Я благодарен отцу, благодарен матери, и, конечно же, вдвойне благодарен – их отцам и матерям, за хорошую наследственность. Спустя годы, уже имея солидный опыт практикующего врача, я окончательно убедился, что здоровье человека лишь на долю процента зависит от усилий эскулапа, и почти на девяносто – от хорошей наследственности. Но человек слаб, его гложет хотение: «всего – и сейчас!». И, пускаясь во все тяжкие – в молодости или в среднем возрасте – то самое хотение «всего и сейчас», даже при добротных генах, часто приводит нас к ранней смерти, или (что гораздо предосудительней) – к сумасшедшему дому.
Что ж, как говорится, естественный отбор никто не отменял.
И хотя каждый страждущий знает, что утраченное здоровье… вернуть нельзя, тот же страждущий, подойдя к точке невозврата, тешит себя надеждой, что именно ему это будет под силу.
Конечно, здоровье моих родителей не было, и не могло быть идеальным. Их детские лета пришлись на годы «классовых междоусобиц», на годы хаоса и разрухи, на годы повальной бескормицы и разгула эпидемий. Выжить в таких условиях, а тем паче – добраться до совершеннолетия, в те, непростые для детства времена, удавалось немногим. Моим родителям удалось; удалось выжить в детстве, удалось войти в зрелость практически здоровыми людьми; и – без признаков неполноценности – дожить до преклонных лет.
Везение? Жребий? Улыбка судьбы?.. Склоняюсь к мысли, что дело всё же не в фатуме, а в добротности иммунного стержня, в той вещи, которую (с открытием генома), – принято называть хорошей наследственностью. Безусловно, кое-какие поломки не могли не закрасться в хрупкий механизм здоровья моих родителей, и часть этих поломок наверняка передалась и мне, и моей сестре – Татьяне, сестре, которой привелось родиться, пусть и не во всём благополучные, – но всё же в мирные пятидесятые годы.
Мне к тому времени было уже двенадцать…
Возможно, хорошие гены и здоровая наследственность позволили и мне, карапузу, выжить в оккупированном городе, – без охранного полиса, без прививок и лекарств, без нормального питания, без всего того, что обязано дать, и даёт ребёнку государство, в возрасте – от нуля до семи лет.
Но шла война…
Моя мать – Софья, по батюшке – Гавриловна, в молодости была миловидной, ладно скроенной девушкой (я сужу об её «чарах» по чудом сохранившимся довоенным фотографиям); хотя, надо заметить, – к семейным альбомам и родословным архивам в семье относились без особого пиетета.
Каким был образовательный ценз моей матери – не знаю, ибо никогда не видел и не читал её аттестационных бумаг. Мать родила меня, когда ей было чуть за девятнадцать, и до моего рождения, мне думается, успела чему-то поучиться.
В те годы обязательной была школа первой ступени, где, следуя декрету: «о сплошной ликвидации неграмотности», обучали простейшим навыкам чтения, письма, и правилам счёта, а, вернее, знакомили с понятием числа и его количественной характеристикой. В большом почёте было самообразование, и некоторые партийные и хозяйственные работники, окончив ту самую четырёхлетнюю начальную школу, благодаря упорству и природной хватке, оказывались у государственного руля, и, надо признать, вертели вверенный «большой» руль – мудро. Припоминаются и имена двух-трёх литераторов тех лет, чей образовательный ценз составляли те же четыре класса школы первой ступени, но, судя по оставленному наследию, столь скудный «академический» ценз не помешал – им, ниоткуда взявшимся самородкам – прочно обосноваться на пьедестале интеллектуальных гигантов своего времени.
Мать, мне помнится, учительствовала в младших классах, затем начальствовала в дошкольных учреждениях; затем был период длительного «домохозяйствования», и, как следствие, утрата профессиональных навыков, а, вернее, (что ближе к истине) – их невостребованность со стороны работодателя. Но прежде, со стороны матери, было (мне думается) – простое нежелание продавать эти навыки за гроши. Доход, пусть и скромный, отец семье обеспечивал. Почему в бальзаковском возрасте мать решила развестись с отцом – остаётся загадкой. Я давно (более десяти лет) не жил в отчем доме, и пружин развода, ни тайных, ни явных, знать не мог.
Извечная закавыка: дети не понимают поступков своих родителей, а родители – поступков своих детей…
Отцу к тому времени исполнилось пятьдесят. Развод (по моим впечатлениям) огорчал его не очень. Дело прошло без эксцессов. Имущественные проблемы были разрешены без ущемления чьих-либо прав. Претензий и судебных тяжб не было. Мать забрала дочь Татьяну и уехала с ней в другой город. Вроде как в никуда. Однако вскоре стало ясно, что отъезд якобы в никуда – фикция. И было куда, и было к кому! На новом месте мать вскоре вышла замуж.
Новый муж был чуть старше матери. Оба его взрослых сына проживали отдельно. Жена умерла, кажется, от какой-то болезни. Брак был долгим, и вроде бы удачным. Отчима я видел: крепкий мужичок, высокий, худощавый, с хитрецой в глубоко посаженных глазах.
Высок ли был его социальный статус, сказать не могу – не любопытствовал. Со слов сестры, отчим был терпим, хозяйственен, покладист. Работал до глубокой старости. Где – не интересовался. Но достаток был – средний, но постоянный.
Умер в возрасте где-то за восемьдесят.
Мать пережила второго мужа на несколько лет. Болела, но не смертельно. Болела, как чаще всего болеют старики в этом возрасте – перманентно. И когда ей было – за восемьдесят, покинула этот мир… добровольно. Предсмертной записки не оставила.
И никто не задавался вопросом – почему. Её жизнь – её право…
Судебный эксперт, осмотрев мёртвое тело, бесстрастно заключил: «признаков внешнего насилия нет»…
…Всевышний, возможно, и дарует нам жизнь, но он же её и забирает. Через болезнь, через убийство, через несчастный случай.
И очень редко – через естественный уход. У каждого из нас – свой жребий, назначенный свыше! И смерть через добровольный уход (на мой взгляд) – только внешне выглядит суицидом.
Что если это приказ ангела-хранителя, идентичный команде – на стирание «я» в домашнем компьютере?..
С родственниками по линии матери я знался только с одним – с её братом Василием, высоким, худощавым (как и все в их роду), военным полковником, специалистом в загадочной (для меня) области вычислительной техники и локации. Секретным. Вроде бы до войны окончившим институт связи и радиотехники. Гостил я у дяди несколько раз. Он проживал в Москве. Работал в каком-то загадочном научно-исследовательском «ящике». Запомнился мне суховатым, немногословным, при разговоре растягивающим и тщательно взвешивающим слова, собеседником.
Женат был на моложавой, ухоженной московской даме, родившей ему двоих детей. Младший – сынишка Саша, умер рано от болезни крови. Старшая – дочь Галя, приходившаяся мне двоюродной сестрой, к общению со мной относилась холодно. Вышла замуж за дипломата, долго жила за границей. Но так сложилось, что заболев по-женски, обратилась ко мне, уже как к врачу.
Дело закончилось операцией. Успешной.
Скончался дядя в возрасте немного за пятьдесят от остановки сердца. Умер (со слов близких) во сне, у себя дома, днём, отдыхая после обеда.
Дед по матери – Гаврила (либо Гавриил), такой же сухой, поджарый старик, как и всё его потомство, одно время проживал вместе с нами. Дед плохо видел, страдал больными ногами, и ходил всё лето обутым в опорки от валенок.
В молодости, кажется, был столяром-краснодеревщиком.
О других, весьма многочисленных родственниках, кое-что слышал, но ни с кем никогда не встречался. Видимо, ни они, ни я – к очным контактам должного интереса не проявляли.
Отец после развода вскоре женился, и в пятьдесят зачал ребёнка. Родилась дочь. Брак, конечно, был вынужденным, но и оставаться одному в его возрасте – было бы более чем негоже. Оказался ли повторный брак для отца счастливым – не знаю; удостоверяю лишь факт: длился брак ровно 44-ре года…
Ни мать, ни отец серьёзно меня никогда не наказывали: то ли я не давал повода, то ли воспитание строилось на чём-то другом.
На чём? Полагаю, прежде всего, на принципе: вскорми, и пусть будет, что будет. Был бы здоров, и имел бы охоту к учёбе.
Сюсюканий и всяких там лобызаний в пухлые щёчки – не помню.
Не помню и изобилия игрушек; не помню сладостей (кроме мороженного); не помню и особых поощрений за хорошие отметки.
Не помню на себе… и другой одежды, кроме той, что покупалась в лавках ширпотреба.
Но помню книги, пластинки, диафильмы – единственно доступные, в те годы, домашние источники информации. Тогда они значили для меня больше, чем все гаджеты, имеющиеся у меня сегодня. И ещё была – улица!..
Вот так и растили меня мои, давно уже упокоившиеся предки.
Да, не было показной строгости, не было назиданий и многословных увещеваний, – но и вседозволенность была под негласным запретом.
И выросло из меня то, что выросло.
Смею надеяться – не сорняк…
Отец, перенявший от деда, то бишь – своего родителя, хорошую наследственность, прожил долгую жизнь, скончался в возрасте 95-ти лет в своей постели; умер тихо, спокойно, в окружении дочерей и падчериц, и своей второй, моложавой и молодящейся, не слишком огорчённой его возрастной кончиной, супруги.
К началу войны (той самой, что мы зовём Великой Отечественной) отец учился в Москве в Высшей школе профсоюзного движения, и к 41-му году успел окончить два или три курса. Тогда же, и оттуда был мобилизован; на фронте командовал артиллерийским подразделением, то ли батальонным, то ли полковым, провёл всю войну в линейных, передовых частях, но за всю компанию не получил ни одного ранения, ни даже царапины, хотя, судя по боевым наградам, воевал прилично, и весть о победе застала его в Берлине. Вот только уходил отец на фронт лейтенантом, а вернулся всего лишь старшим, что довольно странно при тогдашних, особенно в первые месяцы войны, потерях офицеров, в силу чего лейтенант через пару-тройку мясорубочных недель становился майором.
Меня, гордящегося его военными заслугами, волновал этот вопрос, но спросить отца, почему? – никогда не решался.
Впервые же отца я увидел, когда мне исполнилось семь лет (то был год возвращения его из действующей армии в 45-м), и расстался с ним (практически), когда мне исполнилось шестнадцать, и я отправился познавать азы науки об устройстве человеческого тела, и об его, этого тела, хворях. Так что тесное общение с отцом уложится, пожалуй, в семь-восемь послевоенных лет. Отец вяло интересовался моими успехами в школе, редко заглядывал в ученический дневник, водил меня в общественные бани, иногда в кино, покупал кое-какие настольные игры, познакомил с шахматами (в которых неплохо разбирался), но не привлекал к спорту, хотя сам играл в футбол, и имел до старости завидную физическую форму. Надо учесть, что отрочество моё пришлось на годы послевоенной разрухи, и требовать в то время от отца чего-либо большего, чем простого назидательного участия, было бы, наверное, несправедливо. Потому-то на всю жизнь мне запомнились его слова, когда, пристально глядя на меня, он вдруг произнёс: «Руки – плети, шея тонкая, сидит на узких плечах, ноги слабые и худые, – тяжёлый труд не потянешь. Начинай думать о голове. Хлипкое тело вряд ли прокормит. Но если будет голова – будет и пища».
Редакция этой тирады, конечно же, нынешняя, но суть этой фразы, изречённой отцом шестьдесят с лишним лет назад, и сегодня поражает меня своей прозорливостью. Он никогда не обращался ко мне, говоря: сын, или называя по имени, – обходился местоимениями – ты, тебе… Но мне тогда казалось не важным, как и на каком языке отец общается со мной, – важно, что он у меня был.
У сверстников, у многих – не было. Послевоенная безотцовщина сиротской бедой прокатилась по каждой второй семье…
Отец был членом ВКП(б) с довоенных времён. Был ли батюшка коммунистом – из тех, кого, согласно происхождению, причисляли к «настоящим», или всего-то был «рядовым» членом партии, – партии, членство в которой позволяло продвигаться по служебной лестнице, – утверждать не могу. Но, судя по незначительным постам, которые занимал отец на протяжении почти восьмидесяти лет, в этом членстве, как мне кажется, всё же было больше сознательной веры, чем, скажем, приспособленчества или иных конъюнктурных соображений.
В сорок пятом, то ли за боевые заслуги, то ли за это самое членство, то ли за обладание почти завершённым высшим образованием, отца направили, как изъяснялись тогда, – «поднимать» крупное пригородное хозяйство.
Я был мал, только что пошёл в первый класс, но кое-что из этой короткой эпопеи пребывания отца в должности «красного директора», в моей памяти всё же сохранилось, хотя и в виде обрывочных, одиночных картинок. Надо заметить, что в первые послевоенные годы, вернувшиеся из действующей армии офицеры, продолжали носить военную форму: брюки-галифе, китель (с орденами, либо с орденскими планками), без погон, но со свежеподшитым подворотничком; венчали же сей гардероб (часто порядком затасканный) – начищенные до блеска хромовые сапоги…
Отец, конца 45-го, и запомнился мне одетым в такую же офицерскую полупарадную форму, с тремя навинченными на китель орденами; запомнился молодцеватым, чисто выбритым, и пахнущим дешёвым трофейным одеколоном.
Я, тогда семилетний, частенько видел отца объезжающим свои «директорские владения» верхом на ухоженной лошадке… с карабином за спиной: шёл 46-й год, хозяйство восстанавливали отбывающие повинность пленные немцы. Да и бандитизм был той щукой, которая созидающим гражданам дремать не позволяла.
Ещё обрывочно сохранились в памяти какие-то фаэтоны, поездки в гости, разгульная жизнь…
В конце 45-го, после четырёх лет фронтовых лишений, после осмысления, что остался жив, что вернулся здоровым, и вроде бы без явных признаков ущербности, – солдату, офицеру, и генералу, конечно же, хотелось взять по максимуму от скудных щедрот послевоенного времени. Разумеется, за так, или по спецпрейскуранту. И брали по максимуму (но в пределах своих статусов), – и герой-солдат, вернувшийся в родную деревню, и офицер-орденоносец, получивший в награду руководящую должность, и генерал, купающийся в лучах своей полководческой славы.
И в этой погоне за благоденствием, «богу» всегда отдавалось – богово, кесарю – кесарево, а слесарю – слесарево. Брали правдами и неправдами, открыто и тайно, келейно и напоказ. Падали и поднимались, лишались должностей и партийных индульгенций, признавали ошибки, вымаливали прощение, и, усевшись в новые кресла, вновь принимались за добывание благ и житейских коврижек.
Угар послевоенного времени, в котором победители жаждали: «всего и сейчас!».
И гибли, и ломались, и уходили в небытие…
Отец, в те первые, эйфоричные, послевоенные годы, тоже (в доступном ему масштабе) – хотел «всего и сейчас». Угар захлестнул его, если не с головой, то по ноздри. В моей памяти обрывочно, но сохранились – и пикники, и «загулы на природе», и сцены джигитовки отца на лошади, и поездки в город на ленд-лизовском студебекере, на сеансы тогдашнего, «важнейшего из всех искусств», – кино. Отец любил повертеть руль тяжёлой машины, но чаще, по причине «нехорошего» состояния, всё же доверял руль «штатному» водителю.
О проекте
О подписке