Читать книгу «Журнал Парус №67, 2018 г.» онлайн полностью📖 — Виктора Сумина — MyBook.
image

Виктор ЛИХОНОСОВ. «Литература стала моей судьбой и спасением…»

Приветственное слово участникам I Международной научно-практической конференции «Творчество В.И. Лихоносова и актуальные проблемы развития языка, литературы,

журналистики, истории», Краснодар, 16–17 сентября 2017 г.

Чем старше становишься, тем сильнее возникает жажда чтения. Хочется больше читать, повторять чтение любимых книг… Целые полки стоят – думаешь: всего начитался! Но нет. Чтобы вновь насладиться великой русской литературой, мне надо прожить еще лет 40!

Спасибо, Михаил Борисович, за напоминание о том, что я учился в Краснодарском пединституте. Если бы преподаватели, у которых я учился, слышали все это и видели, они бы крайне удивились, что этот студент – молодой, веселый, кучерявый, который не подавал никаких надежд, в литературных кружках не состоял, со спортфаковцами акробатикой занимался: прыгал на затоне, крутил рондат фляк сальто – стал писателем. Хотя еще при их жизни, в 1963 году, появился в «Новом мире» у Твардовского мой первый рассказ, и они тоже были просто поражены. Причем я, видимо, был настолько веселым парнем, что они удивились, что получился настолько грустный, лиричный рассказ.

Конечно, пединститут – это удивительное место. Знаете, это не ваш сегодняшний университет, который достиг таких высот, в том числе материальных. Кажется, что вы более оснащены образовательно, у вас в преподавателях яркие звезды: возьмите хотя бы Павлова, который знает всю литературу и который так хорошо критически пишет о ней. Он переворачивает столько книг, что я удивляюсь: когда же он отдыхает и успевает работать на факультете? Но все это другое, не так, как у нас было.

Краснодарский пединститут дал очень много писателей, причем каких!

Юрий Кузнецов – выдающийся русский поэт! В Институте мировой литературы имени Горького каждый год идет международная конференция в его честь: туда такие светила съезжаются и говорят о его творчестве! Представляете, какой поэт?! Юрий Селезнев… Какой серьезный, мощный был человек! Как он рос! Как он любил литературу! Как боролся за ее чистоту, за нравственность, за традиции! И как рано умер… Виталий Бакалдин, Вадим Неподоба – замечательные кубанские поэты – тоже выпускники нашего вуза. Почему именно этот институт выпустил столько писателей? Хотя Кубань не славилась литературой никогда. И по сей день литературный процесс здесь очень вялый, скромный. Откуда такие люди? Может быть, это почва, природа, ласковый юг, казачья история? Не знаю. Но дай Бог, чтобы в вашем вузе, Михаил Борисович, родились такие же талантливые, необходимые сегодняшнему миру, правдивые писатели и журналисты.

Для меня литературная жизнь стала неожиданной. Я приехал из Сибири – по климатическому несчастью, врачи отправили – и вот, живу здесь уже 60 лет. Приехал в Краснодар поступать в институт с одним чемоданом – глуховатый, скромный, одинокий. И мог не поступить! Двадцать пять баллов проходных было, а я набрал двадцать три. Причем по сочинению получил не «пять», а «четыре».

Я тогда очень любил Шолохова. И решил: если меня в институт не возьмут, я поеду в Вешенскую к Шолохову, попрошусь к нему, спрошу: «Что мне делать? Я хотел быть артистом – не стал, в институт не поступил. Устройте меня в какой-нибудь колхоз, что ли…» Я хотел жить на Дону из-за того, что очень любил «Тихий Дон» и «Поднятую целину». Шолохов для меня был всем.

Но я поступил. Я учился и читал. Любил читать Паустовского, Андрея Платонова, Хемингуэя. Потом Есенина. «К Есенину» поехал на втором курсе – заработал в пионерском лагере деньги, не поехал к матери в Новосибирск, а отправился в Константиново. Есенина тогда почти не печатали. Сначала «Правда» о нем заговорила, затем в «Литературной газете» появилась публикация – это был последний удар по мне.

Константиново тогда было совершенно патриархальной, колхозной деревней. Тихо, никаких туристов. Один только дом его стоял – вроде музей, вроде не музей; закрыт. Я написал об этой поездке дважды, и сейчас хочу. В «Одиноких вечерах в Пересыпи» собираюсь написать главу еще раз о том же, потому что не передал, быть может, самого главного – одинокой тоски и любви – и к Руси великой, и к поэзии Есенина.

Я совершенно не думал быть писателем. Поехал работать учителем под Варениковскую, затем под Анапу. И там я встретил народ. Народ дает нам все, учтите, дети! Народ, человек, его жизнь, в которые вы должны быть влюблены, – без любви нельзя ничего писать. Даже когда вы будете критические вещи создавать, вами будет двигать любовь к жизни, исходить вы будете из того, что жизнь надо защитить и облагородить, удержать что-то в ней.

Когда я встретил брянских стариков, они меня так очаровали, что я написал первый рассказ «Брянские». Я ничего не писал в жизни до этого! И сам Твардовский сказал мне тогда: «Какой хороший рассказ ты написал!» Но это не я написал. Это они, брянские, своей рукой, душой, и Господь Бог мною водил.

Если бы Казаков меня не подхватил в «Новый мир» – я был настолько робкий – я бы, наверное, не продолжил литературный путь. Но как-то все случилось удачно. Если в одном месте отказывали – брали в другом. «Новый мир» не взял «Люблю тебя светло» – взял Викулов в «Наш современник». «Молодая гвардия» по некоторым соображениям не взяла «Чалдонок» – напечатала «Литературная Россия».

Все, что случилось со мной, думаю, связано с тем, что я очень любил литературу русскую. Писатели любимые (Шолохов, например) становились для меня спутниками жизни. Благодаря им я был предан правде и очень любил народную толщу, существо жизни народной. С этого началось мое творчество. Если бы я этого не исповедовал, я бы ничего не написал. Вообще я бы без литературы не существовал. Литература стала моей судьбой и спасением. Так и для вас что-то – журналистика, может быть, – должно стать спасением, если вы будете добросовестно и с любовью, прежде всего к письменности, которой сейчас учитесь, служить этому. Карьера, деньги, успех – все это временное. Затем падение будет неизбежное. А вот эта любовь ваша определит все. Сейчас, когда так тяжело нашему Отечеству, особенно важны в самой атмосфере нашего общества любовь, сочувствие, сострадание, милосердие, и ваше перо должно все это писать.

Я считаю, что получил то, что имею, за то, что старательный сердцем был. Я писал так, как никто, наверное, – не было такого, чтоб с утра, по девять часов. Все как-то получалось вспышками. Но я любил и люблю то, что делаю.

Я хочу это и вам внушить. Когда сидишь и вдруг из Парижа получаешь письмо от Бориса Константиновича Зайцева, друга Бунина, – это как манна небесная! За что дается? За любовь и преданность литературе. Конечно, мама с папой от природы что-то дают. Но при этом обязательно надо любить читать книги. Без книги – просто не жить. И надо читать бумажную, а не электронную. Обязательно надо читать, любить тексты, красоту слова – тургеневского, бунинского, пушкинского, лермонтовского. Там столько изящества в словах, в сочетаниях! Там столько души! Вот если это чувствовать не будете – никогда писать хорошо не будете.

Сейчас я пишу «Одинокие вечера в Пересыпи» – воспоминания. Частично напечатал написанное в «Родной Кубани». Но мне многое надо закончить. Затем я хочу написать о том, как мы были студентами. Даже название придумал – «Рондат фляк сальто». Но посмотрим, как сложится моя жизнь…

На этом я, пожалуй, закончу. Спасибо, что вы пришли!

Записала И.О. Басова

Литературоведение

Валерий СУЗИ. О

русском барокко Державина:

эпоха – личность – стиль

…В поэзии Державина явились впервые яркие вспышки истинной поэзии, местами даже проблески художественности, какая-то одному ему свойственная оригинальность во взгляде на предметы и в манере выражаться, черты народности, столь невиданные и тем более поразительные в то время, – и вместе с тем поэзия Державина удержала дидактический и риторический характер в своей общности, который был сообщен ей поэзиею Ломоносова. В этом виден естественный исторический ход…

Белинский В. Г. Сочиенния Державина. 1843

Несомненно, уже позитивист Белинский заметил яркую оригинальность личности и поэтики Державина. Но по присущему нам представлению об историзме как детерминированной последовательности поставил их в линейную перспективу преемства, тогда как она имеет еще и иконически обратную и диалогически возвратную проекции1.

Своеобразие большого художника определяется той ролью, которую он играет в культуре, тем местом, которое им занято. Поэт постоянно находится в диалоге с миром и собой, как сейсмограф, реагирует на требования времени, отвечая запросам, созвучным своей личности. И трудно сказать, что в триаде творчество–личность–история предстает доминирующим; в культуре и социуме равно проступают неповторимо-личностное и безлично-эпохальное начала. Своеобразие поэта задано тем вызовом, что призвание ему предъявляет.

Уникальность Державина задана целью, как он ее понимал, будучи державником, – усвоение русской культурой традиций европейского гуманизма и наследия Ренессанса.

Отсюда и ведущая его роль в наполнении прежних форм новым смыслом, присущим культуре при длительном переходе, в данном случае – от Аристотелево-Аквинатовой схоластики к гностико-романтической парадигме.

Потому и оценки принадлежности Державина какому-либо направлению серьезно расходятся, что заметно на протяжении всего XX века и до сих пор.

На это в свое время указывал И. Серман2. Так и попал поэт в зазор между классицизмом и романтикой; из ветхого вырос, сентиментализму остался чужд, не став ни просветителем, ни… предромантиком.

Ситуация курьезная как симптом методологической нашей слабости; и длится вот уже два века! Причина, думаю, в оглядке на западные стандарты жестко поступательной хронологизации, в усвоении чуждых нам интенций.

Запад мыслит дедуктивно, оперирует абстракциями, идет от общего – к части, сакрализуя частное, анализ, распад; мы – индуктивно, отталкиваясь от конкретики, освящая целое, связь. Условность умозрений очевидна в обоих случаях, но важен вектор динамики.

Похоже, ренессансная парадигма дедукции (от Единого) и антропоцентрии (гуманизм) завязана на античную риторику, дидактику и рацио. Отсюда проистекают западная аналитика, индивидуализм и восточная синкрезия, соборность, синтез.

Очевидно, что вносить в них национальную специфику в качестве коррелята оказывается не вполне достаточно. Необходима более радикальная смена системы терминов и категорий, шкалы базовых ценностей.

Риторика и ригоризм осевого времени (термин Ясперса; в данном случае – Средние века) – продукт освоения европейскими варварами христианских смыслов в античных формах. Русскую же культуру XVIII века характеризуют:

1. Интенсивное усвоение опыта европейской культуры.

2. Общий с Европой переход от риторического, готового слова (термин А.В. Михайлова) – к слову диалогическому, оговорочному (М.М. Бахтин).

Масштаб личности поэта-государственника отразил своеобразие бурной эпохи становления нации и Империи, сконцентрировал в себе, сосредоточил специфику связи русской и европейской культур. Изучение наследия Державина требует восстановления всего многообразия контекстуальных и метатекстуальных отношений, динамики времени.

1. Чтобы вполне оценить роль и место Державина, специфику его поэтики, его необходимо изучать в сопряжении с целым рядом крупнейших русских авторов XIX–XX вв. А в мировой поэзии – с Данте и Горацием, в сопоставлении с гимнической (одической и псалм-одической) традицией, с последним поэтом Средневековья – Франсуа Вийоном.

Своеобразие Державина можно адекватно понять лишь через отталкивание от всех предшествующих веков и отношения с последующей культурой, которую он во многом угадал и предопределил.

Державин объединяет в себе опыт европейской культуры – от античности до классицизма. При этом его фигура одиноко высится на изломе XVIII в. – рядом с ним нет ему равных: Ломоносов уже ушел, Карамзин еще не явился.

Не равнять же его с квази-классицистами Сумароковым, Хемницером, Капнистом или с просветителями масоном Радищевым и консерватором Фонвизиным. Они принадлежат своим десятилетиям, от силы двум-трем.

Державин задал основную тематику русской литературы XIX века и опосредованно, через нее оказал влияние на Новейшее время. И неправомерно рассматривать его лишь в проекции архаики, как это было задано Ю. Тыняновым3 [4]; он столь же человек традиции (классики), как и новации (модерна). Трудность заключается в уловлении динамического равновесия этих полярных начал.

С подачи Тынянова о Державине сложилось представление как о поэте, сводимом исключительно к преемственности, традиции. Это не совсем верный подход к истории.

В любой ситуации можно видеть доминирование некой тенденции, и то формулировать ее чрезвычайно осторожно; в данном случае лучше говорить о балансе противоборствующих начал, чтобы не нарушить реальное соотношение сил.

С не меньшим основанием акцент можно перенести на противоположную тенденцию, усугубив новаторскую доминанту. Результат определяется мировоззренческим подходом, установкой, приемом, восприятием интерпретатора.

Возникает впечатление, что Тынянов видел процесс лишь в проекции «архаика-новация», естественно, отдавая предпочтение последней. Очевидно, на него оказала влияние не только революционная эпоха, но и слова Пушкина: «Старик Державин нас заметил, и в гроб сходя, благословил». Формалисту поэт видится едва ли не гробовых дел мастером. Он стал восприниматься в заданной парадигме так, будто родился стариком, и лишь для того, чтобы «в гроб сходя, благословить» новый век и восходящее «солнце русской поэзии».

Для Пушкинской эпохи такая аберрация восприятия приемлема, но для двадцатого века выглядит субъективной, крайне сомнительной. Дело не в Тынянове и формалистах-экспериментаторах; их понять можно, пафос новаций определялся эпохой. Печально иное: близорукий энтузиазм юных вошел в моду, обрел статус нормы. Жажда новаций и скорой смены кумиров (в чем они-то не повинны), короткое дыхание и короткая память стали доминирующей интенцией.

Конечно, как считают англичане: кто в молодости не радикал – у того нет сердца, кто в старости не консерватор – у того нет ума. Похоже, поколения вечных бунтарей сменяются иной формацией; дегенерация эпох очевидна. Трудно винить прежних в понимании истории в сугубо линейной, а не объемной конструкции.

Людей революционной эпохи оправдывает и то, что многие до зрелости и не дожили. Но нам элементарно архаичное, детское видение не к лицу; оно страдает псевдо-историзмом. Дело не в них, а в нас: они уже в истории, что нам, похоже, не очень грозит. У юности один изъян: она скоро проходит; и всякая новация быстро устаревает, архаизируется.

Эпоха должна иметь свои лицо и имя. Державин, конечно же, олицетворяет не классицизм (явление у нас довольно чахлое, малопродуктивное) и не Просвещение (оно тоже вполне нам чуждо); и не пред-романтизм (уже именование знаменует слабость методологии).

Так кто ж он? Далеко искать не будем, достаточно лишь оглядеться и осмыслить; необходим перенос внимания с классицизма и романтики как точек отсчета – на третью доминанту историко-культурного процесса – барокко.

Ведь безлико мерная последовательность западной культуры (ренессанс – барокко – классицизм – романтика) нами нарушена, смазана: и доминантами станут романтика и барокко как явления переходно-динамичные, полнее отвечающие нашей специфике, кризисно становящейся природе лица и эпохи.

Если определяющим для Запада является отношение к классицизму, то у нас таким критерием предстает отношение к барокко, внешне противоречивому, но внутренне более цельному, естественному, чем условный классицизм.

У нас барокко и классицизм возникли не последовательно, а почти вместе, и развились параллельно как выражения мирских и религиозных интуиций.

Если на Западе барокко, во многом, отразило идеологию папской реставрации ментальности Средних веков, а классицизм – идею светского абсолютизма; то у нас барокко имело, скорее, реформационный характер, в силу отсутствия собственно контр-реформации (таковой, условно типологической параллелью, можно считать раскол, имевший протестно-народный, низовой исток, в отличие от контр-реформации римской курии).

Одни и те же явления культуры у нас и на Западе имеют близкие начала, но разные функции. При этом стоит помнить, что при заимствовании форм извне происходит их перелицовка: материя та же, а выглядит иначе. Или: смотрится не хуже, а в основе – имитация, иной субстрат. Оригинальным легко быть, но трудно стать; это дар, а не заслуга.



1
...
...
9