Тот ничего не ответил, только указал глазами на скамейку рядом с собой. Костя сел. Не глядя на него, Павловский докурил, поискал глазами урну, загасил о её край окурок и щелчком отправил его внутрь.
– Мне бы не составило труда добиться вашего исключения из академии даже несмотря на то, что начальство довольно высокого мнения о ваших способностях и перспективах. Считаю, что вам бы следовало указать ваше место, отправив фельдшером на какую-нибудь погранзаставу…
Павловский надолго замолчал. Костя воздержался от возражений, хотя тон посетителя был оскорбителен. Эта сдержанность давалось ему непросто: слова Леонида Захаровича взорвались в его мозгу гневом против снобистской самонадеянности этого чинуши. Но впитанное вместе с кавказским воздухом почтение к старшим сковало ему уста.
– Я пытался убедить дочь избавиться от последствий ваших гусарских шалостей. Но, к сожалению, она полна решимости выйти за вас замуж. А если Рита чего-то хочет, то она это привыкла получать. Поэтому завтра вы подаёте заявление в загс – я договорился с вашим начальством, вам дадут увольнительную на два часа. Мой водитель будет ждать вас возле этого входа в половине четвёртого, – Павловский поднялся, смерил вставшего вслед за ним Костю холодным взглядом. – Я позабочусь, чтобы вас расписали через месяц. Можете сообщить вашим родителям, хотя это необязательно. У меня всё.
Он развернулся и направился к выходу.
Весь остаток дня Костя кипел от гнева. «Если Рита чего-то хочет, то она это привыкла получать». Можно подумать, он очередная игрушка избалованной девочки! Возлюбленное чадо позволило себе каприз и возжелало не лощёного молодого дипломата, а какого-то курсантика без роду и племени, ах, ах, ах, вы только подумайте, какой мезальянс!
После отбоя он долго ворочался в своей постели – несмотря на усталость, сон не шёл. В полной тишине – если можно считать таковой сопение и храп нескольких десятков молодых мужиков и время от времени чьё-то невнятное бормотанье в разных углах казармы – его унижение предстало перед ним во всей своей неприглядной очевидности. «Парень, ты влип!» – признался он самому себе. Принцессы ему, видите ли, захотелось. Всё это было прелестно, большое спасибо, но вот незадача: римские каникулы внезапно закончились, и её высочество должна вернуться к своим великосветским обязанностям. При этом сравнении Костя почувствовал, как горячая волна стыда окатила его лицо. О, если бы он был столь же безупречен, как герой Грегори Пека20! Если бы ему хватило ума ограничиться прогулками по театрам и музеям, то он мог бы всю дальнейшую жизнь предаваться нежным меланхолическим воспоминаниям! Но он не смог отказать себе в удовольствии залезть к ней в постель, и теперь его принцесса носит их ребёнка, а ему придётся войти в эту семью на правах бедного родственника, которого терпят, как неизбежное зло…
Додумав до этой мысли, он ужаснулся тому, что она пришла ему в голову. А как же любовь? Он же любит Риту. «Ведь я её люблю?» – просил он себя и прислушался к своим чувствам. Но не услышал ничего, кроме гнева и оскорблённой гордости, которые клокотали в его ушах. «Можете сообщить вашим родителям, хотя это необязательно»! Видит Бог, его папа и мама стоят сотни таких, как этот самодовольный сноб! Его кулаки сжались, он вскочил с кровати и бросился вон из казармы. В умывалке он сунул голову под холодную воду и, сорвав с себя майку, стал пригоршнями плескать на грудь и плечи. Потом постоял, опершись руками о края эмалированной раковины и успокаивая дыхание. В умывалке было довольно холодно, да и вода, высыхая, быстро охлаждала разгорячённое тело. В конце концов он почувствовал, как спина и плечи покрылись мурашками холода. Тогда, закрыв глаза, он попытался представить себе Риту, какой она была в лучшие минуты их романа – её глаза, улыбку, волосы, тепло и аромат её кожи… «Ведь я её люблю?»
Вопрос прокатился эхом в гулкой пустоте и растаял, не встретив ответа.
Костя распахнул глаза и изумлённо уставился на подтёк ржавчины на дне раковины. Он искал в своём сердце то чувство, которое толкнуло его к Рите, с которым он ждал воскресений и бежал на свидания, и не находил его. Это было как войти в разорённый дом, в котором раньше кипела жизнь, но из которого теперь вынесли всё, что составляло его суть. Где теперь тот восторг, то нежное благоговение, то напряжение страсти и ожидания, и нежная тоска, и пьянящая дрожь первых прикосновений? Где радость осторожного, волнующего узнавания друг друга? Где все эти муки неутолённого желания и романтические мечты? Где эта сладкая тайна, которую он все эти месяцы носил за пазухой, как тёплого пушистого котёнка, и которая заставляла его одновременно испытывать страх и веселье – страх быть разоблачённым и веселье оттого, что никто даже не догадывается о его тайне…
Ничего! Только сквозняк гуляет по опустевшим комнатам и колышет забытую тряпицу никому не нужной жалости. Жалость – вот всё, что удалось ему найти в своей душе. Предстоящее отцовство вызывало у него недоумение и досаду. Досаду на самого себя: как мог он так легкомысленно положиться на уверения Риты о том, что она предохраняется? Ведь после той, самой первой их близости он просто выкинул эту проблему из головы. Вёл себя как последний эгоист. Что с ним случилось? Может, на него так подействовала обстановка этого богатого, с несоветской роскошью устроенного дома? Перебирая в памяти всю недолгую историю своих с Ритой отношений, Костя пытался понять, когда это с ним произошло. Когда он забыл всё, о чём говорил ему отец, и свои обещания ему? Вероятно, сытая и обеспеченная жизнь вырабатывает в человеке иллюзию собственной неуязвимости. Он не жил в этом доме – лишь бывал в нём, но и этого оказалось достаточно, чтобы почувствовать себя чёртовым небожителем. С самого начала всё происходившее там казалось ему сном, ведь в жизни так не бывает – простые советские люди так не живут!
У себя на родине, бывая в домах, о которых принято говорить: полная чаша, он видел лишь немного более просторный, чем у большинства соседей, дом, обставленный импортной (как с гордостью подчёркивали хозяева) мебелью, с хрусталём за стеклянными дверцами шкафов и коврами на стенах. Но в этих домах жили те же самые люди, что и остальные – просто чуть более удачливые или предприимчивые. С теми же привычками и образом жизни. Они даже как будто немного стыдились своего достатка – что, впрочем, спокойно уживалось в них с простодушным детским бахвальством. Но при этом они оставались теми же добрыми соседями, отзывчивыми и хлебосольными, и никогда не задирали нос. Больший, чем у других, достаток был для них не более чем декорум, но не менял их суть.
У Павловских же Костя сразу почувствовал, что обстановка их дома служит отражением образа жизни – даже, пожалуй, образа мыслей. Совсем иного, чем тот, к которому он привык. Хозяева произносили знакомые слова, но он то и дело ловил себя на том, что от него ускользает суть их разговоров, как если бы они говорили, например, по-французски. Кстати, он не удивился бы, заговори они по-французски – это было бы абсолютно в духе интерьеров, в которых они обитали. Однако же Павловские произносили русские слова, и Костя чувствовал себя ужасно глупо. Ему казалось, он забыл, что эти слова значат – или не знал вовсе, или перепутал – потому что из них не складывалось для него никакого вразумительного смысла. В конце концов он оставил попытки понять что-нибудь из того, о чём говорилось в его присутствии, и только вежливо отвечал на вопросы, но и тогда его не покидало чувство, что любезные хозяева делают над собой усилие, стараясь, чтобы их слова были ему понятны: в том, как звучал вопрос, ему слышалась некоторая снисходительность и тщательность, словно они говорят с ребёнком или иностранцем.
Испытывая поначалу мучительную неловкость, он, тем не менее, незаметным для себя образом освоился в этих стенах – к хорошему ведь привыкаешь быстро! – и упустил тот момент, когда микроб уверенности сытой21 проник в его мозг. Не то чтобы он превратился в одного из тех напыщенных изнеженных мажоров, которых так презирали его товарищи, но, гостя у Павловских, поневоле примеривал на себя эту роль. Сперва ему это казалось забавным. Костя внутренне посмеивался, как напроказивший школьник, который на переменке уселся за стол учителя и глумливо копирует его манеры и интонации. Но так как вокруг не было его товарищей, в глазах и на лицах которых он мог бы видеть своё отражение, то он не заметил, как заигрался, и упустил момент, когда забава перестала быть смешной. Подыгрывая этим снобам, он нечувствительно сросся с той личиной, которую надевал, переступая порог их дома. И вот извольте получить – во чужом пиру похмелье: тошно, раскалывается голова, а сделанного не воротишь… Да чего там – «во чужом пиру», сам кругом виноват!
В пылу этой экзекуции, прогоняя самого себя сквозь строй своих юношеских идеалов, он слой за слоем сдирал с себя кожу того «внешнего человека», которым он представал в глазах других – кожу перспективного молодого карьериста, кожу товарища, сына и брата. И, дойдя до окровавленной сердцевины, до пронизанной обнажёнными нервами сути, понял: все переживания последних часов были не чем иным, как муками его собственного уязвлённого самолюбия. Если бы он любил Риту, то всё это не имело бы значения. Но Костя искал и не находил в своей растерянной душе того чувства, которое завело его так далеко. Выходит, никакой любви и не было. Обычное увлечение, пресловутая ошибка молодости. И с этим теперь жить! Неужели эти царские хоромы настолько усыпили его совесть, прельстив мечтой о сладкой жизни? Да нет же! Он был бы счастлив, окажись Рита обычной ленинградской девочкой из коммуналки или с заводской окраины. Но теперь он знал, что такая девочка вряд ли водила бы иностранных туристов по Эрмитажу, будь она хоть семи пядей во лбу.
Сидя на холодном подоконнике, Костя беспощадно предавал себя суду своей совести. «Подсудимый, что вы чувствовали к гражданке Павловской, когда впервые встретили её при исполнении ею служебных обязанностей?» Хороший вопрос. Он тогда ещё ничего не знал о её образе жизни. Костя честно пытался вспомнить, что заставило его следовать за ней по залам Эрмитажа. Красивая девушка. Наверное, умная, раз свободно рассуждает о живописных полотнах на другом языке. Вот она грациозно движется по дворцовым залам в сопровождении группы иностранных туристов, следующих за ней, как свита придворных следует за венценосной особой, благоговейно внимая каждому монаршему слову. Она казалась ему сошедшей с одного из парадных портретов, чему немало способствовала её горделивая осанка и отстранённый, холодный взгляд.
Наверное, он влюбился в неё, как мальчики влюбляются в кинозвёзд и мечтают о них, подспудно понимая, что этим мечтам не суждено сбыться – и слава Богу, потому что на самом деле они влюбляются не в живых людей, а в романтические образы, созданные для них кинематографом. Они развешивают над кроватью афиши и открытки с любимым образом, чтобы в дерзких юношеских мечтах воображать себя любовниками этих богинь, а взрослея, наделяют их чертами однокурсниц или девочек с соседней улицы. И год-другой спустя после очередной весенней уборки только следы клея и тёмные прямоугольники на обоях напоминают об этом детском увлечении…
А его идеал оказался на расстоянии нескольких шагов – достаточно близко, чтобы поддаться искушению. Чего было больше в этом искушении: потребности удовлетворить своё мужское самолюбие, подцепив классную девчонку, или искренней симпатии к ней? Хотя какая теперь разница! Что случилось, то случилось. Сам заварил эту кашу, самому и расхлёбывать.
На светлеющем небе уже стали отчётливо видны очертания крыш, когда Костя наконец вернулся в казарму. До подъёма оставалось ещё часа три сна, но он был уверен, что не заснёт. Однако едва он закутался в одеяло, как тепло и усталость сделали своё дело.
О проекте
О подписке