Она сама села за самовар и, сняв перчатки, приготовилась разливать чай. Передвигая стулья и кресла с помощью расторопных и незаметных лакеев, небольшое общество разделилось на две части – у самовара с княгиней Лиз и на противоположном конце террасы, где оно состояло из двух старинных друзей – генералов Давыдова и Анненкова, переговаривающихся вполголоса. Разговор, как часто бывает за столом, в первые минуты колебался, перебиваемый предложениями чая, как бы отыскивая на чем остановиться, пока снова не обернулся к театру и происшествию в Сибири.
– Рахманова была и в самом деле необыкновенно хороша как актриса, – слышался сочный голос Давыдова, – она всегда так драматично падала в завершении спектакля…
– И почти всегда на руки кому-нибудь из обожателей, – закончила за него Лиза, наливая чай для княгини Анны, – это получалось у нее не только драматично, но и вполне волнующе для мужской части зала – юбки веером летели едва ль не до потолка…
– Не только для мужской, но и для женской, – ответил граф Анненков, подходя к ней: – Все дамы в этот момент сгорали от зависти – они же не могла себе позволить подобного, а значит, лишались мужских восторгов. Налей мне чаю, Лиза, – попросил он.
– Вы с Бурцевым и Давыдовым всегда сидели в первом ряду, – с улыбкой вспоминала княгиня, протягивая ему полную ароматную чашку. – Вам, надо полагать, там с юбками особо хороший вид открывался. А в последнем антракте Бурцев умудрялся раздобыть где-то столь огромный букет, что его за ним и самого углядеть было сложно. С ним он потом залезал на сцену, безжалостно круша своим немалым в размерах естеством декорации…
– Зато ты восседала в императорской ложе, – парировал Анненков, – и делала вид, что все, что происходит внизу, тебя вовсе не касается. Да и Рахманова играет – так себе…
– О, нет, нет, нет! – горячо запротестовал Давыдов. – Рахманова играла великолепно. Вспомните хотя бы «Дмитрия Донского» в постановке Озерова. Там Ксению играли мадемуазель Жорж и Рахманова по очереди. По правде, на француженку тошно было смотреть – так пресна и далека она была от понимания глубин русской души. Настасья же… – Он не закончил фразу и только глубоко вздохнул.
– Возьми-ка чаю, Денис Васильевич, и не грусти, – предложила ему Анна Алексеевна, – теперь, я слышала, играют не хуже, хотя давно уж в театре не была.
– Играют хорошо, да не так, – откликнулся тот. – Запал не тот, не тот кураж…
– Партер не тот, – вмешался в разговор князь Саша, – кто ж нынче сидит в партере, господа? Все Корфы, да Шварцы, да Клюгенау, да Шюцбурги – гвардия онемечилась. А при государе Александре Павловиче русских фамилий встречалось гораздо больше, весь партер военный русским был – так от того и страсть, и удаль присутствовали там. А нынче поаплодируют, поулыбаются – и разъехались по домам, к женкам и детишкам. Вроде все и мило, по-семейному, но – скукота! А вы спорите, почему девица Жорж играла Ксению хуже нашей Рахмановой. Это все равно что обсуждать, по-моему, почему при занятии французами Москву русские сожгли дотла, а вот австрияки свою Вену – вовсе нет, даже в голову им такого не пришло. Потому и госпожа Лаваль разделяет телесное от духовного, чего у нас на Руси никогда не примут: все у нас по крику сердечному, все от страсти, а не от холодного ума!
– Признайтесь мне, Александр, – спросила у него княгиня Лиз, придержав сына у самовара, – вы по страсти пропадаете целыми днями, так что я и догадки не имею, где вы пребываете. Мадемуазель Мари только три недели как приехала к нам, вы же отпуск взяли по тому поводу в полку, а обществу домашнему и двух дней полных, коли посчитать, не уделили… Что ж за страсти вас тревожат, позвольте мне узнать?
– Страсти, матушка, вполне различные, – отвечал Александр, покорно склонив голову, – но по сегодняшнему дню – хозяйственные. Мы с Афанасием поутру отправились дрова заготавливать, – продолжал он сдержанно, – так он деревце такое выбрал в работу, что оба умаялись. Пока я на речку ходил, чтобы освежиться, Афонька ж комель отпилил, да и домой отправился с усталости. А кто ж остальную работу доделывать станет?
Денис Давыдов при тех словах княжеских рассмеялся, но тут же прижал кулак к губам, чтоб подавить смех…
– Ну-ну, и что же? – спросила Лиз, слегка сдвинув брови, хотя в глазах ее также светились веселые искорки, она вполне понимала сочинение сына. – Неужто вы, Александр, желаете меня убедить, что вы без денщика своего в одиночку за лесопиление принялись…
– Конечно, матушка, – отвечал тот, в общем-то скорее желая не солгать, а просто немного разыграть общество, – вершинка ох как хороша у той сосны! По Афонькиному примеру бил я клинья, пилил – зажимало крепко, – рассказывал он, удерживая улыбку. – Но уж доделал все. Надо завтра Афоньку поутру посылать, чтоб привез дровишки в усадьбу…
– Чем же пилили, Сашенька? – подала голос Анна Алексеевна, невинно осведомилась, отпив чаю. – Инструмент-то весь Афонька еще к полудню с собой привез.
Саша на мгновение задумался, глядя прямо в насмешливые княгинины глаза – он прекрасно отдавал себе отчет, что, надеясь на его остроумие, Анна Алексеевна подает ему возможность отнять у матушки последний довод, который Лиза ненароком может и припомнить, хотя вовсе и не наблюдала за Афонькой.
– Так чем же пилить – пилой и пилил, – ответил он, прикинув про себя возможные исходы. – Мужичонка мне в лесу попался, при нем и инструмент был… Вот вдвоем и доделывали, чего Афонька не доделал.
– Что ж вы мужика того не пригласили, не напоили квасом, Александр? – спросила у него Лиза. – Как-то не похоже то на вас вовсе. Так и бросили его без вознаграждения в лесу?
– Так он сам убежал, матушка, – улыбнулся Саша и снова поймал на себе иронический взгляд Анны Алексеевны. – Афонька, сказывал я вам, сосну выбрал в три обхвата. Так мужик уж там потел, отирал лицо рукавом, а потом по нужде в лес побежал – больше и не вернулся. Весь инструмент кинул. Верно, после заберет его.
– Ох, уж складно все у вас, Александр Александрович, – покачала головой Елизавета Григорьевна, наливая сыну чай из самовара. – Я все удивляюсь, почему бы вам вслед за Денисом Васильевичем в сочинительство не податься. Вы бы быстро прославились в прозе, уж про стихи не скажу – не знаю. От кого это у вас, Сашенька? – Она пожала плечами. – От бабушки Екатерины Алексеевны, что ли? Она все романы да пьесы сочинительствовала. Как поднимется, бывало, в шестом часу утра с Петропавловским выстрелом, кофею отопьет и выписывает сцены, после ж Сумарокову с Державиным их зачитывает. И не Орлов, не Потемкин ей не помешали – все онауспевала, матушка моя. Вот я думаю, наверное, от нее вам передалось. Папенька-то ваш, государь Александр Павлович, тоже пописывал в юности, случалось с ним. Но у него все лебеди плавали над волнами. Романтичный юноша был, мой возлюбленный государь. – Лиза глубоко и грустно вздохнула. – Уж если море – то бескрайнее, уж если горы – то до самых небес, а если любовь – то навеки. Правда, по справедливости, – она тут же добавила, – то все это занимало его, покуда он на престол не взошел. А там уж иные интересы поспели: реформы, Сперанский, отменять крепостное право или лучше оставить. А потом и вовсе – войны одна за одной. Уж не до романтики стало. Не до морей и гор…
– Только любовь до гроба и осталась, – заключила за нее Анна, – в том уж государь романтиком оставался до самого смертного дня.
Лиза же промолчала и, тайком смахнув слезу с ресниц, отвернула лицо.
Смеркалось – на поля ложилась обильная вечерняя роса, следы от телег, оставленные на лугу за задней калиткой, казались под лиловеющим небом изумрудными. Ветер от Москвы-реки приносил запах мокрого, чистого песка.
Глядя с террасы усадьбы на спокойную водную гладь впереди, Мари-Клер казалось, что над рекой открывается звездная бездна – столько золотистых гвоздиков виднелось над ней и столько же отражалось в воде. Река раскачивала берега, чтобы перехитрить звезды, забаюкать, сорвать их с места, унести с собой, но ничего, как уж от века повелось, не получалось у нее – звезды стояли на месте.
– Как красиво! Как красиво, – невольно вырвалось у Мари-Клер. Хотелось выбежать на берег, кинуться в пахучую траву и, глядя вверх неотрывно, ждать чуда, – знака Господня, – падучей звезды. Вдруг повезет, вдруг сорвется она – тогда загадать самое сокровенное желание, которое произнести вслух Мари бы и не осмелилась никогда, даже и про себя произносить было страшно. Но покуда чуда не совершалось – звезды твердо стояли на своих местах, ни одна не шелохнулась.
– Маша, милочка, почему вы не пьете чай? – спросила у нее по-русски княгиня Орлова. Вот уже полмесяца Мари-Клер усердно изучала русский язык, и Анна Алексеевна старалась в общении вовсе исключить французский, чтобы девушка привыкала быстрее. – Сашенька, окажите любезность, – попросила она сразу за тем Потемкина, – отнесите Маше чаю.
– С удовольствием, дорогая Анна Алексеевна, – быстрым, твердым и легким шагом князь приблизился к Мари, держа на небольшом серебряном подносе голубую, сверкающую многоцветными переливами чашку, которую только что наполнила княгиня Орлова.
– Позвольте предложить, мадемуазель, – проговорил он мягко, и она совсем близко увидела бездонную глубину его зеленых глаз, которых теперь, она была уверена, она не повстречает ни у одного иного мужчины в мире. Ей казалось, что никого в мире красивее Саши нет, просто не может быть, и от близости его перед ней у нее слегка закружилась голова. – Я не знал, что предложить вам из сладости, – продолжал он, – но все же решился рекомендовать зефир. Он легок, все дамы в Петербурге предпочитают его, и я знаю, весьма остаются довольны.
Только сейчас Мари-Клер заметила, что рядом с чашкой на небольшом серебряном блюдце лежат несколько зефирок. Поставив поднос на небольшой буфетный столик поблизости, Саша с галантным поклоном придвинул Мари-Клер кресло. Она же, позабыв про чай, отвечала только легким наклоном головы, опять вспыхнула и, рассердившись на себя, нахмурилась.
– Позвольте вас спросить, мадемуазель. – Саша сел на стул подле нее, все также обдавая взволнованную девушку ароматом крепкого кофе, исходящего от него. – Вы все время молчали, а что ж в отличие от нашей русской дикости нынче думают в Париже? Разделяют ли там духовное от телесного? Живут по страсти или по уму? Может быть, я вовсе был не прав, приписывая французам, к примеру, излишнюю рассудительность?
Услышав его вопрос, Мари-Клер еще пуще растерялась, так что едва чашку не выронила из рук.
– Откуда же мне знать, князь, что думают нынче в Париже, – пролепетала она, – когда я сроду там не бывала, я только и видела, что Марсель, да и то проездом…
– В Париже и в Италии, милый Александр, рассудительности побольше, чем даже у немцев, верно тебе говорю, – поспешил ей на помощь гусар Давыдов. – Немцы сентиментальнее. Вспомни хотя бы прусскую королеву Луизу, которая из сердечной расположенности к нашему государю Александру Павловичу вынудила своего супруга-короля вступить в войну против Наполеона. А насчет итальянцев вот тебе пример – сколько лет уж помню, так меня потрясло.
В наши молодые годы по всей Европе славилась примадонна Ла Скалы Грассини. Пела восхитительно, голос – дивный, такие октавы брала – дух захватывало. И собой прекрасна – волосы черные, пышные, глаза огромные, как два озера горных под солнцем пылают. По слухам, что доходили до нас, сразила она только пением своим всю наполеоновскую гвардию зараз, а генералов его и вовсе с ума свела, как они Милан заняли и в Ла Скала пожаловали на представление.
Сам Бонапарт к примадонне той дышал неровно, да только генеральша его, Жозефина, вовремя, почуяв неладное в письмах, пожаловала из Парижа мужа опекать – тем и спаслась. Так вот, – продолжал Давыдов, покусывая зефирку, – за большие деньги уговорил наш граф Александр Сергеевич Строганов Грассини в Петербурге спеть – только один вечер, на большее она не согласилась не за какие посулы. Сырость, слякоть, холодный ветер, опять же государь Александр Павлович супротив ее любимых французов с англичанами интриги плетет – все для нее важно было тогда. Но граф Строганов, он тогда Академией художеств председательствовал, над строительством Казанского собора смотрительство имел – он уж умел с капризными примадоннами управляться. Дал денег сверх контракта капельмейстеру ее – так тот госпожу Грассини живо и на второй вечер уговорил.
Что сказать, то всего лишь 1803 год был. – У седовласого генерала вырвался невольный вздох. – Вот отец Анны Алексеевны, князь Алексей Григорьевич Орлов, жив был тогда – старинный друг графа Александра Сергеевича, сидел с ним в ложе. Мы же всей гусарской компанией, как верно Елизавета Григорьевна подметила, первый ряд в партере занимали. Бурцев тогда явился в костюме вовсе не военном – под персидского султана, поди, даже с пером на чалме, самого хоть на сцену выводи. А для чего? – Давыдов усмехнулся. – Для того чтобы среди прочих Грассини сразу его заметила. Как раз с букетом он выскочил к ней на сцену в последнем акте. Она сперва испугалась вида его, потом уж – всем известно, каков был в обхождении наш ловелас, – все ж обаял он ее. Она его в Строгановский дом на ужин в свою честь пригласила. Только Бурцев – верный был гвардеец. Он сразу ей: «Синьора, я без своих товарищей – никуда». Она же всей толпой нас вести побоялась – все же государь император банкет удосужился вниманием почтить. Вдруг не понравится ему наше присутствие? Тогда сговорился с ней Бурцев, будто после ужина званого она ему весточку пришлет, чтоб вместе остаток ночи провести. Так и ждали мы до самого утра той весточки от синьоры певицы. Не дождались…
– Это ж почему? – поинтересовался Саша. – Забыла про вас Грассини.
– Не забыла, – покачал головой Давыдов. – Другого предпочла Лешке. И знаешь кого? Со смеху помрешь!
– Кого ж?
– А Александра Львовича Нарышкина, директора императорского театра, Марии Антоновны Нарышкиной близкого родственника. Ты ж его и помнишь, наверняка, Саша. Коротконогий, пузатенький, на лицо – что обезьянка, но всегда весел собой и всегда в долгах. Он уж так вертелся перед итальянкой, что она и вправду подумала, будто он влияние имеет, надеялась на больший гонорар за выступление. А не поняла она, как по-русски все устраивается обыкновенно: Александр Львович всем командует, только денег у него – в карманах дырки мыши прогрызли. А платит за все меценат – граф Строганов. Вот и просчиталась расчетливая дива. Уехала с оговоренной прежде суммой в обиде на Александра Львовича. А мы меж собой решили – и поделом ей. Нашла на кого нашего красавца-Лешку променять. Он бы хоть любил ее с ее же итальянской страстью, а вот Александр Львович, я очень сомневаюсь, пардон. – Давыдов многозначительно хохотнул в завершение рассказа.
– Но все же, вы так и не ответили мне, мадемуазель, – повернувшись к Мари-Клер добивался от нее Саша, – вы поступок тех женщин в Сибири одобряете или нет?
– Что ты, Сашенька, ее все мучаешь, – вступилась за Мари на этот раз княгиня Орлова. – Откуда ж ей знать покуда нашу жизнь, только ведь начинает она жить ею. Нам не все понятно делается порой. То, что Маша Раевская отправилась в Сибирь, – то она конечно же восхищения всеобщего заслуживает, но только с одной стороны. С иной же, если о другом подумать, – до смерти разбила она сердце отца своего генерала Николая Николаевича Раевского, на братьев опалу государеву нагнала. Того уж тоже никак не вычеркнешь. Вот и жертва ее одним – благо, другим – тягость. Так и все. А ведь не по любви, как раз по расчету замуж выходила, по отцовской указке, и плакала горючими слезами. А теперь полюбила мужа своего…
– То все не от любви, все от русской нашей бабьей жалости, – вмешалась княгиня Лиз. – Не верю я, что останься князь Сергей генерал-адъютантом императора, как он был при ее замужестве, то она уж так к нему воспылала чувствами даже после рождения сына. Нет, тут уж сколько не воспитывай во французском стиле, а натура малоросская, она как есть, так свое и берет. Что в России в деревнях, какая любовь? Муж бьет – значит любит. Баба жалеет мужика – тоже любит по-своему. Так и стоит все веками неизменно.
– А я… я ж думаю так, – произнесла вдруг Мари-Клер, сдернув перчатку с руки и в волнении покачивая ею в воздухе, – что сколько голов, то столько и умов, а сколько сердец на свете, то столько и родов любви, мне так сестра Лолит говорила. И я вполне согласна с тем. Ведь если ж сочли эти дамы, что так лучше станет их мужьям, то им виднее там, чем нам здесь. Я так полагаю… – Ей показалось, что она говорит слишком долго, и даже вовсе неразумно, напрасно привлекая внимание к себе. Потому прервала себя, не договорив, и, повернувшись неловко, задела локотком чашку с недопитым чаем на буфетном столике. С ужасом взирала она, как сверкающая опаловыми переливами чашка закачалась, расплескалось то, что содержалось в ней, она накренилась… Мари-Клер уже представила себе, как вся красота эта разлетится по ее вине на куски, но не находила в себе сил даже, чтобы пошевелиться, удержать ее, так ее сковало отчаяние. Князь Саша, протянув руку, поправил чашку. И Мари-Клер вздохнула как бы после опасности, которая наконец миновала…
– Вы очень верно заметили, однако, мадемуазель, – в его ровном голосе Мари услышала столь необходимую ей поддержку, – прежде чем сказать, верно ли лев задрал ягненка, не достаточно лишь облачиться в шкуру льва, не дурно также и побыть ягненком. Хотя равновесия в ощущениях обоих тварей достигнуть не удастся в любом случае.
В конце чаепития беседу за столом прервал крик с поварни. Кричал ребенок. Призвав Афоньку, княгиня Лиз спросила у него, что случилось. Оказалось, судомойкиной дочке таракан в ухо заполз, вот теперича достают его.
– Я ж им говорил, чего ковырять в ухе без толку, – сокрушался Афонька, – известен уж способ давно: три золотника соли разведи в двух ложках воды, да и заливай, сдохнет таракан сам. Потом и вытащишь.
– Так поди ж и разведи, – сердито нахмурилась Лиза, – чего крик-то подняли? И не забудь завтра поутру за дровами отправиться в лес, которые князь Александр Александрович за тебя распилил, – приказала она, умело скрыв иронию – как будто и всерьез.
Афонька ж, услышав ее, едва собственной слюной не подавился. Поглядел на Сашу широкими глазами. Тот взора не отвел. И видно, смекнув про себя, что к чему выходит из всего, Афонька выдавил хрипловато:
– Коли ж надо, то и съездим, матушка, за вершинкой-то, – догадался он, – как прикажетесь, – а потом согнув голову, что воробышек перед дождем, поспешно удалился с террасы.
О проекте
О подписке