И я смотрю на него и вспоминаю то, что хотел бы забыть.
Тот экран не белый. Белеет он тогда, когда начинают падать крупные хлопья снега, стараясь спрятать от меня деревья, сани с укутавшимися крестьянами и саму дорогу, наконец, и окно хаты, ибо может от этого снега, а может от вечера начинает темнеть и белизна превращается в легкую, приятную серость, не мешающую в ней представить, что хочешь.
Когда за окном такая серость, на печке хорошо, на старой шубе можешь согреть спину, если хочешь больше согреть ноги, можешь их засунуть под эту шубу, и пальцами начнешь чувствовать зерна, ибо там сушится солод. И больше никого нет, все ушли кормить скот, я один в этом сером, темном, уютном мире, я буду в нем все время, со мной будут и мама, и папа, и бабушка, бабушка, правда говорит, что она скоро умрет, то же самое грозится сделать и мама, если я не буду ее слушаться, а какую-то книгу о смерти читает и папа. Если умрет бабушка, будет очень жаль, но у меня еще останутся мама и папа, если еще умрет и мама, мы будем с папой. А если умрет и папа? Тогда я останусь совсем один, по вечерам придут Рупленас и Грубинскас, зажгут лампу и будут пить пиво, и курить, а мне закурить не дадут, так как у них табак не детский, если я хочу, чтоб у меня был свой, детский, летом должен нарвать листьев вербы и высушить, но когда придет лето, мне будет не до табака, и в следующую зиму я снова буду грустно смотреть, как Рупленас с Грубинскасом курят одни и усмехаются надо мной.
Стоп, стоп! А если умрут и Рупленас с Грубинскасом? То кто тогда ко мне придет?
Тогда я останусь совсем один.
И от этой мысли мне становится страшно. Я не плачу, нет, просто эта мысль для меня такая новая и неожиданная, и я хочу все выяснить. Я уже знаю, что все люди живут и через некоторое время умирают, значит, все, которые к нам приходят, умрут, а мне, наверно, придется жить с другими, незнакомыми, и я не буду знать, о чем с ними говорить.
Мысль, что близких мне людей не будет, начинает ко мне приходить каждый день под вечер, когда мама, папа и бабушка еще возятся со скотом, когда в комнате еще не горит лампа, а на печке уже темно. Она такая длинная, эта мысль, продолжается много вечеров, и, наконец, подсовывает мне другую мысль, что и я ведь все время не буду жить, что и мне, как и всем, придется умереть.
О том мне еще никто не сказал, все говорили лишь о своей смерти или о смерти какого-нибудь знакомого, и мне казалось, что эти разговоры меня не касаются. И вот теперь внезапно мне стукнула в голову эта жестокая ясность, долго не дававшая с ней свыкнуться, эта первая из жестоких вещей, к которым привыкнуть трудно, но необходимо, ибо другого выхода нет. И, наверно, потому, что на теплой печке в деревенской хате, в уютных сумерках снежного вечера, я впервые задумался о своем бытие и своей похожести на других, что, наверно, значило начало созревания, – может быть потому эта вечерняя пора мне стала экраном, на котором проекцируются все более важные события моей жизни.
Тот экран не белый. Иногда даже не серый, а совсем черный, и поэтому в нем хорошо видны вспышки света. Но так бывает, когда я уже не на печке, а в подпечке, когда слышно, как в бревна стены вонзаются пули, а издалека, приглушенные стеной и кирпичами печки, отзываются звуки выстрелов, автоматы тарахтят часто и звонко, пулеметы стучат более глухо, оба сливаются в одну мелодию, как трели соловья весной, довольно красивые и привлекательные звуки, и хочется вылезть посмотреть, как стреляют, только папа с мамой не пускают, еще велят и бабушке прятать меня в самый угол, ибо через окно могут бросить гранату, а граната уже не шутка, разбирая ее, подорвался Юргис, лежал весь в крови у сарая, а потом в хате, такой спокойный и одетый во все новое, и было совсем непривычно, что он, всегда озорной и склонный меня побить, теперь совсем не шевелится, и его руки совсем другие, не в грязи и не в чернилах, как-то странно сложены одна на другую.
Позже так сложенные руки меня уже не удивляли, так их сложили и Стасису с Альфредасом, несколько дней после того, как они не пришли к мосту, как мы договаривались, ловить рыбу, ибо ночью какие-то пришедшие из леса их расстреляли в хлеву, и вообще кругом было много похорон, они стали такими же частыми, как толоки уборки картофеля или молотьбы, на них люди точно также ели и пили, только вместо веселых песен пели длинные и скучные религиозные, и все казались грустными, только тем, которые лежали со сложенными руками, было очень хорошо, ибо их где-то высоко, над потолком, над крышей и даже над облаками, ждал Бог, а там у него очень тепло и красиво, можно яблок есть сколько хочешь и учиться читать необязательно, там и окуни, наверно, хорошо клюют, Юргис, наверно, их ловит каждый день, только неизвестно, куда их девает, сам то он их не жарит и коту не отдает, ибо его кот остался здесь – на земле. И меня охватывает зависть, и хочется скорее попасть туда, где Юргис и Стасис с Альфредасом, хочется и полежать так, как они лежали, все вокруг собрались бы и смотрели только на меня, пришла бы и Миля, только за уши дергать меня не смела бы, не пугал бы и Владас, что застрелит меня своей деревянной винтовкой, если эту коробочку ему не отдам, я бы себе лежал и всех видел и слышал, а потом с песней несли бы меня в телегу, и моя душа поднималась бы вверх, в небо, и я бы чувствовал, как меня опускают в яму и засыпают землей.
Но внезапно мои мысли переносятся туда, в землю, где меня закапывают, и я представляю, как мне там темно и холодно, как все, проводив меня, расходятся, и я остаюсь один, и тогда все мысли вдруг прекращаются и на их месте возникает ужас. Нет, нет! Не хочу больше к Юргису! Оставьте меня здесь, где мама, папа и бабушка, где Рупленас с Грубинскасом, и не полезу я из под печки смотреть, как стреляют, и вообще больше не хочу, чтоб стреляли, и Владас пусть приходит без своей деревянной винтовки, лучше я ему отдам эту коробочку и оба будем гонять деревянную шайбу.
Тот экран не белый. Днем он голубой, а вечером, в той стороне, где садится солнце, иногда сначала бывает красным, потом белеет и темнеет, и на нем появляются звезды. А там далеко и высоко, за тем солнцем, за тем закатом и за теми звездами, живет Тот, у которого теперь Юргис, Стасис, Альфредас и много других соседей постарше, я его вспоминаю только тогда, когда кого-нибудь хоронят и иногда по воскресеньям, когда бабушка читает книгу, в которой написано, что без Него и волос не упадет, а волосы у меня падают тоже только по воскресеньям, когда папа гонит их всех машинкой и клочьями бросает на траву, я сижу во дворе на табуретке прикрыв глаза и не шевелясь, ибо знаю, что с неба меня видят как нагого и могут наказать за то, что я, наловив с Повиласом вьюнов, при разделе добычи тех, которые побольше, хотел забрать себе, мы подрались, но он ничего не добился, так как я был постарше и посильнее, но действительно поступил некрасиво, в другой раз я ему отдам самого большого вьюна, только пусть Тот, который видит все мои падающие волосы, меня не наказывает и не посылает к Юргису, ибо я еще хочу, хочу, хочу ловить рыбу с Повиласом и нырять в речке, хочу грызть только-что завязавшиеся яблочки, когда мама не видит, знаю, что это тоже нехорошо, и яблокам не даю вырасти, и понос может схватить, но больно уж вкусно. Да эту вкусность, конечно, понимает и Тот, который живет там, за облаками и за солнцем, у Него самого есть сад, правда, Он когда-то разозлился на мужчину и женщину, что они из этого сада сорвали яблоко, но это было давно, когда Его сад был, наверно, еще очень молодой и яблок было мало, теперь он наверняка уже вырос и большой-большой, может даже больше, чем у Мацияускаса, и Ему этих яблок совсем не жаль, а тех, которые растут здесь, на земле, тем более. Поэтому завтра как только покушаю, а мама уйдет на огород, я нарву их полные карманы, залезу на иву за гумном и съем.
О проекте
О подписке