Стараясь не расплескать ощущение радости, энергии, здоровья и силы, капитан Прохоров размашисто шагал впереди девушки; небольшой и худенький, делал крупные движения руками; преображенный, обнаруживал в деревенском неизменившемся мире новые качества, состояния, приметы. По-прежнему стоял жестокий зной – это был совсем другой зной; лежала в пыли знакомая пестрая свинья – это была новая свинья; на заборе сидел петух, молчал с опущенным от зноя гребнем – это был очень хитрый петух, так как догадался забраться повыше, где продувало ветерком с реки; они приближались к дому Гасиловых – это был не тот дом, мимо которого он проходил уже несколько раз. И капитан Прохоров был уже другим капитаном Прохоровым, так как вчерашний Прохоров только и подозревать мог, что скрывает высокий забор вокруг гасиловского особняка, а вот теперь без всякого удивления поглядывал на то, что предполагал увидеть…
На гектаре земли располагались огромный дом с просторным мезонином, финского вида остроконечный флигель, кирпичная баня, каменный гараж, парники, покрытые полиэтиленовой пленкой; зеленели дисциплинированные рядки карликовых фруктовых деревьев – сибирские сорта, – за ними шли грядки со всякой всячиной, среди них – кружевная, деревянной резьбы беседка.
Дом хороший! И флигель хороший!
Над двухметрововым бетонным фундаментом дома жирно блестели отборные кедровые бревна, шесть окон глядели с высоты фундамента, четыре окна – с высоты мезонина. Стены особняка ласково обнимали вьющиеся цветы, клумбы с еще более яркими цветами степенно шли вдоль песчаной дорожки, цветы свешивались из горшочков, подвешенных то к стене дома, то к стойкам резного крыльца, то просто к шестам, вбитым в землю. Флигель вонзался в небо готическим собором, воздушный, как бы неохотно стоял на своем зыбком, но тоже бетонном фундаменте; только два узких длинных окна прорезали стены флигеля, но окна были из цветного мозаичного стекла.
Что еще? Бетонный бассейн, устроенный в том месте двора, куда выходили окна, дверь и крыльцо флигеля. К бассейну вела деревянная ступенчатая дорожка – этак плавненько, покато спускалась она в зеленую воду бассейна… Прислушавшись, Прохоров уловил звон струи, шелест мотора, который вращал насос.
– Артезианская скважина? – деловито спросил Прохоров.
– Угу!
Они поднялись по кедровым ступенькам крыльца, ноги еще в прихожей утонули в ковре. Отсюда дверь вела в холл, освещенный двумя окнами, из холла три двери вели в другие комнаты, слева витками поднималась лестница, покрытая красным ковром. На стенах холла висели оленьи рога, на эстампах – целых три! – гарцевали разноцветные веселые кони.
– Сюда, пожалуйста! – пригласила Людмила.
Девушка не замечала барской роскоши холла, не понимала, в каком доме живет.
Ноги в резиновых «вьетнамках», испачканных прибрежным песком, с простотой неведения попирали дорогой ковер, глаза, не видя, скучно пробегали по стенам, отделанным березой, по хрустальным подвескам, не останавливались на паркетном полу, собранном из всех существующих сортов сибирских деревьев. А ведь в холле все было такое, что казалось невозможным в Сосновке. Кто собирал паркет? Где куплены бра? Откуда привезены ковры?
– Пойдемте в кабинет папы!
Девушка пошла вверх по витой лестнице, а Прохоров на секунду остановился, чтобы представить, как поднимался по этой же лестнице Столетов… Он увидел его коротконосое лицо, вертикальную складку на лбу. Что делал Женька, когда поднимался по винтовой лестнице? Усмехался, зло молчал или трещал без умолку?
– Вот здесь кабинет отца.
Они стояли в широком – с фонарем на потолке – коридоре, обшитом такими линкрустовыми листами, которыми обшиваются каюты на пароходах и купе вагонов; на линкрусте блестели выпуклые розовые цветы, и снова висел эстамп с лошадьми – на этот раз зелеными и черными, но очень веселыми.
– Папа любит лошадей! – тихо проговорила Людмила и задумчиво добавила: – Разговор папы с Женей происходил здесь. – Она показала на дверь кабинета. – Потом, когда папа попросил меня выйти, я стояла вот здесь…
Усмехнувшись уголками губ – вылитая Мона Лиза! – девушка открыла дверь в отцовский кабинет, жестом пригласив Прохорова входить, сказала:
– Папа иногда спит в кабинете… Вот на этом диване.
В кабинете мог спать не только Петр Петрович Гасилов, в нем можно было разместить отделение хорошо экипированных солдат, поставив каждому кровать да еще и оставив место для небольшой скорострельной пушки. Пушка охотно бы гляделась в окно, если можно было назвать окном стеклянную стену – виделась расплавленная снизившимся солнцем стремнина Оби, тоненькая полоска леса за рекой… Пол кабинета покрывал светлый ковер, в центре его, раззявив пасть, лежала медвежья шкура, а стены были просто-напросто затянуты серым атласом. Мебели было мало: средней величины стол, старинные часы с боем, кожаный диван, четыре шкафа с книгами, три голубых кожаных кресла…
– Ну что же! – оживился Прохоров. – Теперь самое время, Людмила Петровна, послушать о том, что произошло четвертого марта текущего года.
Капитан Прохоров сразу заметил, как устраивается на кожаном диване Людмила Гасилова, – девушка делала это точно так, как устраивался на стуле технорук Юрий Петухов. Она положила руки на колени, но убрала – неудобно, попробовала опустить одну руку на валик дивана – опять плохо, приставила вторую руку к бедру – еще хуже! Несколько пробующих движений сделала Людмила, зато устроилась хорошо.
– Женя и папа давно ссорились, – сказала Людмила. – Но мне было трудно понять, почему они ссорились…
Она замолчала, подумав, продолжала:
– Странно! Они ругались, но когда Женя уходил, папа говорил: «Настоящий парень! Вот если бы…» Серьезно!
Левый конь на эстампе, стреноженный, стоял смирно, устало, зубы торчали в разные стороны, улыбка у коня была трудной; это был очень старый конь, хотя художник сделал его красным, гриву – зеленой.
– Я как-то спросила Женю, о чем они разговаривали с папой… Он засмеялся: «Кто не работает, тот не ест…» Серьезно. Я не умею рассказывать, Александр Матвеевич! Все время отвлекаюсь, теряю мысль, путаюсь. Серьезно. В школе вот тоже так было. Урок знаю, а отвечаю долго, учитель сердится: «Не тяни, Гасилова!»
– Продолжайте!
– Продолжаю… Четвертого марта они тоже поссорились… То есть не поссорились, а… Один Женя ссорился, а папа, как всегда, помалкивал… Вы знаете, Александр Матвеевич, с папой очень трудно поссориться! Серьезно… Папа, когда рассердится, уходит к своей подзорной трубе.
– Какая еще труба?
– Подзорная… Скорее всего небольшой телескоп… Папа купил его на толкучке сразу после войны…
– Где же установлен телескоп?
– Во флигеле… Мне дальше рассказывать?
А для чего? В этом кабинете не хотелось слушать, рассказывать, думать, совершать поступки; здесь вещи были предупредительны, послушны, отлично вышколены; отсюда не хотелось идти даже во флигель, где стоял хоть и маленький, но все-таки телескоп. Кресло приняло тело бережно, бесшумные пружины расположились так, что капитан уголовного розыска словно бы повис в пустоте, словно бы потерялся среди кожи, принявшей формы его тела. Хотелось закрыть глаза, поплыть вместе с креслом в сквозное окошко, повиснуть над расплавленной рекой – пусть ветерок щекочет лицо, внизу шелестит вода, наплывает на горизонт закат…
– Рассказывайте, рассказывайте.
Людмила начала неторопливо:
– Женя пришел к нам довольно поздно, часов в десять вечера.
За семьдесят восемь дней до происшествия
…март начинался холодами, пронзительными ветрами, хрусткими льдинками повсюду: на крышах, заборах, телеграфных столбах, на кромке обского яра. В девятом часу вечера улица звенела под ногами, как битое стекло, на Оби торосились редкие льдины, до голубого сияния продутые ветром, собаки лаяли остервенело, точно подошли к околице голодные волки.
Женька Столетов бежал по пустынной улице, проклиная себя за пижонство, чувствовал, как в туфлях холодеют пальцы. Его высокая фигура была одинокой на улице, луны не было, фонарь на клубе светил тускло, как бы захлебнувшись ветром.
У ворот гасиловского дома Женька остановился – надо было перевести дыхание, успокоиться, чтобы войти в дом вальяжно, с небрежной улыбкой на губах, с победными глазами.
Дверь отворила Лидия Михайловна, узнав гостя, вежливо кивнула, смотрела на Женьку так спокойно, словно ничего не случилось – не было опустошающих телефонных звонков, когда Лидия Михайловна отвечала, что Людмилы нет дома, а издалека слышался знакомый голос: «Кто это звонит, мама?»
– Так проходите, проходите, Евгений! – поднимая брови, сказала Лидия Михайловна. – Мы вас не ждали, но… но мы вам рады…
Она была одета в пунцовый шелковый халат, волосы крупными локонами лежали на маленькой голове, серые глаза были холодны от блеска. Женька поежился. Как случилось, что на это холеное, полное до тошноты лицо попали глаза Людмилы? Отчего возле единственных в мире глаз лежали тоненькие морщины, откуда локоны, яркие губы, пунцовый халат? И почему так спокойно, безмятежно и приветливо лицо этой женщины? Разве не она диктовала дочери: «Мы взрослые люди, Женя. Нам надо расстаться!»
– Я хотел бы поговорить с Петром Петровичем, – тихо сказал Женька.
Женщина в пунцовом халате усмехнулась уголками губ – это была Людмилина улыбка, спокойно поправила парикмахерский локон на виске. Значительная, безмятежная, по-женски мудрая. Женька почувствовал, как утишивается нетерпение, остывает желание ворваться в кабинет Петра Петровича со стиснутыми кулаками, улетучиваются горячие слова, приготовленные для начала разговора.
– Я хочу подняться к Петру Петровичу, – сказал Женька. – Передайте ему, что я пришел.
Открылась дверь, зевая и сонно потягиваясь, в холл вышла Людмила, сразу же прислонилась спиной к стене. На ней был точно такой же нейлоновый халат, как и на матери, на волосах косынка, под ней – бигуди.
– А, это Женя, – сонно сказала Людмила. – Я думаю, кто это разговаривает? А это Женя! Здравствуй. Почему не заходил? Нет, серьезно!
Он по-прежнему тупо смотрел на дочь и мать, ничего не понимая, ощущал необычное – смещение времени, так как происходящее не могло датироваться началом марта. Разве не в конце февраля Людмила приревновала его к Анне Лукьяненок, не отвечала на письма, не приходила в клуб? Что сейчас на дворе? Февраль, январь?…
– Евгению не до нас! – с улыбкой сказала Лидия Михайловна. – Он пришел с визитом к Петру Петровичу. Как государственный человек к государственному человеку. Да простит их господь обоих!… Говорить о делах в девять часов вечера, после ужина, перед сном! Сыграли бы лучше в подкидного дурака…
Людмила засмеялась.
– Женю не остановишь, – ласково сказала она. – Он не поддается уговорам. Папуля тоже любит пофилософствовать. Серьезно!
Как уютно, тихо, тепло было в холле, устланном толстым ковром, как ласково щурилось лицо Людмилы, как спокойно светили нейлоновые халаты, как славно шутила Лидия Михайловна… Женьке захотелось тоже привалиться спиной к стене, надеть халат, сыграть в подкидного дурака. Затуманивались лица друзей, приглушался веселый шум сегодняшнего комсомольского бюро, жеребячий хохот парней, придумавших забавный способ борьбы с Гасиловым… Женька протяжно ухмыльнулся, поежившись, тупо повторил:
– Я хочу подняться к Петру Петровичу.
– Я провожу тебя, – после паузы ответила Людмила.
– Проводи, проводи! – разрешила Лидия Михайловна. – Папа будет рад…
Они поднялись по винтовой лестнице, остановились в коридоре; Людмила опять прислонилась к стене – такая красивая, что глядеть на нее не хватало сил. Она исподлобья смотрела на него, перебирала кружевную бахрому халата тоненькими пальцами; губы были раскрыты.
– Женя! – ласково сказала Людмила. – Ну почему ты ссоришься с папой?… Не надо, Женя! Папа хорошо к тебе относится…
Женька проснулся сегодня рано – в шесть часов, открыв глаза, услышал, как воет за окном холодный мартовский ветер, как звенят льдинки над ставнями; дом подрагивал, словно двигался в темноту и безвременье. Женька по-детски подтянул колени к груди, спрятал голову под одеяло, притаился; было так же жутко, как бывало в детстве, когда выли зимние метели, а за околицей первобытно, обреченно лаяли собаки, напуганные зелеными глазами голодных волков. Он долго лежал в страхе, потом перед глазами вдруг вспыхнуло: «Людмила!» Он счастливо рассмеялся. «Людмила!» Женька сбросил одеяло, спрыгнул на холодный пол. Людмила! И остановился, словно наткнулся на острое, режущее.
…Людмила стояла на втором этаже отцовского особняка, привалившись спиной к стене, глядела на него ласково, просительно.
– Не надо ссориться с папой, Женя! – повторила она. – Чего вам с ним делить…
В коридоре второго этажа совсем не слышался свист ветра, было тихо, как в таежной глубинке, тисненый линкруст пощелкивал от прикосновения легкой спины девушки, и было видно, как у подножия винтовой лестницы тихонько пошевеливается клочок пунцового халата. Лидия Михайловна подслушивала их разговор, было нетрудно представить выражение ее лица, когда она думала, что Женька не знает о подслушивании, – холодное, надменное, такое опасное, словно внутри женщины поставили на боевой взвод тугую пружину курка.
– Пошли к отцу! – с улыбкой сказал Женька. – Доложи ему о моем визите.
Людмила постучала в дверь:
– Папа! К тебе пришел Женя.
Гасилов расхаживал по кабинету – руки заложены за спину, большая голова наклонена, седые волосы по-домашнему освобожденно рассыпались. Здесь, в родном доме, у мастера не было даже намека на созидательное выражение лица и фигуры, а, наоборот, все было теплым, ласковым, уютным. На лбу разгладились глубокие боксерьи морщины, в глазах – ласковый покой, спина сутулилась по-стариковски, и нельзя было понять, счастлив он или несчастлив, доволен жизнью или недоволен. Просто расхаживал по кабинету, переваривал ужин, думал о пустяковой всячине.
– Садитесь, молодые люди! – благодушно-насмешливо сказал Петр Петрович. – Холода-то а? Зимние!
На нем был толстый, простеганный белыми нитками халат с длинными кистями, на ногах – мягкие восточные туфли, на голове – вышитая тюбетейка. Иронически прищуриваясь, Петр Петрович в последний раз прошелся из угла в угол, остановившись, внимательно посмотрел на Женьку.
– Если я правильно понял выражение твоего лица, Женя, то Людмилу надо выставлять за дверь! – мирно сказал он. – Людка, готовься!
Выражение лица! А Женька-то думал, что он стоит перед Гасиловым браво-спокойный, вальяжный, благодушный, этакий величественный. Значит, опять на его лице все написано: нетерпение, вызов, желание немедленно развязать ссору. И это теперь, когда надо разговаривать с Гасиловым вот так – вольготно сидеть на кожаном диване, прищуриваться, держать на губах добродушно-снисходительную улыбку, рассеянно прислушиваться к утихающему ветру.
– Людмила, выйди! – шутливо вздохнув, попросил Петр Петрович. – Женя собирается устроить бой быков…
– Хорошо, папа! Ты зайдешь ко мне, Женя?
Не получив ответа, Людмила вышла, задев за косяк двери сонным боком.
В кабинете горела только настольная лампа под зеленым абажуром, свет ее был укромен, вся эта комната, обтянутая блестящим атласом, застланная ковром, казалась доброй, уютной, спасительной. Женька проглотил слюну, но голос у него все равно оказался хриплым.
– Выражение моего лица не имеет никакого отношения к разговору, – вызывающе сказал он, хотя собирался произнести эту фразу спокойно. – Вы целый день избегали встречи со мной, поэтому я пришел на дом… Я обязан сообщить вам о решении комсомольского бюро.
Гасилов опустился в глубокое кресло.
– Я вовсе не избегал тебя, Женя! – мягко сказал он. – Днем у меня не выкраивалось свободной минутки…
Женька шумно выдохнул воздух, хотел еще что-то сказать, но поперхнулся.
Ложь Гасилова была такой чудовищной, что была даже не ложью, а откровенным глумлением, словно мастер сказал: «Солнце светит ночью!»
– Ложь! – еще раз передохнув, быстро сказал Женька. – Этого не может быть, так как вы в течение шестнадцати часов в сутки ничего не делаете… Восемь часов я отвел на сон…
Торопясь и поэтому путаясь ногами в толстом ковре, он стремительно приблизился ко второму кожаному креслу, брякнувшись в него, снисходительно – так ему казалось – улыбнулся:
– Вы не только ничего не делаете, Петр Петрович, но и мешаете работать другим… Мы три дня назад перешли в новую лесосеку. Почему до сих пор не повышена норма выработки? Ведь в новой лесосеке более крупный древостой… Только не говорите, что забыли, закрутились, заработались! Не поверю!
Женька опять ошибся, так как Петр Петрович даже и не собирался говорить: «Ой, Женя, как же я так? Мы ведь в самом деле перешли в новую лесосеку, а я… Ах, черт возьми!» Нет, Петр Петрович не говорил этого! Он сидел в кресле по-прежнему мирно, спокойно, улыбчиво; глядел Женьке прямо в глаза, ждал терпеливо, что еще скажет секретарь комсомольской организации.
– Я слушаю, Женя.
Глумление продолжалось. Женька выпрямился, теряя слова и мысли, проговорил:
– Комсомольцы поручили мне сообщить вам о том, что с завтрашнего утра мы объявляем открытую войну Гасилову…
И снова ошибся: лицо мастера не изменилось. Мало того, Петр Петрович мечтательно повернулся к лошадиному эстампу, халат немного распахнулся, и Женька увидел волосатые ноги. Продолжая мирно молчать, Петр Петрович положил подбородок на ладонь, задумчиво, длинно глядел на синюю лошадь, которая безмятежно паслась по зеленому лугу.
– Мы требуем, – монотонно проговорил Женька, – чтобы вы отказались от синекуры, чтобы ушли в бригадиры или вообще расстались с лесопунктом… Ваши должностные пре-е-сту-упления разлагающе влияют на рабочих и сдерживают выработку…
Молчание. Мирные глаза. Задумчивая улыбка.
– Мы, комсомольцы, собираемся на деле осуществить принцип: «Кто не работает, тот не ест!»
Женька тоже улыбнулся, но криво, неловко, смятенно:
– Вы не хотите спросить меня, Петр Петрович, как мы собираемся бороться с вами?