукать, потому что мы же кошки. Просто особого рода.

Я у Жилетт любимица, но до пожара целовала ее только в обмен на ватные тампоны. Один поцелуй – один тампон, один тампон – один поцелуй. Ватки эти я смачивала спиртом: отговаривалась, что буду их нюхать перед сном.

– Возьми лучше Серый леденец для Добрых Снов, – отвечала она.

– Да он не действует, я просто лежу с открытыми глазами – и все. Дай мне ватку, Жилетт, от запаха спирта меня клонит в сон. А я взамен – то, что тебе нравится, ага?

Она плескала немного спирта на клочок хлопка, мигом окрашивающийся розовым, а я чмокала ее шерстку, мягкую, как у новорожденного щеночка.

А ты знаешь, что здесь, в Полумире, есть собаня? Наня-собаня? Это против правил, но все ее гладят и при случае дают кусочек черствого хлеба или сырную корку. А Гадди – только пинка под зад: говорит, что в нашем зверинце и так всяких тварей полно и что его здесь главврачом поставили, а не бродячих собак ловить, в противном случае он требует прибавки к жалованью.

Но Наня-собаня не из тех, кто вешает нос, услышав отказ. Только Гадди за порог, ее симпатичная острая мордочка тут же является снова. Если в Полумире что и случается, то не один раз, а сотню подряд, по кругу, как повторы эпизодов «Счастливых дней», которые в конце концов уже наизусть знаешь.