Читать книгу «Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей» онлайн полностью📖 — Виктор Вилисов — MyBook.
image

Это не значит, что власть с тех пор не вросла ещё глубже. Бернар Стиглер одним из первых вводит понятие психополитики как концепта, обновляющего биополитику Фуко под современность. Он поясняет, что больше не стоит вопроса, как контролировать население в качестве машины производства; теперь население – это машина потребления. Власть ещё больше перестаёт быть внешним стимулом, растворяясь в социальном теле, а позиция контроля смещается с государства на корпорацию, потому что больше не требуется угрожать и запугивать, теперь необходимо мотивировать и соблазнять. Это то же самое, что Делёз описывает переходом от капитализма производства к капитализму продукта. Стиглер называет капитализм экономикой мотивации, работающей до степени собственной контрпродуктивности: она с такой силой эксплуатирует либидинальные ресурсы тел, что они просто лишаются сил дальше хотеть и быть мотивированными. Думаю, многим знакомо состояние, когда отчётливо хочешь делать ничего, – это, кажется, одно из выражений психополитики на телесном уровне. Из названия, предложенного Стиглером, можно было бы подумать, что психополитика – это про контроль над психикой; управление «не телом, а сознанием» – знакомый всем концепт, хотя бы из истории тоталитарных режимов 20 века с их всеохватной пропагандой. Но психополитика – не про это. Когда мы говорим о контроле населения идеологией, мы исходим из традиционного для западного знания разделения на тело и разум. Кандида Пёрнелл (и целый ряд других феминистских и деколониальных теоретиков, а также современных биологов) наглядно показывает, почему эта дихотомия, как и другие бинарности вроде человек/животное, природа/культура, мужчина/женщина, – не просто неадекватна реальности, но вредна, оставляя тело в позиции подчинения и выводя его за политический горизонт. Психополитика (psycho-pouvoir у Стиглера) распространяет свой властный жест не просто на психику, но на психику как часть тела, обусловленную им и обуславливающую его. Даже если вернуться к режимам тоталитарных идеологий, они всегда поддерживались чудовищной некрополитикой в отношении тел. Китайская «политика одного ребёнка» продвигалась оглушительной пропагандой (у меня сейчас перед глазами видео, в котором китайский мальчик 6–7 лет поёт, что если вы родите больше одного ребёнка, вас арестуют, а попробуете убежать – проведёте остаток жизни в тюрьме), но наряду с этим власти запустили конвейер насильственной стерилизации и абортов женщин, – многих буквально как животных, связанных, притаскивали на операции на деревянных носилках, другим за отказы разрушали дома, – те самые тактики расчеловечивания в действии.

Прогноз Делёза спустя тридцать лет комментирует философ Джеймс Брюссо, описывая общество контроля в эпоху больших данных и предиктивного анализа[6]. Там, где первый предполагал мир подавления, второй описывает мир конкуренции. В неолиберальном контроле принципиальным является отсутствие прямых запретов, мир предстаёт как сплошная позитивность, где всё доступно и всё возможно[7]. Поэтому новые провайдеры социального порядка – бодрые продавцы и гибкие мотивированные профессионалы – не против населения, а в интересах потребителя и пользователя; против они, разве что, других бодрых продавцов. Брюссо тем не менее пишет, что в современной ситуации контроль хотя бы можно различить: это теперь не абстрактный термин политической философии, а связка алгоритмических технологий, работающих там, где пользовательская информация протекает в коммерцию данных. Но централизованной власти, против которой можно было бы сплотиться, – так и нет, либо она не там, где кажется, а зависимость от алгоритмов расчеловечивает тела так же, как расчеловечивали фабрики индустриальной эпохи; только эмоциональный уровень этого режима скорее праздничный и эйфоричный, чем зловещий. Если нет запретов, не с чем бороться; а как тогда реализуется контроль? Путём отвлечения: тело в неолиберальном обществе окружено неперевариваемым количеством возможностей и соблазнов: большинство из них ведут в направлениях выгодной режиму нормы, другие уводят в сторону от чего-то действительно важного, но в конечном итоге – да, просто оставляют тела высосанными.

Но путешествие власти по телесным картам не останавливается и здесь – она буквально спускается на молекулярный уровень в процессе мутации технокапитализма до биокапитализма, о котором пишут Мелинда Купер (2008), Николас Роуз (2007), Каушик Сундер Раджан (2006) и многие другие. С развитием биотехнологий население постепенно превращается в «биологических граждан», жизнь тела открывается новым горизонтам конструирования через трансплантацию органов и конечностей, через репродуктивные интервенции, био-медицину и генную инженерию, которая вообще дала начало так называемому «генному детерминизму», ставшему одной из важнейших идеологий биокапитализма, обещая предельный уровень контроля над движениями жизни. Границы того, что ещё недавно казалось абсолютно неизменным для человека, активно смещаются. В этой ситуации тело становится всего-лишь носителем, «рабом гена»[8]. Неоколониальная политика дрона направлена наружу, для внутреннего же рынка устойчивость и процветание обещает биоколониализм, поддерживающийся современной медициной, к административной и нормообразующей власти которой нам ещё придётся вернуться.

Как современность вообще распространяется по миру неравномерно, так и все описанные выше (и другие, неописанные) режимы контроля сосуществуют, дополняя друг друга или конфликтуя между собой внутри одного региона и трансгранично. Психополитики хватает на те тела, которые и не думают сопротивляться мотивациям капитализмов, предлагающих любить и практиковать близость в пределах нормы; для остальных, которых нужно исключить, вынести за скобки, – общественное порицание, уличное и домашнее насилие (жесты впитанной социальным телом власти), лишение или ограничение свободы, электронные браслеты, техники расчеловечивания. Но даже для довольных неолиберальным режимом тел уже недостаточно просто цифровой интоксикации бесконечными возможностями; философ Армен Аванесян в книге «Майамификация» описывает постпаноптический режим надзора, строящийся на слиянии государственного (корпоративно-спецслужбистского в нашем случае) и коммерческого интересов там, где сходятся массивы личных данных, объединяя слежку, авто-слежку, предиктивную аналитику, таргетинг и большие данные.

Ругать капитализм легко и приятно (если, конечно, хватает воображения вообще осознавать его как искусственное состояние, а не естественное и безальтернативное положение вещей): его появление было закономерно, но не неизбежно, и это действительно довольно чудовищный режим, не только обгладывающий плоть с социального эндоскелета, но и фактически приведший к шестому массовому вымиранию живых видов и климатическому кризису, что делает его некрополитику, угрожающую живым существам, глобальной. Один из аргументов, который я буду развивать дальше, сводится к тому, что капитализм фактически оставляет тела без любви и близости. Но некоторые теоретики предлагают подняться на ещё одну ступеньку выше. Так, Ханс Магнус Энценсбергер в эссе 1962 года «Индустрия сознания» описывает режим производства знания в обществах, близкий по смыслу формуле Фуко «власть-знание». В этом эссе он предполагает, что любая критика этой индустрии сознания, «направленная только на капиталистические её проявления – недальновидна». Ему кажется, что вообще неважно, какому общественному или экономическому строю эта индустрия служит и где находится субъект контроля – в государстве, обществе или корпорации; важна принципиальная цель этой индустрии: она всегда или почти всегда направлена на увековечивание существующих отношений власти, неважно, какого они рода. «Сознание индуцируется лишь для того, чтобы затем его можно было эксплуатировать», – заворачивает мысль Энценсбергер.

Чтобы почувствовать себя совсем дезориентированными, ещё один штрих к современной ситуации позаимствуем у этнолога и антрополога Марка Оже из книги «Не-места. Введение в антропологию гипермодерна»[9]. Книга посвящена описанию так называемых не-мест, особого типа пространств, продуктов неолиберальной архитектуры, внутри которых не формируется устойчивых связей и которые не находят себя ни в истории, ни в будущем, при этом они существуют в паноптических режимах безопасности и характеризуются нетерпеливостью и акселерацией времени; примерами таких мест выступают вокзалы, аэропорты, торговые моллы, автобаны. Чтобы задать атмосферу такому типу пространств, Оже вводит понятие гипермодерна (в оригинале – supermodernity). Он предупреждает, что, прежде чем рассматривать новые типы социального устройства, институтов и новые типы чувственности, стоит обратить внимание на изменение более фундаментальных категорий – как люди вообще теперь думают о своей идентичности и своих отношениях с другими. Гипермодерн у Оже характеризуется тремя аспектами феномена избыточности: избытком событий, избытком пространств и индивидуализацией референций. Грубо говоря, это те же самые «неограниченные возможности и соблазны» неолиберализма, только приложенные к пространству, времени и процессу построения индивидом нарратива о себе.

Где обнаруживает себя рефлексирующее тело посреди этих пересекающихся линий контроля? Оже мирно заключает: «Мир гипермодерна не совпадает с тем, в котором мы, по нашему мнению, живем: на самом деле мы живем в мире, смотреть на который мы еще не научились. Нам необходимо заново научиться осмысливать пространство». Если вам кажется, что ключевая характеристика описываемого мира – уязвимость, неопределённость, то вам не кажется. В 2011 году Гай Стэндинг выпустил книгу «Прекариат. Новый опасный класс», описав сравнительно новый тип занятости (работники по контракту, когнитариат, креативные фрилансеры), оставляющий людей без стабильной поддержки, возможности планировать сколько-нибудь обозримое будущее и ассоциироваться с устоявшимся трудовым сообществом. Но прекариат и прекарность сегодня лежат гораздо глубже, чем в сфере труда. В 2015 году вышла работа Изабель Лори State of Insecurity, фактически утверждая прекарность в качестве определяющего состояния человека в текущее историческое время и главного режима контроля в неолиберальных обществах. Она пишет, что прекарны все, просто в разной степени; никакое количество денег или авторитета не защитит от катастрофы или внезапной болезни. Эта мысль кажется тривиальной, – ну да, тела онтологически уязвимы, «человек внезапно смертен», – но как часто она действительно возникает в политике как условие действия? Как правило, она затемняется ответственностью индивида за свою жизнь и здоровье, навешенной в какой-то степени христианством, но в основном – как подробно отслеживает это Лори – возникшей в 18 веке светской властью. Тогда государство наконец обращает внимание на население как на объект контроля и источник благополучия (и собственной безопасности); оно заинтересовано, чтобы население воспроизводилось, поэтому оно призывает его чистить зубы и делать прививки (и вступать в строго нормированные сексуальные отношения с целью рождения детей). Закон короля или церкви сменяется гражданской дисциплиной, и эта «современная, мужская, буржуазная форма суверенитета требовала способов субъективации, амбивалентно расположенных между самоопределением и подчинением, между самосозиданием и повиновением, между свободой и сервильностью», – пишет Лори. Граждане, поверив в свою свободу и автономность и, одновременно, свободу общества, по собственной воле подчинялись условиям общества, ставшего условием их свободы.

Тогда общественный договор был такой: подчинение в обмен на безопасность. Со временем стало понятно, что государство вообще не справляется с обеспечением безопасности и никогда не справлялось: оно обеспечивало её немногим ценой уязвимости (прекарности) многих; эта ситуация ухудшилась с наступлением гегемонии неолиберального режима, идеология которого размещает ответственность за жизнь каждого тела в его собственные руки, хотя очевидно, что с самого рождения и до смерти тело зависит от общества и нуждается в его поддержке, полностью автономная жизнь невозможна. Но происходит ещё вот что: прекарность, как пишет Лори, смещается с краёв общества в самый центр, она теперь не просто эксцесс управления, но его условие. Современному режиму контроля выгодна уязвимость, неустойчивость и неопределённость населения в условиях идеологии индивидуализма; он заинтересован не просто в сравнительной бедности, но в абсолютной бедности, чтобы большая часть населения даже не могла вступать в конкурентные отношения на так называемом свободном рынке. При этом государство не становится «государством небезопасности» (insecurity state) формально, оно по-прежнему поддерживает иллюзию безопасности, только отсекая рудименты социального государства и оставляя чисто полицейские функции: охранять порядок, осуществлять слежку и наблюдение, воображать внутренних и внешних врагов. «Прекарная жизнь и рабочие условия теперь нормализуются на структурном уровне, таким образом становясь для государства основным инструментом управления», – пишет Лори. Кандида Пёрнелл пишет об этом же (только с более корпореальным фокусом), о фундаментальной уязвимости тел как не новой, но становящейся всё более очевидной норме. Что тела – это не статичная ограниченная единица, а постоянный процесс (ре/раз)воплощения (в оригинале (re/dis)embodiment), что тело это «протекающий сосуд других тел и вещей», что границы его на самом деле не определены, хрупки и зависимы от других людей. Лори пишет, что всё это оставляет человека в ситуации двойной тревоги: источником первой становится его повседневная прекарность – экономическая и политическая, источником второй – прекарность экзистенциальная. Если всё это звучит довольно беспросветно, то, во-первых, так оно и есть, а во-вторых, в книге Изабель Лори даётся надежда и предлагается план, но мы вернёмся к этому чуть позже.

Вот далеко не самый подробный экскурс в то, на пересечении каких векторов контроля находится человек в современных западных и некоторых не западных обществах. Это те предельные жесты власти, с которыми может сталкиваться тело, желающее практиковать близость в условиях повсеместной прекаризации. Теперь присмотримся к ним немного внимательней. Грегуар Шамаю в «Теории дрона» цитирует Симону Вейль, предлагающую в анализе феноменов вооружённого насилия не задаваться вопросом о целях, а обратить внимание на сам механизм насилия, «осмотреть оружие, изучить его особенности». Мы уже знаем, что мы подконтрольны, цели власти банальны – сохранять власть и извлекать из нас выгоду; поэтому давайте осмотрим орудия контроля – их много, но я бы хотел сосредоточиться на двух – на норме и на обещании счастья.