Между тем в мыслях Альберехта произошел важный поворот. Казалось, будто нарушение, которое он совершал, съехав на запрещенную дорогу, снизило его восприимчивость к нашептываемому чертом искушению предать Сиси и добиться того, чтобы ее сняли с корабля. Теперь он решил, что он недостаточный подлец, чтобы это сделать, и недостаточный лицемер, чтобы потом освободить ее из Вестерборка. Он не сможет позвонить ни под своим собственным именем, ни анонимно. Не сможет воспользоваться антисемитизмом полицейских чинов, да и вообще ничьим. Не сможет предъявлять обвинение по делу, соучастником которого себя чувствовал. Не сможет, даже если ему удастся полностью остаться за кулисами.
«Я не умею извлекать ни малейшей личной выгоды из моей должности, – размышлял он, снова прислушиваясь к черту. – Я могу подтолкнуть судей к тому, чтобы они засадили за решетку не сделавших лично мне ничего плохого попрошаек ради защиты общества от них, но для себя не могу ничего. Даже если стою на краю гибели. Даже если вот-вот сойду с ума от горя».
Его глаза наполнились слезами. Горе его было безмерно, но это было горе порядочного человека. Пусть он и лишился веры в Бога, я испытывал удовлетворение от того, что сумел наставить его на путь истинный, хотя дорога, по которой он ехал сейчас, оставляла желать лучшего. И я простил ему его маленькое прегрешенье – то, что он двигался по дороге против движения: малое зло, которое заняло место намного большего зла.
Пастбище справа от дороги, где паслась лошадь, было пусто и голо вплоть до ряда деревьев на горизонте. Еще там стояла ветряная мельница, лопасти которой не крутились. Я не мог понять, почему мельник не использует благоприятную для него погоду: ветер такой сильный, а мельница неподвижна… Зачем тогда Господь вообще поднимает ветер, глупый ты человек?
Да и корабли теперь не используют силу ветра. Потому-то люди стали такими неблагодарными безбожниками: пропускают мимо вечные благодеяния Всевышнего и упрямо кочегарят свои паровые машины и дизельные моторы, которые загаживают небесную твердь сажей и вонью.
И только мы, ангелы, еще летаем на крыльях ветра.
Так размышлял я, сидя на заднем сиденье в машине Альберехта. Признаюсь, что мои мысли отвлеклись от подопечного и в большей мере обратились к страданиям человечества в целом, нежели к терзаниям этого конкретного человека. Возможно, по этой самой причине именно сейчас и произошел ужаснейший несчастный случай.
Спереди о машину что-то так сильно стукнулось, что она изменила направление движения. Я почувствовал резкий толчок и увидел, как закачался горизонт. Потом задняя часть машины приподнялась и с грохотом снова встала на колеса. Машина, виляя, въехала в кусты и там остановилась. Мотор заглох, стало ужасно тихо. Через лобовое стекло была видна только зелень веток и листьев, прижавшихся к стеклу. Я взлетел и присел на крышу автомобиля; я увидел, что на дороге за машиной что-то лежит, и со смесью грусти и радости заметил, как из этого чего-то вылетела золотая птичка. Маленькая золотая птичка, не больше ласточки. Солнечный свет у нее на перышках блеснул на миг всеми цветами радуги, а потом птичка взмыла вертикально ввысь, тоже со скоростью ласточки, так быстро трепеща крылышками, что их уже было не различить. Казалось, это маленькое солнышко из прозрачного золота пробилось сквозь небесный купол, проделав в толще облаков круглое отверстие, и через это отверстие на меня, точно порыв ветра, снизошла восхитительная музыка. Затем облака сомкнулись, и взор мой остановился на Альберехте, открывшем правую дверцу и высунувшем наружу ногу. Вскоре я увидел его стоящим у правой дверцы, потому что через левую он выйти из машины не смог, его плащ шоколадного цвета был распахнут, но шляпа по-прежнему держалась на голове.
– Что теперь делать? – спросил я.
Он стоял, немного расставив ноги, но все равно пошатывался, потому что кровь отлила от головы.
– Нет. Нет, – бормотал он, – проклятье, нет.
А потом, с открытым ртом, направился к ребенку, которого задавил.
Поблизости не было ни души. На дороге из кирпичей, между которыми росли трава и мох, ничто не двигалось. Даже лошадь на лугу стояла как вкопанная. Только листья кустов и деревьев шелестели при порывах ветра. Из заметно приблизившейся фабричной трубы все еще тянулась лента копоти, причем дым этот стал намного чернее, чем несколько минут назад.
– Ни один человек, – шепнул черт, – не видел, что произошло.
Некоторые мертвые лежат в такой позе, в какой могли бы лежать и живые, но здесь было не так. Девочка лежала ничком, одна рука целиком под телом, живой человек никогда так руку не положит, со спины казалось, будто у нее с той стороны вообще нет руки. Другая рука лежала вытянутая прямо у головы, пальцы все еще держали письмо, которое девочка явно куда-то несла.
Альберехт наклонился и чуть потянул ее за плечо, чтобы заглянуть в лицо.
Изо рта капала кровь. Когда Альберехт приподнял тело, голова безвольно свесилась вбок.
Словно боясь причинить девочке боль, он не стал поднимать тело выше, а низко-низко наклонился, чтобы получше ее рассмотреть. Он простоял несколько мгновений, положив левую руку себе на согнутое колено, а правой держа девочку за плечо, и тихий стон слетел с его губ. У девочки были гладкие черные стриженые волосы, слегка прикрывавшие уши, и открытый лоб, а надо лбом розовый бант, выглядевший так, словно он увял одновременно с ее жизнью. Она умерла так быстро, что в раскрытых глазах не читалось боли. Но рот ее тоже был раскрыт, и окровавленные губы наводили на мысль о мягком клювике выпавшего из гнезда и раздавленного птенчика.
Альберехт осторожно опустил ее на землю и выпрямился. Он стоял, расставив ноги, и смотрел прямо перед собой; казалось, он вот-вот рассыплется, точно колосс из глины. Но потом повернул голову и осмотрелся. Затем снова наклонился, взял письмо из руки девочки и сунул в боковой карман плаща.
Нигде не было видно ни единого человека. Нигде не было ни указания, ни намека на то, что кто-то мог за ним наблюдать из потайного укрытия.
Он поднял девочку двумя руками; чтобы не испачкаться в капающей крови, он держал ее за одежду на спине, так переносят щенков за шкирку. Он дошел до обочины дороги позади машины и зашвырнул трупик в кусты. Листва покорно раздвинулась, хоть и с сильным шумом, и снова полностью сомкнулась, когда тельце упало вниз.
Альберехт опять огляделся, и его шляпу, как ни странно крепко державшуюся на голове, пока он подбирал девочку, снесло ветром. Он издал громкий крик, словно хотел позвать шляпу обратно, и побежал за ней следом. Мной овладело сострадание, я поймал шляпу и надел ее на один из столбиков, на которых была натянута колючая проволока, ограждавшая пастбище, где паслась лошадь.
Так Альберехт легко смог вернуть себе шляпу и со шляпой в руке, не надевая ее, прошел обратно к машине. Он проехал несколько метров задним ходом, чтобы высвободиться из кустов, и тогда увидел позади машины боковую дорожку среди кустов, которая вела к небольшой вилле. С этой-то дорожки наверняка и выбежала девочка. В этом-то домике она наверняка и жила. Предположим, что кто-нибудь в этом домике смотрел ей вслед, пока она бежала по дорожке на кирпичную дорогу. Этот кто-то мог увидеть, что с ней случилось, а также что он сделал. Слышны ли какие-нибудь крики?
Нет, никто не кричит.
Пока он ехал дальше, я держал руль своими руками. Это я управлял педалью газа и снизил скорость, когда безлюдная дорога из кирпича снова вывела его на шоссе.
Рядом с перекрестком на бетонном столбе висел чугунный почтовый ящик, покрашенный в красный цвет.
За три минуты до начала заседания я припарковал его машину перед зданием суда. Альберехт вышел. Шляпу забыл на сиденье. Хотел запереть дверцу, но руки так дрожали, что ему стоило большого труда вставить ключ в дверцу. Он увидел шляпу на правом переднем сиденье, открыл дверцу и все-таки взял шляпу. Надел на голову. Зачем? Почему бы и нет? В шляпе? Без шляпы?
При входе в здание суда он снова снял шляпу. Держа ее в руке, поднялся по ступеням и вошел в вестибюль, где стояла мраморная, в человеческий рост, госпожа Юстиция с завязанными глазами. Он побежал по коридору, вошел в свою комнатку, скинул плащ, надел мантию. Обвинительная речь, которую ему предстояло произнести, лежала в ящике письменного стола.
– СЛОВО предоставляется господину прокурору!
Альберехт, отодвинув стул, встал с бумагами в руке и принялся читать. Глаза были так низко опущены, что казалось, будто он спит. Он читал не фразы, а отдельные слова, не связанные друг с другом по смыслу. Казалось, что он просто перечисляет слова, написанные на листе бумаги, либо эти слова через глаза попадают ему на язык по какому-то прямому каналу, минуя мозг. Потому что я изо всех сил старался заглушить мысли, которые он изложил, составляя эту обвинительную речь. Потому что он не мог пренебрегать моими предостережениями.
Голос его едва слышался на фоне шума ливня, весь день собиравшегося в небе и теперь наконец обрушившегося на землю.
Я присел в зале, чтобы не мешать ему исполнять служебные обязанности. Я видел, как он стоит с бумагами в руке. И знал, что те тридцать человек, которые его слушали, не понимают, что он там говорит. Но они старательно строчили в своих блокнотах, это были журналисты.
Подозреваемый тоже был журналист.
– Ваша честь, жить в такой свободной и демократической стране, как наша, – это большая привилегия. Не меньшая привилегия – работать в этой стране журналистом, в стране, где есть свобода печати. Где свобода мысли, свобода духа уже много веков почитаются ценнейшим достоянием, завоеванным предками, не пожалевшими для этого сил и крови, и бережно хранимым потомками как драгоценность, унаследованная от прошлого.
Он не отличал, где голос ангела-хранителя, а где его собственные мысли. Написанное на бумаге уже перестало быть изложением его мыслей, так что в речи не слышалось ни малейшего вдохновения. Он не мог заставить замолчать мой голос, да я и сам не мог замолчать, потому что у ангела мысли – это всегда речи, а речи – это мысли.
– Именно поэтому, ваша честь, мы обязаны обходиться чрезвычайно бережно с этим достоянием, за которое заплачена столь высокая цена, и не имеем права защищать его любой ценой. Именно оттого, что нам присуща бескрайняя свобода мысли, мы сами должны решать, в какой мере мы имеем право эту мысль высказывать. Нельзя не приветствовать принятое несколько лет назад решение наших законодателей о том, что устное или письменное оскорбление глав дружественных государств не может не быть наказуемым.
Именно потому, что свобода – наше высшее достояние, мы не можем пользоваться ею безгранично. Нельзя допустить, чтобы из-за необдуманных высказываний некоторых щелкоперов наше отечество обрело международную репутацию страны, в которой главе дружественного государства не обеспечивается защита от оскорбления личности в той же мере, в какой на нее может рассчитывать обыкновенный гражданин.
К политике, проводимой Адольфом Гитлером в Германии, можно относиться по-разному. Однако считаю своим долгом подчеркнуть, что не мы, а только сами немцы имеют право решать, кто и как управляет их страной. К тому же следует принимать во внимание, что у Нидерландов с Германией есть общая граница, что Нидерланды – страна маленькая, а Германия – большая, что в мире бушует разрушительная война, что нашей стране до поры до времени удавалось стоять в стороне от военных событий. Задаваясь вопросом, что может сотворить маленькое перышко маленького газетчика в маленькой нейтральной стране, обращенное против предполагаемой несправедливости в могущественном соседнем государстве, мы приходим к заключению, что подозреваемый пренебрег щепетильностью, украшающей истинного гражданина, доверив бумаге инкриминируемую ему статью о главе немецкого государства.
Я сидел напротив большого портрета королевы Вильгельмины, висевшего за спиной у председателя суда, между двух окон. Ветер дул как раз с этой стороны, так что струи дождя стекали по стеклам, сливаясь в сплошной поток. Казалось, будто не прокурор, а сами небеса предупреждают нашу страну о страшной угрозе. Будто этот дождь предрекает поток слез, которые будут пролиты, если Нидерланды окажутся вовлечены в отвратительную войну.
Председатель суда Ван ден Аккер сидел, демонстративно откинувшись на спинку кресла. Казалось, он хотел сказать, что имеет полное право подремать, пока от него не требуется говорить. Зачем ему слушать? Он прекрасно знал закон о защите чести и достоинства главы дружественного государства, о котором вещал Альберехт. Он тоже прекрасно знал, что Голландия маленькая, а Германия большая. И тоже считал, что если Германии захочется напасть на Голландию, то она будет искать повод. А таким поводом может послужить безнаказанное оскорбление главы Германского государства, наивно думал он. Поэтому он воображал, что окажет услугу своему отечеству, если не оставит оскорбление Гитлера неотмщенным. Он воображал, что все немцы так же наивны, как он, и что они скажут Гитлеру: на эту страну нам нападать нельзя! Голландцы пресекают малейшую попытку вас оскорбить. Однако что это Альберехт так завелся о том, что творится в Германии!
– Уважаемый председатель суда! Весь мир, как и мы, не могли не заметить, что германская пресса и сама не скупится на выражения, ополчаясь на людей или группы людей, нежелательных для режима, указывая на их действительные или мнимые изъяны, подрывая их репутацию, обличая самым непристойным образом их существующие и несуществующие преступные свойства. Высмеивая их внешность. Приписывая им в самых оскорбительных выражениях всевозможные свойства низшей расы. Называя их…
– Минуточку, господин прокурор, – сказал председатель суда, – мы здесь не для того, чтобы обсуждать политическое своеобразие наших соседей.
Тут же вскочил с места адвокат:
– Уважаемый председатель суда! Но ведь именно это политическое своеобразие и спровоцировало моего клиента на вменяемые ему в вину высказывания!
– Ваш клиент, насколько я знаю, писал не о политическом своеобразии жителей Германии, а о темном происхождении германского рейхсканцлера.
– Но, господин председатель! – воскликнул адвокат, – ведь Гитлер – это и есть Германия! Он олицетворяет Германию.
– Тогда выходит, что вся Германия имеет темное прошлое, но в этом должны разбираться географы, а не мы. Прошу господина прокурора продолжить чтение обвинительной речи!
В зале послышались смешки, но председатель положил им конец ударом молотка.
Альберехт продолжил бормотать слова, написанные на бумаге. Он не пропустил ни одного предложения, это я точно знал. Ведь я был рядом с ним, когда он писал речь. Это я давал ему советы, и он просто следовал им.
Вопреки стараниям дьявола гордости, поначалу мешавшего Альберехту принять правильное решение. По уши влюбленный в Сиси, он ни на волосок не переживал из-за оскорблений в адрес Гитлера. Эту статью он в свое время прочитал Сиси вслух.
– Этого журналиста нельзя признавать виновным, Беппо!
– Конечно, нельзя, но закон есть закон.
– Вы боитесь Гитлера.
– Но что мы сможем ему противопоставить, если он на нас нападет?
Не надо было ему этого говорить!
Не надо ему было обсуждать с ней эту газетную статью и рассказывать, что против написавшего ее журналиста он возбудил судебное преследование. Удивительно, как он сделал такую глупость. Однако она ведь неизбежно бы обо всем узнала, если бы осталась в Голландии? Но она не осталась, и вполне вероятно, что именно этот процесс и заставил ее принять решение уехать из Голландии. В стране, которая настолько боится, что готова ограничить свободу слова из-за диктатора, пришедшего к власти весьма сомнительным путем, разве она могла чувствовать себя в безопасности?
Чтобы доказать, что и слабый человек может быть хитрым, Альберехт добавил абзац о немецкой клеветнической прессе. Это рассуждение могло сыграть на руку защитнику, как оно на деле и вышло.
Теперь же он хотел пойти еще дальше. Потребовать абсурдно мягкого наказания. И все.
От этого я, к счастью, смог его удержать. Потому что, нашептал я ему, если этот процесс не останется незамеченным в Германии, то это мягкое наказание как раз и привлечет внимание. И в Германии будут говорить: голландцы позволяют себе оскорблять нашего кумира почти безнаказанно. Голландцы позволяют себе обливать грязью нашего фюрера за полгроша.
Но ведь смысл принятого закона состоит именно в том, чтобы немцы на нас не обиделись? Мы ведь не хотим быть втянутыми в войну? А если это может произойти, то Сиси права: ей небезопасно здесь оставаться?
Он читал свою речь, и руки его сводило судорогой, как будто бумага налилась свинцовой тяжестью.
– Господин председатель, – читал он, – я вкратце описал нравы германской прессы, чтобы показать, что тот, кто осуждает подобную журналистскую практику, должен осознавать, что не имеет права перенимать ее стиль. Подозреваемый недостаточно уразумел ответственность, лежащую на каждом протестующем против тех или иных обычаев и нравов: не позволять себе срываться на то, что ты сам осуждаешь. Подозреваемый забыл об этом и теперь должен держать ответ. Тем более что, если деяния, подобные его деяниям, останутся безнаказанными, всей стране может быть нанесен огромный ущерб.
Он на мгновение смолк, как делал всегда перед произнесением заключительной тирады. В это мгновение он обычно пробегал ее глазами, чтобы потом, низко-низко опустив текст речи, озвучить требуемое наказание, не глядя в бумажку, чтобы присутствующие подумали, что предлагаемую формулировку он блестяще знает наизусть.
«Имею честь, – прочитал он в своих записках, – потребовать для обвиняемого наказания в виде четырех лет тюремного заключения, два из которых условно, и испытательного срока в пять лет».
Это было по сути максимальное наказание, которого он мог потребовать по закону и которое он выбрал, когда думал, что Сиси не уедет в Америку. Когда готов был заткнуть рот вообще всей прессе, лишь бы Гитлер не тронул Голландию и Сиси смогла бы остаться с ним навсегда.
На этот раз его молчание перед заключительными словами длилось дольше обычного.
Ощущение бессмысленности всех его стараний, постыдности такого наказания для человека, высказавшего вслух ровно то, что Альберехт сам думал о Гитлере, внезапно оглушило его, точно мешок с песком, и он сказал:
– Имею честь потребовать… потребовать… освобождения подозреваемого от судебного преследования…
Эти слова он произнес еще тише, чем прочитал остальную часть речи, и я не мог помешать ему плюхнуться в кресло еще до того, как он успел выговорить:
– Ввиду того, что, на мой взгляд, высказывания подозреваемого с точки зрения закона не являются оскорблениями.
Его шепот был подобен ветру, а зал суда разом превратился в цветочную клумбу, на которой цветы вдруг склонили головки друг к другу. Его слов толком почти никто не расслышал, так что журналисты вытянули шеи, переспрашивая друг друга:
«Оправдание?» – «Чего он потребовал?» – «Оправдания?» – «Но это же ни в какие ворота». – «Да-да, оправдания». – «Он что, чокнулся?» – «Но я не слышал слова “оправдание”». – «А это не то же самое, что освобождение от судебного преследования?» – «Не совсем, но по сути сводится к тому же».
О проекте
О подписке