Он не стал препираться, отошел от корпуса, отодвинул себя от хамства. Стоял на дороге, наклонив голову, как одинокий конь. Люля шла по знакомой дороге – высокая, прямая, в длинной шубе и маленькой спортивной шапочке, надвинутой на глаза. Она увидела его и не побежала. Спокойно подошла. Так же спокойно сказала:
– Я знала, что увижу тебя.
– Откуда ты знала? Я же уехал.
Люля молчала. Что можно было ответить на то, что он уехал и снова оказался на прежнем месте? Она как будто определила радиус, за который он не мог выскочить.
– Я не имею права тебя расспрашивать, – мрачно сказал Месяцев.
– Не расспрашивай, – согласилась Люля.
– Не обманывай меня. Я прощаю все, кроме лжи. Ложь меня убивает. Убивает все чувства. Я тебя умоляю…
Месяцев замолчал. Он боялся, что заплачет.
– Если хочешь, оставайся на ночь, – предложила Люля. – Уже темно. Утром поедешь.
– Не хочу я на ночь. Не нужны мне эти разовые радости. Я хочу играть, и чтобы ты слушала. Хочу летать по миру, и чтобы ты сидела рядом со мной в самолете и мы читали бы журналы. А потом селились бы в дорогих гостиницах и начинали утро с апельсинового сока…
Он бормотал и пьянел от своих слов.
– Ты делаешь мне предложение?
– Нет. Я просто говорю, что это было бы хорошо. Поедем со мной во Францию?
Люля стояла и раздумывала: может быть, выбирала между Францией и тем, кому она звонила.
– А куда именно? В Париж? – спросила она.
– Юг Франции. Марсель, Канн, Ницца…
Люля никак не реагировала. Почему он решил, что она примет его приглашение? Почему он так самоуверен?
Марсель оказался типичным портовым городом – красивый и шумный, отдаленно напоминающий Одессу.
Месяцев дал в нем четыре концерта.
После концерта подходили эмигранты. Ни одного счастливого лица. Принаряженные, но несчастливые. Пораженцы.
Подходили бывшие диссиденты. Но какой смысл сегодня в диссиде? Говори что хочешь. Гласность отбила у них хлеб.
Из Марселя переехали в Канн. Опустевший курорт. Город старичков. Точнее, город богатых старичков. Они всю жизнь трудились, копили. А теперь живут в свое удовольствие.
Люля смотрела на старух в седых букольках и норковых накидках.
– Надо жить в молодости, – сказала Люля. – А в старости какая разница?
– Очень глупое замечание, – откомментировал Месяцев.
Люля не любила гулять. Ее совершенно не интересовала архитектура. Она смотрела только в витрины магазинов. Не пропускала ни одной. Продавщицы не отставали от Люли, целовали кончики своих пальцев, сложенных в щепотку, а потом распускали эти пальцы в воображаемый цветок. Люля и в самом деле выходила из примерочной сногсшибательной красоты и прелести. Казалось, костюм находил свою единственно возможную модель. Обидно было не купить. И они покупали. Месяцев покупал по кредитной карте и даже не понял, сколько потратил. Много.
Вся поездка по югу Франции превратилась в одно сплошное нескончаемое ожидание. Люля постоянно звонила в Москву и заходила в каждый автомат на улице. А он ждал. Говорила она недолго, и ждать – нетрудно, но он мучился, потому что за стеклянной дверью автомата протекала ее собственная жизнь, скрытая от него.
Однажды он воспользовался ее отсутствием и сам позвонил домой. Подошла дочь.
– Ты меня не встречай, – предупредил Месяцев. – За мной пришлют машину.
– Я все равно приеду.
– Но зачем?
– Я увижу тебя на два часа раньше.
– Но зачем тебе мотаться, уставать?
– Это решаю я.
Аня положила трубку. Зачем еще кто-то, когда дома все так прочно?
Месяцев вышел из автомата.
– Куда ты звонил? – спросила Люля.
– Своему агенту, – соврал Месяцев.
Он мог бы сказать и правду. Но у них с Люлей общие только десять дней. А потом они разойдутся по своим параллельным прямым. Это случится неизбежно. И пусть хотя бы эти десять дней – общие.
– Ты о чем думаешь? – Люля пытливо заглядывала, приближая свое лицо. От ее лица веяло теплом и земляничным листом.
– Так, вообще… – уклонялся он.
Он готов был тратить, врать, только бы видеть близко это лицо с высокими бровями.
Каждый вечер после концерта они возвращались в гостиницу, ложились вместе и обхватывали друг друга так, будто боялись, что их растащат. Обходились без излишеств, без криков и прочего звукового оформления. Это было не нужно. Все это было нужно в начале знакомства, как дополнительный свет в темном помещении. А здесь и так светло. Внутренний свет.
Последние три концерта – в Ницце. Равель, Чайковский. Месяцев был на винте. Даже налогоплательщики что-то почувствовали. Хлопали непривычно долго. Не отпускали со сцены.
После концерта их пригласила в гости внучка декабриста. Собралось русское дворянство. Люля и Игорь смотрели во все глаза: вот где сохранились осколки нации. Сидели за столом, общались. Месяцеву казалось, что он в салоне мадам Шерер из «Войны и мира».
Месяцев тихо любовался Люлей. Она умела есть, умела слушать, говорить по-английски, она умела любить, сорить его деньгами. Она умела все.
В последнюю ночь Люля была грустна. И ласки их были особенно глубокими и пронзительными. Никогда они не были так близки. Но их счастье – как стакан на голове у фокусника. Вода не шелохнется. Однако все так неустойчиво…
Дочь и Люля были знакомы. Сажать Люлю в их машину – значило все открыть и взять дочь в сообщницы. Об этом не могло быть и речи.
Пришлось проститься прямо в аэропорту. По ту сторону границы.
– Возьми деньги на такси. – Месяцев протянул Люле пятьдесят долларов.
– Не надо, – сухо отказалась Люля. – У меня есть.
Это был скандал. Это был разрыв.
– Пойми… – начал Месяцев.
– Я понимаю, – перебила Люля и протянула пограничнику паспорт.
Пограничник рассматривал паспорт преувеличенно долго, сверяя копию с оригиналом. Видимо, Люля ему нравилась и ему хотелось подольше на нее посмотреть.
Дочь встречала вместе с женихом Юрой. Месяцева это устроило. Не хотелось разговаривать.
– Что с тобой? – спросила Аня.
– Простудился, – ответил Месяцев.
Смеркалось. Елозили машины, сновали люди, таксисты предлагали услуги, сдирали три шкуры. К ним опасно было садиться. Над аэропортом веял какой-то особый валютно-алчный криминальный дух. И в этом сумеречном месиве он увидел Люлю. Она везла за собой чемодан на колесиках. Чемодан был неустойчив. Падал. Она поднимала его и снова везла.
На этот раз все подарки умещались в одной дорожной сумке. Месяцеву удалось во время очередного ожидания заскочить в обувной магазин и купить шесть пар домашних туфель и шесть пар кроссовок. Магазин был фирменный, дорогой, и обувь дорогая. Но это все. И тайком. Он выбросил коробки и ссыпал все в большую дорожную сумку, чтобы Люля не догадалась. Он скрывал от Люли свою заботу о домашних. Скрывал, а значит, врал. Он врал тут и там. И вдруг заметил, как легко и виртуозно у него это получается. Так, будто делал это всю жизнь.
Месяцев вытряхнул в прихожей обувь, получился невысокий холм.
Все с воодушевлением стали рыться в обувной куче, отыскивая свой размер. Месяцев ушел в спальню и набрал номер Люли.
– Да, – хрипло сказала она.
Месяцев молчал. Люля узнала молчание и положила трубку. Месяцев набрал еще раз. Трубку не снимали.
Можно было бы по-быстрому что-нибудь наврать, например – срочно отвезти кому-то документы… Приехать к Люле, заткнуть рот поцелуями, забросать словами. Но что это даст? Еще одну близость. Пусть даже еще десять близостей. Она все равно уйдет. Женщина тяготеет к порядку, а он навязывает ей хаос и погружает в грех. Он эксплуатирует ее молодость и терпение. Это не может длиться. Это должно кончиться. И кончилось.
Жена погасила свет и стала раздеваться. Она всегда раздевалась при потушенном свете. А Люля раздевалась при полной иллюминации, и все остальное тоже… Она говорила: но ведь ЭТО очень красиво. Разве можно этого стесняться? И не стеснялась. И это действительно было красиво.
Месяцев лежал – одинокий, как труп. От него веяло холодом.
– Что с тобой? – спросила жена.
– Тебе сказать правду или соврать?
– Правду, – не думая, сказала жена.
– А может быть, не стоит? – предупредил он.
Месяцев потом часто возвращался в эту точку своей жизни. Сказала бы «не стоит», и все бы обошлось. Но жена сказала:
– Я жду.
Месяцев молчал. Сомневался. Жена напряженно ждала и тем самым подталкивала.
– Я изменил тебе с другой женщиной.
– Зачем? – удивилась Ирина.
– Захотелось.
– Это ужасно! – сказала Ирина. – Как тебе не стыдно!
Месяцев молчал.
Ирина ждала, что муж покается, попросит прощения, но он лежал как истукан.
– Почему ты молчишь?
– А что я должен сказать?
– Что ты больше не будешь.
Это была первая измена в ее жизни и первая разборка, поэтому Ирина не знала, какие для этого полагаются слова.
– Скажи, что ты больше не будешь.
– Буду.
– А я?
– И ты.
– Нет. Кто-то один… одна. Ты должен ее бросить.
– Это невозможно. Я не могу.
– Почему?
– Не могу, и все.
– Значит, ты будешь лежать рядом со мной и думать о ней?
– Значит, так.
– Ты издеваешься… Ты шутишь, да?
В этом месте надо было сказать: «Я шучу. Я тебя разыграл». И все бы обошлось. Но он сказал:
– Я не шучу. Я влюблен. И я сам не знаю, что мне делать.
– Убирайся вон…
– Куда?
– Куда угодно. К ней… К той…
– А можно? – не поверил Месяцев.
– Убирайся, убирайся…
Ирина обняла себя руками крест-накрест и стала качаться. Горе качало ее из стороны в сторону. Месяцев не мог этого видеть. Он понимал, что должен что-то предпринять. Что-то сказать. Но имело смысл сказать только одно: «Я пошутил, давай спать». Или: «Я виноват, это не повторится». Она бы поверила или нет, но это дало бы ей возможность выбора. Месяцев молчал и тем самым лишал ее выбора.
– Убирайся, убирайся, – повторяла она, как будто в ней что-то сломалось, замкнуло.
Месяцев встал, начал торопливо одеваться. Чемодан стоял неразобранный. Его не надо было собирать. Можно просто взять и уйти.
– Ты успокоишься, и мы поговорим.
Жена перестала раскачиваться. Смотрела прямо.
– Нам не о чем говорить, – жестко сказала она. – Ты умер. Я скажу Алику, что ты разбился на машине. Нет. Что твоя машина упала с моста и утонула в реке. Нет. Что твой самолет потерпел катастрофу над океаном. Лучше бы так и было.
Месяцев оторопел.
– А сам по себе я разве не существую? Я только часть твоей жизни? И все?
– Если ты не существуешь в моей жизни, тебя не должно быть вообще. Нигде.
– Разве ты не любишь меня?
– Мы были как одно целое. Как яблоко. Но если у яблока загнивает один бок, его надо отрезать. Иначе сгниет целиком. Убирайся…
Ему в самом деле захотелось убраться от ее слов. В комнату как будто влетела шаровая молния, было невозможно оставаться в этом бесовском, нечеловеческом напряжении.
Месяцев выбрался в прихожую. Стал зашнуровывать ботинки, поставив ногу на галошницу. Правый ботинок. Потом левый. Потом надел пальто. Это были исторические минуты.
История есть у государства. Но есть и у каждой жизни. Месяцев взял чемодан и открыл дверь. Потом он ее закрыл и услышал, как щелкнул замок. Этот щелчок, как залп «Авроры», знаменовал новую эру.
Ирина осталась в обнимку с шаровой молнией, которая выжигала ей грудь. А Месяцев сел в машину и поехал по ночной Москве. Что он чувствовал? Все! Ужас, немоту, сострадание, страх. Но он ничего не мог поделать. Что можно поделать со стихийным бедствием?
Месяцев позвонил в ее дверь. Люля открыла, не зажигая света. Месяцев стоял перед ней с чемоданом.
– Все! – сказал он и поставил чемодан.
Она смотрела на него, не двигаясь. Большие глаза темнели, как кратеры на Луне.
Утром Алик лежал на своей койке и слушал через наушники тяжелый рок. Музыка плескалась в уши громко, молодо, нагло, напористо. Можно было не замечать того, что вокруг. Отец в роке ничего не понимает, говорит: китайская музыка. Алик считал, что китайская музыка – это Равель. Абсолютная пентатоника. В гамме пять звуков вместо семи.
В двенадцать часов пришел лечащий врач Тимофеев, рукава закатаны до локтей, руки поросли золотой шерстью. Но красивый вообще. Славянский тип.
А рядом с ним заведующий отделением, азербайджанец со сложным мусульманским именем. Алик не мог запомнить, мысленно называл его «Абдулла».
Абдулла задавал вопросы. Мелькали слова: ВПЭК, дезаптация, конфронтация. Алик уже знал: ВПЭК – это военно-психиатрическая экспертиза. Конфронтация – от слова «фронт». Значит, Алик находится в состоянии войны с окружением. Никому не верит. Ищет врагов.
А кому верить? Сначала дали отдельную палату. Приходил Андрей – они немножко курили, немножко пили, балдели. Слушали музыку, уплывали, закрыв глаза. Кому это мешало? Нет, перевели в общую палату. Рядом старик, все время чешется. Это называется старческий зуд. Попробуй поживи на расстоянии метра от человека, который все время себя скребет и смотрит под ногти. Алик в глубине души считал, что старики должны самоустраняться, как в Японии. Дожил до шестидесяти лет – и на гору Нараяма. Птицы растащут. Когда Алик смотрит на старых, он не верит, что они когда-то были молодые. Казалось, так и возникли, в таком вот виде. И себя не может представить стариком. Он всегда будет такой, как сейчас: с легким телом, бездной энергии и потребностью к абсолюту.
Напротив Алика – псих среднего возраста, объятый идеей спасения человечества. Для этого нужно, чтобы каждый отдельно взятый человек бегал по утрам и был влюблен. Движение и позитивное чувство – вот что спасет мир. В отсутствии любви – время не движется, картинки вокруг бесцветны, дух угнетен. Душевная гиподинамия.
А вот если побежать… А вот если влюбиться…
Алику нравилось заниматься сексом в экстремальных ситуациях. Например, на перемене, когда все вышли из класса. Прижать девчонку к стенке – и на острие ножа: войдут – не войдут, застанут – не застанут, успеешь – не успеешь… Страх усиливает ощущение. А однажды на дне рождения вывел именинницу на балкон, перегнул через перила. Одиннадцатый этаж. Под ногами весь город. Перила железные, но черт его знает… Девчонка сначала окоченела от ужаса. Потом ничего… Не пожаловалась. Сидела за столом, поглядывала, как княжна Мэри. А что дальше? А ничего.
О проекте
О подписке