И вот настало лето, настал час, когда линии судеб наших героев, умчавшись в космическое пространство и проблуждав там среди звезд и туманностей, среди бурлящего вакуума и молчаливо затаившихся черных дыр, начали возвращаться на землю, пересекаясь неподалеку от Москвы в небольшом городке Одинцово над домом под номером шесть по Подушкинскому шоссе.
Внешне ничего не изменилось ни в доме, ни в жизни хозяев. Шихин не обладал способностями моего друга Аристарха и в упор не видел разноцветных линий, тянувшихся со стороны красивой, но невидимой туманности Андромеды к кирпичной трубе его дома. Голый до пояса, в рваных тренировочных штанах, давно превратившихся в некое подобие растянутых колготок, Шихин таскал в мятых ведрах кирпичи, разбирая рухнувшую печь. В доме стоял устойчивый запах сажи, пережженных кирпичей и той сырости, которая бывает на месте развороченного жилья. Печи, как оказалось, были во всех трех комнатах, но одну из них Шихин решил выбросить начисто, дыру заделать досками, пол выкрасить и оставить комнату свободной. А если уж слишком прижмут морозы, ее можно будет запереть до весны. За лето он привык к этой комнате, к яблоневым веткам, стучавшимся в окно, впрочем, лучше сказать, что ветви скреблись, да-да, дерево было старое, при небольшом ветре усохшие ветви именно скреблись, а в мае, когда яблоня покрылась большими белыми цветами, они раскачивались прямо в комнате, проникая через распахнутое окно. Часто, войдя в комнату, Шихин не мог выйти – садился на пол у противоположной стены и неотрывно смотрел на яблоневые цветы, слушал гул залетающих жуков и блаженно улыбался. Входила Валя и, постояв, присаживалась рядом. Потом их находила Катя и тоже, не говоря ни слова, присоединялась к родителям. На японский манер они называли это весенним любованием яблоневыми цветами.
Валя вскопала две грядки, посадила лук и петрушку, а когда наступали сумерки, поливала их колодезной водой. В синеве сада светились розовые флоксы – они выросли сами по себе, их тоже оставили старушки. Вечерами под темными деревьями что-то шуршало, там шла своя жизнь, неведомая, таинственная, и, вслушиваясь в шорохи, Шихин чувствовал себя польщенным – значит, невидимые обитатели решили остаться. На крыльце лежала собака – рыжая, мохнатая и жизнерадостная. Свесив язык в сторону, она поглядывала в сад с деланым равнодушием, прекрасно зная, что под деревьями возятся ежи, но вреда хозяевам они не принесут и ей до них нет никакого дела. Собаку звали Шаман. Знатоки утверждали, что у нее невероятный нюх и на охоте ей цены нет. Говорили, что она может идти по нижнему следу, по верхнему, может идти за зверем или за человеком без всякого следа. Когда я заговорил об этом с Аристархом, он сказал, что такое вполне возможно, более того, что и он запросто может проделать то же самое. Правда, добавил, что нюх, запах здесь ни при чем, дело в другом – живое существо оставляет в пространстве психическую энергию, которую улавливают собаки и особо одаренные люди.
Первая линия пересекла небо и вонзилась в саду рядом с дорожкой, которую Шихин выложил кирпичами, оставшимися после разборки печи. Линия была слегка лиловая. Никто ее не заметил, только Шаман обеспокоенно встал, гавкнул в глубину сада и снова лег. Но не было уже в его взгляде прежнего благодушия. Через некоторое время он опять поднялся, сбежал с крыльца, принюхиваясь, прошел по дорожке, опасливо оглянулся и, вернувшись на террасу, улегся подальше от ступенек, косясь в сад черными негритянскими глазами.
А линия продолжала светиться, становясь все ярче, и напоминала уже тонкую стеклянную трубку, из которых делают рекламные буквы, наполнив их неоном и подключив электричество. Линия почти вертикально уходила вверх и постепенно слабела, растворяясь в ночной темноте. Проследив взглядом за ее направлением, можно было убедиться, что уходила она куда-то в пустоватую часть звездного неба – не было там ни ярких звезд, ни созвездий с древнегреческими названиями. Аристарх как-то рассказывал, что светящаяся линия судьбы возникает, когда ее обладатель где-то недалеко, когда он уже присутствует здесь мысленно. Причем линия бывает тем ярче, чем сильнее его желание прибыть, когда он внутренне как бы встречается с хозяевами, хотя на самом деле может находиться достаточно далеко. Но если линия возникла, вспыхнула, значит, ничто уже не помешает ему – ни авария, ни болезнь, ни подлые замыслы. Он уже здесь, и дело только за временем, необходимым для того, чтобы его телу преодолеть оставшееся расстояние.
Действительно, когда сумерки в саду сгустились до синевы, звезды налились ясной чистой силой и на одинцовские улочки опустилась ночная тишина, изредка разрываемая гулом электричек да пассажирских поездов из Бремена, Берлина, Бреста, Подушкинское шоссе озарилось вдруг вспышками света, послышался грохот мощного мотора, и по деревьям, по заборам, по стенам дома полоснул слепящий свет фар. Сияние приближалось, становясь все более нестерпимым, потом оно замерло, словно в неуверенном раздумье, раздался железный грохот открываемой кабины, и прозвучал голос, сипловатый, знакомый, но все-таки еще неузнаваемый голос:
– Эй, люди! Это Подушкинское шоссе?
– Оно! – крикнул Шихин, стоя посреди освещенной террасы в своих тренировочных штанах и в клетчатой рубахе нараспашку. И почему-то заволновался, словно ощутив приближение событий.
– А номер какой? – продолжала допытываться сиплая ночь.
– Шестой!
– Тогда я приехал, – удовлетворенно проговорил голос.
Мотор смолк, через некоторое время погасло сияние. В темноте за забором слышалась какая-то возня, железные удары, сопение. Подбежав к калитке, Шихин увидел, как из кабины необъятного грузовика на землю тяжело спрыгнул человек в комбинезоне. Толстоватый и неуклюжий, он с силой захлопнул дверцу, повернул ключ, для верности подергал ручку.
И лишь тогда Шихин узнал Ошеверова. Тот уже успел к этому времени посетить Мангазею, разочароваться в Ханты-Мансийске, а Салехард покинул в двадцать четыре часа, как персона крайне нежелательная. Окончательно обнищав, он удирал первым попавшимся самолетом, едва успев собрать в рюкзак свои пожитки, боясь передумать и вернуться. Злой, бородатый и пьяный, Ошеверов успел еще на прощание выпить с такими же неприкаянными ловцами собственных судеб, оборванный и обворованный, он ввалился в самолет, бухнулся в кресло, сунул под ноги тощий рюкзак и, откинувшись на спинку, закрыл глаза. Грудь его вздымалась, глаза под веками беспокойно двигались, пальцы намертво вцепились в подлокотники – попробуй оторви, попробуй высади!
Представить это нетрудно, мы все убегали, спасались бегством от погони, позора, пожара. Мы все испытывали счастливое облегчение, когда самолет, закончив наконец бесконечные маневры на летном поле, прогрев моторы, в чем-то убедившись и в чем-то уверившись, трогался с места, набирал скорость, отталкивался пузатенькими колесиками и уходил, уходил к чертовой матери, в небо, в тучи, в звезды, в черные беспросветные дыры. Помните, как бешено колотилось сердце, как били в нем литавры, гудели барабаны, ночными совами ухали трубы, и протискивался в пространство слабенький самолетик, и тонкая, еле слышная свирелька начинала звучать где-то в груди – упованием на удачу, на счастье и покой.
Вот вам и Ошеверов.
А мы лучше? Хуже?
Ничуть, ребята, ничуть.
Побыв недолго режиссером телевидения, потерпев поражение в аквариумных аферах, занялся Ошеверов междугородными перевозками. Так что сделать крюк в сотню километров для него не составляло большого труда.
Когда вслед за Шихиным прошел Ошеверов в калитку, она сама захлопнулась за его спиной на косых петлях. Не зная, где пригнуться, где отвести невидимую ветку, он с треском продирался на свет маленькой лампочки, на радостный лай Шамана, на голос Вали.
– Забогатели, помещики поганые, – ворчал Ошеверов, борясь с колючими зарослями боярышника. – Ишь, размахнулись, ишь, разгулялись… Не пробиться к ним… Псов кровожадных завели, чтоб добро охраняли… Видать, немало добра нажили-скопили… Ишь… – Неожиданно кусты раздвинулись, и Ошеверов увидел мерцающие в темноте флоксы, увидел деревянное крыльцо, террасу, растревоженного Шамана, оглянулся на таинственную глубину сада, и в голосе его появилась ошарашенность. – Ни фига себе… – сказал Ошеверов шепотом. – Ни фига себе, – повторил он с некоторой религиозностью в голосе.
– Ну как, Илья, ничего мы устроились? – спросила Валя – она все еще искала подтверждений, что обмен получился не самый худший, что можно смириться с разваленными печами, протекающей крышей и щелями в стенах и что ее вина не так уж велика…
– Что значит ничего?! – взревел Ошеверов. – Да вы самые счастливые люди из всех, кого я знаю! Ребята, вы даже не представляете… И цветы успели посадить! Мать вашу…
– Сами выросли, – пояснила Валя… – Это флоксы. Они многолетние, каждую весну вырастают и все лето цветут.
– А пес! Боже, какой пес! – Ошеверов присел перед Шаманом, посмотрел ему в глаза, потрепал за уши. – Да это же самая настоящая сибирская лайка! А окрас! Это страшно редкий окрас – рыжий с чернью, причем, обратите внимание – рыжина мягкая, гладкая, но с чернью. Кубачинские мастера золото чернят, а у вас собачий хвост золотой с чернью! Какой хвост, какой хвост! На Севере большие деньги дают за таких собак. Сколько отдали? – Ошеверов повернулся к Вале.
– Сам пришел.
– Боже! – Ошеверов схватился за голову. – Неужели такое бывает! Как его зовут?
– Шаман.
– А почему Шаман?
– Сам сказал, – улыбнулась Валя.
– Прекрасное имя, – одобрил Ошеверов. – С северным отголоском. И чертовщина в нем какая-то есть – Шаман, Шайтан, Шабаш…
Из дома неслышно вышла Катя и остановилась на пороге, щурясь на неяркую лампочку. Она была в длинной цветастой рубашке – видно, только проснулась, услышав шум.
– Здравствуйте, – сказала она. – Вы к нам в гости приехали?
– О! – закричал Ошеверов. – Кого я вижу! Да это же Екатерина! Да какая большая, да какая красивая, да какая сонная! Здравствуй, Екатерина! Рад тебя видеть в добром здравии! Как поживаешь?
– Не знаю, – Катя пожала плечами. – Наверно, хорошо… У нас еще есть кот Филимон, только он прячется, не привык еще.
– А Шаман его не обижает?
– Нет, Шаман его любит, зализывает, когда Филимон израненный возвращается.
– Я смотрю, этот Филимон большой жизнелюб! – засмеялся Ошеверов. – Запирать его в дом на ночь!
– Нет, – Катя покачала головой. – У него здесь друзья, подруги, он заскучает… Хотите посмотреть? – Она метнулась в дверь и через минуту вынесла громадного сонного кота с необыкновенно длинной белоснежной шерстью. Кот, словно понимая свою значительность, был невозмутим, позволяя провонявшим бензином ошеверовским пальцам себя гладить и трепать.
– Разве это кот, – урчал Ошеверов. – Это владыка местных крыш, подвалов, чердаков. Владыка! Правда, не все его признают, – добавил он, нащупав шрам на кошачьей морде, – но с владыками это случается… Невероятный кот. Где взяли? Сам пришел?
– Нет, – Катя покачала головой. – Знакомые из Москвы привезли, у него там родня осталась – отец, мать, братья… Им тесно в коммунальной квартире, вот его и привезли. Он еще не привык. А Шаман его любит.
Понимая, что разговор идет о нем, что его хвалят, Шаман заливался радостным лаем, уносился в сад, шуршал там где-то, выскакивал на дорожку, одним махом впрыгивал на террасу и тут же снова исчезал, описывая по саду стремительные рыжие круги из шороха и лая. Но каждый раз что-то заставляло его уйти с дорожки в том месте, куда вонзалась свисавшая из космоса невидимая светящаяся линия непутевой ошеверовской судьбы.
– Первый прибыл, – сказал бы Аристарх, окажись он здесь. – Второй в пути.
– Почему ты так решил? – спросил бы его Автор, попади он тоже в шихинский сад этим вечером.
И тогда Аристарх показал бы вторую линию, которая пересекалась с первой над кирпичной трубой и уходила в землю недалеко от дуба. Она была не столь яркая, но с чистым фиолетовым отливом.
– Он скоро будет здесь и примет посильное участие во всем, что произойдет, – это слова Аристарха.
– А что здесь произойдет?
– Автор должен знать. Не могу же я тебе постоянно подсказывать. Привыкли, понимаешь, к указаниям, шагу ступить не могут! Тоже еще мыслители! Прорицатели! Властители дум!
– Ты не знаешь или тебе нельзя говорить? Или не хочешь сказать? Или возможны отклонения?
– И на эти вопросы не отвечу, – сказал бы мне Аристарх, как он говорит частенько, когда я становлюсь слишком уж назойливым. – Этого нельзя знать преждевременно, – пояснил бы он погодя. – Понимаешь, важно не само знание, а способность правильно его истолковать. Подари дикарю пистолет, чтобы облегчить ему участь, подари из самых лучших побуждений. И чем кончится? Он убьет себя. Начнет в ствол заглядывать, пальцы туда совать, кнопки и крючки нажимать… Нужно знать, что стоит за явлением, что им движет, к чему все идет. Любое знание должно быть своевременным. Много ли проку от того, что я знаю тайны испанского двора? А лет триста-четыреста назад, да в Испании… О! Я стал бы могущественным человеком. Хотя и сейчас не жалуюсь. Торопиться со знаниями не стоит, нельзя. Мы ведь скрываем от детей наши тайные страсти, скрываем от ближних нашу униженность, от любимых скрываем нищенство, зависимость. А сколько всего мы скрываем от самих себя, – грустно добавил Аристарх.
– Например? – вставил я несколько бесцеремонно.
– О! – Аристарх улыбнулся, и я понял, что лучше бы мне промолчать. – Зависть. Мы не так скрываем ее от ближних, как от самих себя, мы не признаемся в ней, даже когда для всех она очевидна… А разве мы не скрываем от себя измену жены… Случаются дни, когда для нас нужнее всего непробиваемое невежество, спасительная ограниченность, надежная тупость… А собственная наша никчемность… Разве мы не прячем ее от себя за семью замками… Разве не оправдываем стечением обстоятельств, невезением, людской неблагодарностью… О! – Аристарх замолчал, и на этот раз я не решился нарушить его печаль.
Фыркая и взвизгивая, Ошеверов умылся до пояса под яблоней и сел за стол вместе с хозяевами.
Посредине террасы.
Пить чай.
Начался дождь, редкие капли застучали по листьям, сбивая с них дневную пыль, по крыльцу, по железному корыту, оставленному у забора. С крыши потекли струйки воды, и Ошеверов, время от времени протягивая руку, подставлял под них свою крупную горячую ладонь, которая весь день сжимала баранку тяжелого грузовика. Капли разбивались о ладонь, остужали ее, мелкие брызги летели в стороны, и лицо Ошеверова говорило о неземном блаженстве, которое он испытывал в эти мгновения.
– Как я понимаю японцев, – вздохнул он.
– А что японцы?
– Вот вы не знаете по темноте своей, – без улыбки проговорил Ошеверов, – а японцы, эти потрясающие мастера икебаны, всегда у дома, под окнами сажают широколистные растения… А почему? А потому, что, когда идет дождь, капли разбиваются о листья и шуршат, рождая в душе японца неописуемое наслаждение.
– А у нас вон корыто под дождем стоит, – заметил Шихин, – тоже ничего звук.
– Пожалуй, – согласился Ошеверов. – Даже четче. Звонче. Понятней нашему неизбалованному уху.
Под шум дождя, при свете желтой лампочки Шихин и Ошеверов пили чай. Катю отправили спать, вскипятили еще один чайник, продрогнув, оделись потеплее, теснее сдвинулись к столу.
Где-то у станции оглушительно громыхнуло, сверкнула молния, на мгновение осветив сад холодным голубоватым светом. Дождь пошел сильнее, корыто у забора наполнилось и уже не звенело под ударами капель. Шаман иногда поднимался, подходил к краю террасы, долго всматривался в шуршащую дождем темноту, потом возвращался и укладывался в углу.
– Что везешь? – спросил Шихин.
– Рыбу. Мороженую рыбу. Морского окуня. Филе морского окуня.
– Ого! – восхитилась Валя. – А у нас за этим окунем такая давка… Только участникам войны да местному начальству и достается – у них отдельная очередь.
– Но им же положено вообще без очереди? – удивился Ошеверов.
– Вот те, которым положено без очереди, выстраиваются в свою очередь. И она побольше общей.
– Ладно, подарю. Плитку-вторую подарю.
– Будут неприятности? – спросил Шихин.
– Не должно. Довез хорошо, вовремя… Все в порядке, ребята, все в порядке.
– А что Салехард?
– Гори он синим огнем, этот Салехард! Я думал, они любят фотоискусство, жаждут сфотографироваться у настоящего мастера, надеялся, что от заказчиков отбоя не будет… Оказывается, им не до этого. Их милиция не может заставить на паспорт фото принести. Штрафы платят, а сниматься не хотят. Некогда. Понял? Деньгу зашибают. Давай, говорю, портрет сделаю. А он смеется. Сколько заплатишь, спрашивает.
– А где жил?
– В фотолаборатории. Среди проявителей, закрепителей и этих… осведомителей.
– Что-то унюхали?
– А! Какой-то псих донес в пожарную инспекцию. Так, дескать, и так, спит в служебном помещении. Не положено. Как бы пожара не случилось. Представляешь, я с девочкой беседу провожу, о жизни рассказываю, о себе, ее расспрашиваю, время идет, ночь… И вдруг – стучат! Представляешь?
– И что? Конфуз? – улыбнулся Шихин.
– Никакого конфуза. Я взял кочергу и гнал их три квартала. Участкового, пожарника и коменданта. Три квартала, понял? Думаю, не догоню, так согреюсь. В Салехарде, по снегу, в шлепанцах на босу ногу. Представляешь?
– А девочка?
– Девочка хорошая оказалась… Чаю за это время вскипятила, хлеба нарезала, постель приготовила… Когда вернулся, мне из бороды снег выбирала. Очень хорошая девочка. Затейница из Дома культуры. После этого скандала пришлось, конечно, сматываться в двадцать четыре часа. Девочка обещала помнить… Как она пляшет, как поет! Не говоря уже… Нет, не буду.
– А в водители надолго?
– Как получится, ребята, как получится… Пока езжу. Живу. Дышу. И крыша над головой. И пропитание. И друзей вот повидать удается. И ладно. Пусть. Там видно будет. Жизнь покажет. Авось.
Он замолчал, прислушиваясь к влажному шуму сада. При вспышках молний было видно, что дождь совсем рядом стоит сплошной стеной. Гром раскалывался с таким оглушительным треском, что казалось, будто где-то там, в ночном поднебесье, действительно что-то раскалывается вдребезги, осыпается потускневшая штукатурка, а утром из-под нее покажется чистое, обновленное небо.
– С фотографией завязал?
– С фотографией… – Ошеверов поморгал светлыми ресничками, потер тяжелыми ладонями толстые заросшие щеки, поводил головой из стороны в сторону, словно что-то мешало ему дышать. – Завязал. Нету духу, ребята. Духу нету. Фотками нельзя заниматься без азарту. Ничем нельзя заниматься без азарту. Блоху и ту не поймаешь.
– А как Зина?
– Зина? – с удивлением переспросил Ошеверов. – А кто это?
– Как кто, жена твоя!
– А… Съехала. Не то пятый, не то седьмой раз съехала. Вывезла гардероб, диван и этот… и как его…
– Холодильник, – подсказал Шихин.
– Да, и холодильник. А ты откуда знаешь?
– Сам же говоришь – седьмой раз.
– Вообще-то да… Я вот подумал – не заняться ли мне… Это… Арбузы разводить. Или роман о скифах напишу. Не знаешь, сколько за роман платят?
– По-разному. Но не так много, как за арбузы.
– Понятно. Начальству больше, подчиненным меньше.
– Какие подчиненные в литературе? – спросила Валя.
– А что, нету? Это хорошо, это мне подходит… Только вот не верю я, что где-то есть место, где ни начальства, ни подчиненных… Такого не бывает. Без начальства жизнь остановится. Начальники – это отцы наши родные. А жены – пушки заряжены. Никогда не знаешь, когда бабахнет. Живешь, как на войне, всю жизнь на войне, ребята.
Шихин даже не улыбнулся столь неожиданным колебаниям Ильи, тот в самом деле мог заняться и арбузами, и романом. С равным успехом. Но Шихин знал, что не будет у Ошеверова успеха нигде, чем бы он ни занялся. Слишком непоседлив, неспокоен, непредсказуем.
О проекте
О подписке