Читать книгу «Последний рейс. Столкновение в проливе Актив-Пасс» онлайн полностью📖 — Виктора Конецкого — MyBook.
image





Ничего, конечно, в отношении этого бедного человека плохого сделано не было. Как я уже говорил, наоборот, к нему проявили мягкость и внимание. Тот факт, что нашли его посмертное письмо, был для нас весьма важным. Сообщение английской радиостанции о побеге русского офицера тоже нелегко было услышать. Время было такое – сами помните. Вся операция осталась в тайне, и за границу ничего не просочилось.

Факторович В. И. 28.06.86»

На «Андижане», который вез Вениамина Исаича Факторовича на «Энгельс», был и Василий Васильевич. Он труп Вотякова своими руками в бочки из-под бензина укладывал.

На остановке из заблудившегося трамвая № 41 вагоновожатый орал: «Эй, вдруг кому в Стрельну надо! Эх, прокачу!»

«А почему бы мне июльским днем вдруг не взять да и катануть в Стрельну?» – подумалось мне. Делать-то вовсе нечего… Великий Блок, уже смертельно больной, добрался до трама и съездил в Стрельну. Ну смертельная болезнь мне вроде на данный момент не грозит – обычный рейс в Арктику. Правда – и это уж воистину правда – ПОСЛЕДНИЙ рейс.

И я забрался в вагон.

Вообще-то у нас с поэтом масса совпадений: он в силу тонкой нервности своей натуры не мог есть в гостях, при людях. Потому и я вечно не закусываю. Опять же кораблики любил рисовать. С детских дневников у него сплошные кораблики. Я-то больше цветочки всегда любил, но суть одна…

Громыхаем мимо Красненького кладбища. А если попробовать могилку Юльки Филиппова отыскать? С самых похорон не навещал – свинья!

Вылез, трам ушел, я оглянулся, одумался. Куда там! Хоронили-то вроде поздней осенью, тридцать лет тому, а сейчас сплошные заросли – все стежки-дорожки перепутались. У Юльки была здоровенная тетрадь, этакая амбарная книга со стихами. Ее изъял следователь. И предсмертное письмо Юльки ко мне. Надо бы хоть в архивы съездить – вдруг уцелела? Интересно, сколько лет в архивах дела самоубийц хранятся?.. Про жертв лагерей ныне многое проясняется. А кто посчитает тех из моего поколения, кто не вынес духовного гнета и ушел из жизни сам, по собственному, так сказать, желанию? Иногда с помощью водки, а чаще при полнейшей трезвости (девушки, например). Я про конец сороковых и начало пятидесятых вспоминаю.

Юльку в морге мы снимали с того стола, где за три года до него лежала Лиля Куприянова. Она отравилась, он повесился. И оба прошли через морг той самой больницы им. 25 Октября, в которой в блокаду умерла моя тетя Матюня и возле которой мы, послевоенные курсанты, на шлюпках дозор несли. Книжек надо было поменьше читать, особенно эту проклятую русскую классику. Читали бы современников, небось и сейчас живы были…

И куда это несут меня мысли июльским чудесным днем по дороге к тенистым кущам и аллеям Стрельнинского парка?

Трамвайная линия была пуста, я подложил носовой платок и присел перекурить на рельсу. Сам эту рельсу здесь укладывал тридцать пять лет назад. И теперь имею полное право на ней посидеть. Как это англичане про «умереть» говорят? Да, «переплыть реку» говорят. Кажется, у Мелвилла встречается. «Море было моим Гарвардским и Йельским университетом…» Это тоже он сказал. Что ж, могу повторить… От рельсы пахло теплой натуральной сталью.

Над кустарниковыми зарослями у входа на кладбище торчали подстриженные тополя. Тополя-пуделя…

Сотня голубей, конечно, топтались на площадке. Пикассо сюда не хватало… Вместо Пикассо две старухи кормили голубей хлебными крошками.

И почему-то уже изредка летели откуда-то и падали пожелтевшие осенние листья.

В канаве валялась вверх колесами ржавая детская коляска.

Одна старуха – с толстыми, слоновьими ногами – подошла ко мне, заговорила. Другая – с обгорелым на солнце лицом, безносая – выглядывала из-за нее.

Любят меня старухи. Что бы это значило? Тем более взаимности в себе я что-то не замечаю.

Старуха со слоновьими ногами доверчиво и не сбиваясь рассказывала, что давеча хорошо беседовала с мужем. Я не сразу понял, что беседовала она не с живым человеком, а с мертвецом на его могиле.

Живость рассказа старухи и альбиносная белость глаз были в сочетании довольно жуткими, хотя и не без театральности.

И вдруг ловлю себя: все это уже было! Все повторяется, все было, было, было, было… или в прошлых книгах писал и забыл? Но точно: и внутреннее настроение, состояние души, и состояние природы, ее настроение – все повторяется или даже в тысячный раз происходит во мне и окружающем мире.

Старуха с мертвыми глазами, теплая рельсина и детская коляска колесами вверх…

От старухи кое-как отделался, но от размышлений об отношении с действительностью и искусством отделаться оказалось не так-то просто. Ведь это истинная правда, что еще в сороковых – начале пятидесятых мы с Лилькой и Юлькой читали «Искусство и революция» Гейне и даже мрачные сочинения композитора, философа, предтечи фашизма Вагнера, а не только русских классиков.

Ну а детство, само детство. Довоенное еще?

Где-то в сороковом мать повезла в Крым. Мисхор, Алупка. Запах нагретых солнцем незнакомых трав, колючих зарослей. Полное безразличие к морю и любовь к козам, которые бодаются, и делают это довольно свирепо. Юной девушкой мать была там когда-то счастливой и влюбленной. Потому, верно, и повезла нас в такую дорогую даль. Да, через отца – ему положен был бесплатный проезд, отец работал в транспортной прокуратуре…

В Крыму живут дикие татары, которые ублажают столичных дамочек в скалах и саклях. Ну, это, конечно, уже вычитано позже. А так – живые татары верхами и на арбах. Какие-то легенды о прыгающем с Ласточкина гнезда несчастном влюбленном. Настоящая дикость и безлюдность гор, страх заблудиться. Ночная гроза и жуткое горное эхо от грома в ущелье, где жили. Мы почему-то далеко от моря жили…

В Стрельне было пустынно и как-то бесхозно. Не пригородный поселок, не дачный, не рыболовецкий, не – как когда-то – аристократический; хотя парк остался парком, то есть замечательный парк.

Бродить без цели или «гулять», то есть выгуливать себя для пользы организма и увеличения продолжительности жизни, не люблю одинаково, хотя это и разные вещи. В юности бесцельное шатание по невским набережным было мне свойственно. В зрелости оно полезно при зарождении нового литературного шедевра – думается и мечтается замечательно.

Нынче признаков беременности писательским замыслом я не ощутил. Да и не мог ощутить, ибо перед уходом в арктический рейс – весь в ближайшем будущем: с кем поплывешь, какое судно, куда занесет? И еще масса пред-отходных хлопот. Вот, например, медкомиссию я удачно миновал, но вдруг выяснилось, что кровь не сдал на анализ, и еще почему-то повторно назначили явку к невропатологу. Бр… Блата среди врачей полно – почти все мои читатели, со многими и плавал вместе, и знают они меня как облупленного, а гоняют по кабинетам Сидоровой козой. Очевидно, возраст настораживает, а может, и чуют эскулапским верхним или нижним чутьем что-то в моем организме настораживающее. И правильно чуют, но как-нибудь я их и в этот раз вокруг большого пальца на правой ноге обведу!

Побаливает правая нога. Это я четко почувствовал, когда парк пересек и возникла необходимость уяснить – а чего меня сюда понесло? Цель нужна.

Вероятно, следует здесь, в Стрельне, найти домишко, в котором писал один из первых рассказов. Назывался он «Без конца», а навеян был гибелью любимого двоюродного брата Игорька на фронте. Никогда этот рассказ не переиздавал. Слабенький и чересчур уж роковой и сентиментальный даже для начинающего.

Тут я его мучил, тут где-то. Убежал из коммунальной квартиры и снял в Стрельне комнатку вместе с приятелем Эдуардом Шимом.

Сняли жилье у поляка Адама Адамовича. Он имел довольно солидный дом с садом недалеко от взморья и той протоки, которая пересекает Стрельну и впадает в Маркизову лужу. Увенчана протока длинным молом с мигалкой.

У берегов привязаны лодки и катера местных рыбаков. Замечательное местечко.

Было это, дай бог памяти, году в 56-м, и хозяину нашему тоже было пятьдесят шесть. Одинокий.

В саду Адама Адамовича под яблоней похоронен был матрос, безымянный, потому что из десанта: в десант документы не положено брать.

Никакого холмика на могиле матроса Адам Адамович не соорудил, а может, и был холмик, но когда надумал сдавать комнату дачникам, то, чтобы не портить им настроение, сровнял могилу с окружающей средой – огородом.

Мы в училище изучали опыт десантных операций Отечественной войны. И я знал историю несчастных стрельнинских десантников, так как одно время хотел даже стать узким специалистом в области навигационно-штурманского обеспечения десантных операций. И знал, что все, все до единого участники здешней высадки погибли: бойцы морской пехоты не сдавались. Немцы же очень толково применяли тактику непротиводействия высадке, а потом отсечения десанта от береговой полосы огневой завесой, окружения и рассечения окруженного десанта на отдельные группы. Десантники, попав в такую ситуацию, понимали, что дело табак, но если и оказывались в плену, то в бессознательном состоянии.

И вот один израненный матрос дополз до сада Адама Адамовича и умер на руках у него.

Соединение теории военно-морского искусства с практикой – могилой безымянного матроса под картофельными грядками – было полезно мне для сочинения рассказа, у которого не должно было быть конца.

Вечерами пили водку с чаем, и Адам Адамович рассказывал о временах оккупации. Немец, комендант Стрельны, любил рыбалку, а у Адама Адамовича была лодка. И вот он катал немца на взморье. И все бы ничего, но питался Адам Адамович неочищенным овсом. Овсяная шелуха в кишках спрессовывалась в «ершистый ком», по его выражению. Оправляться было мучительно и с большой потерей крови. Но и не в этом главное. Тужиться надо было долго, а как это возможно, ежели в лодчонке сидит чистюля-немец, бьет русско-польскую свинью веслом по голове и убежать некуда?..

Долг оккупантам хозяйственный и дошлый вообще-то Адам Адамович немного, но сквитал. Когда наши готовились к наступлению, немцы угнали его вместе с другими на запад, и освободился он только в Германии. Там сразу отправился в первый же хутор, выгнал из чистого немецкого хлева двух замечательных коров и пригнал их пешком в Стрельну, умудрившись миновать все лагеря для перемещенных лиц! Одну корову власть отобрала, вторую оставила. Через фрицевскую корову он и дом поставил, и хозяйство завел.

О полководческом искусстве организаторов стрельнинских десантов Адам Адамович рассуждал с едкой издевкой и с хорошим знанием дела, ибо в Первую империалистическую был солдатом и даже нюхнул иприта.

Бездарность и глупость балтийских десантов под Петергоф, Стрельну отличаются от бездарности и глупости большинства других наших десантов ВОВ некоторым даже блеском. Тут я в прямом смысле говорю.

Десант, один из участников которого лежал в саду Адама Адамовича, высаживался ночью, но при полной луне. «А почему десант выбросили, коли тучи разошлись и луна светит, як сотня прожекторов?» – вопрошал меня язва-поляк.

Я знал, что Адамыч прав.

А потом судьба свела с лоцманом десанта. Этот мудрый и опытный лоцман Ленинградского торгового порта выводил катера и баржи с десантом к Стрельне.

Фамилия лоцмана Трофимов, глубокий был уже старик. Большинство его баек забылось. Но про десант я его заставил написать лично, чтобы был у меня на руках подлинный документ – ужасающие каракули! Ныне рукопись в Пушкинском Доме в моем архиве.

Так вот, о первом десанте в Стрельну. Шел Трофимов, конечно, на флагманском каком-то драндулете, головным. Ночь, как и положено для подобных операций, глухая, ибо тьма является важным оперативным фактором, а может, и наиважнейшим. И вот в какой-то момент лоцман почувствовал, что среди ночных черных туч вот-вот выскочит луна. Доложил командиру десанта. Тот послал его к соответствующей матери, ибо точно знал: поверни он назад – и родная пуля в затылок ему обеспечена на все сто процентов.

Луна выскочила и дала немцам возможность наблюдать все великолепие плавучего сброда из барж, буксиров, лихтеров и крошек «морских охотников» прикрытия… Что дальше было, вы уже знаете.

Потому я выше и употребил слово «блеск». Луна и лунные отблески на каждой волнишке…

Рассказ назывался «Лоцман».

«В ту ночь тихой тенью промелькнули над Финским заливом неизвестные самолеты. С глухим всплеском врезались в воду донные мины, опустились на грунт посреди фарватера, которым только и могут ходить в Ленинград корабли.

Настало утро. С залива тянуло чуть слышным ветерком. Ветер был так слаб, что даже не рябил мазутную пленку на портовой воде. Солнце еще не поднялось над громадами элеваторов, но в воздухе уже было светло и по-утреннему чисто.

Около восьми часов утра Трофимов вышел из маленького домика лоцманской станции. Он неторопливо спустился по влажным от ночной сырости сходням к катеру и сам помог вахтенному матросу убрать пеньковый швартовый трос. От прикосновения к пеньке руки запахли смолой. Трофимов любил этот запах, как и все другие запахи порта.

– Куда идем, а, Федор Алексеевич? – позевывая в кулак, спросил моторист.

Трофимов спрыгнул на вихлявую палубу катерка и оттолкнул его от стенки.

– На „Рухну“. Товаро-пассажир. К двадцать первому причалу давай.

Заворчал мотор, и катер побежал по спокойной воде Барочной гавани. Слабо затрепыхал на его гафеле белокрасный лоцманский флаг. Качнулись от волны тяжелые швартовые бочки, захлюпала под ними вода.

– Чего-то мало судов нынче, а, Федор Алексеевич? Самое время для навигации, а причалы пустуют… – проворчал моторист и опять зевнул.

Трофимов не ответил. Ему не хотелось сбивать разговором то радостное и спокойное состояние, которое всегда возникало в нем чистыми солнечными утрами над бегучей невской водой, среди молчаливых пакгаузов порта, шершавых стенок бетонных причалов в ожидании привычной работы и скорого свидания с морем. Через несколько часов он выведет „Рухну“ за Кронштадт, и перед ним распахнется простор Финского залива, дрожащая в теплом летнем мареве морская даль. Правда, там „Рухна“ застопорит машины, а он спустится по штормтрапу на катер. Сердце на миг защемит зависть, что не он, а другие уходят туда – в далекие дали. Но такова уж судьба всех лоцманов…

Катерок обогнул Северную дамбу и сбавил ход, пропуская по Морскому каналу пассажирский пароходик.

На его палубе, несмотря на раннее утро, уже звучала музыка. Женщины в пестрых легких платьях перегибались через борт, смеялись, махали Федору Алексеевичу и кричали что-то озорное, веселое. Они ехали на все воскресенье отдыхать к зелени и свежести приморских парков. Им было весело и непривычно среди кораблей и причалов порта. Они махали Федору Алексеевичу, потому что считали его хозяином всего вокруг: ведь рукава его кителя обвивали золотые нашивки, а на фуражке зеленел якорь.

Федор Алексеевич немного поколебался, но потом стащил фуражку с головы и помахал в ответ.

– Ну, давай, давай, – сказал Трофимов мотористу. – А то так до вечера и простоишь тут, на девок глядя, – и усмехнулся незаметно: ему тоже было приятно глядеть на веселые женские лица, и было приятно, что ему машут платками.

Катерок прошел под высоким бортом датского рефрижератора, который кончал разгрузку, и впереди показалась круглая корма другого судна с белой аккуратной надписью: „Рухна“, и ниже – порт приписки – „Таллин“.

– Вот и прибыли, – сказал моторист. – Счастливо вам рейс сделать, Федор Алексеевич!

– Бывай здоров! – ответил Трофимов и только тут заметил, что до сих пор держит фуражку в руке. Это было уже неприлично – подходить к судну с непокрытой головой. Трофимов нахлобучил фуражку и с достоинством поднялся на борт „Рухны“.

Его провели в кают-компанию, и там он сидел, молчаливый и строгий, все время, пока таможенники досматривали судно. В иллюминатор виднелся кусок железной стенки, и Трофимов вдруг вспомнил, как еще до революции шестнадцатилетним подростком работал на строительстве этой стенки – возил на ялике техника. Был он тогда силен не по годам и однажды, разогнав ялик, так стукнул его о сваю, что чуть не утопил техника. Это случилось как раз в том месте, которое виднелось сейчас в открытый иллюминатор. После этого случая Трофимов больше техника не возил – работал подсобником: носил щебень и бил сваи.

Он родился в маленьком рыбачьем поселке с мрачным названием Черная Лахта. Зимой перед хибарами поселка расстилался белый простор замерзшего Финского залива. Ветер крутил по льду снеговые вихри, в ночной темноте мигали далекие огоньки Кронштадта. Летом слюдяным блеском наполнялись и дни, и ночи. Над белесой водой залива плыли дымки пароходов, и маленький Федька помогал отцу выметывать сети. Федька с самого раннего детства привык видеть на востоке тяжелое темное облако, широко раскинувшееся над горизонтом. Там был город. Город манил. Четырнадцати лет Федька ушел к нему…

Капитан „Рухны“ – маленького роста, белобрысый, злой от бессонной ночи – попросил Трофимова подняться на мостик. Трап на причал уже убрали, под бортом „Рухны“ расхаживали пограничники с винтовками за плечами. Досмотр судна был закончен.

Трофимов обошел мостик, рулевую рубку, приглядываясь к тому месту, где ему предстояло работать, и задал капитану обычные вопросы о том, как „Рухна“ слушается руля, в каком состоянии машины, какого шага винт.

Капитан отвечал нетерпеливо, с выражением скуки и некоторого пренебрежения на молодом загорелом лице. Трофимов знал за многими молодыми капитанами этот грешок: всем своим поведением показать лоцману, что он здесь лишний и без него легко обойтись, но закон есть закон, и я, мол, подчиняюсь.

Трофимов занял место на правом крыле ходового мостика „Рухны“ и наблюдал за тем, как капитан отводит судно от причала. Капитан приказал отдать носовые швартовы и, придерживая корму судна шпрингом, разворачивал „Рухну“ носом в Гутуевский ковш.

Солнце поднималось над городом, зажигая блеском купола соборов.

Матросы, с засученными по колено штанами, босые, хохотали на полубаке, окатывая водой из шланга палубу. Поругивался боцман.