Званцев продолжал что-то говорить, но Панюшкин уже не слышал его. Стены натопленного кабинетика словно бы отшатнулись, исчезли, а зима уступила место лету, странному лету этих мест. Чем выше поднималось солнце, тем больше оно тускнело, растворяясь в тумане. К полудню от него иногда оставалось лишь слабое светлое пятно с размытыми краями. И дома, деревья, берега тоже теряли четкость, становились расплывчатыми, нерезкими.
Мелкий густой дождь бесшумно падал на крыши, на черные, выложенные у берега трубы, на песок. Едва упав, капли впитывались, и поэтому не возникало привычных на Материке луж, ручьев, поблескивающих под дождем влажных тропинок. Просто шел дождь и исчезал, едва коснувшись земли. Солнечный свет едва просачивался вместе с дождем.
Подойдя к воде, Панюшкин зябко поежился, запахнул брезентовый плащ с капюшоном и, привычно ссутулившись, долго смотрел на Пролив, стараясь найти в тумане закрепленную на якорях флотилию. С каждым месяцем катера, баржи, катамараны приближались к островному берегу, и совсем скоро конец трубы должен был вынырнуть где-то вот здесь. А сейчас он лежал на двадцатиметровой глубине Пролива, в нескольких километрах отсюда. Набрав полные легкие воздуха, Панюшкин задержал дыхание, с силой выдохнул, будто хотел вытолкнуть из себя напряженность, разъедающие душу заботы, раздражительность, все, что к вечеру превращалось в глухую усталость.
День начался хорошо. Рокотали в тумане тягачи, подтаскивая к берегу секции труб, слышались голоса людей, из ремонтной мастерской доносились размеренные удары молота, напоминающие пульс здорового организма. Званцев тоже был на берегу. Во всей его длинной фигуре, в манерах не ощущалось той напористости, которой, казалось бы, должен обладать главный инженер. Но за внешней мягкостью, как камень в густой траве, таилась жесткость. Званцев не любил спорить, доказывая свою правоту. Он лишь молча, с поощряющей улыбкой выслушивал все доводы, а потом спокойно поступал по-своему. Разумеется, когда у него была такая возможность.
– Добрый день, Николай Петрович, – Званцев тронул Панюшкина за брезентовый рукав. – Сейчас идет катер на Пролив… Вы не хотите?
– Позже. Как прогнозы?
– Пообещали неделю тихой жизни.
– Дай бог… – одним словом выдохнул Панюшкин. – Дай бог. Ну что, Володя, сдвинемся сегодня?
– Должны. Все на ходу.
– Где водолазы?
– На катере пойдут. Я с ними… Мало ли чего… Там встретимся.
– Добро. Пусть так. Ни пуха.
Панюшкин долго смотрел, как Званцев в высоких сапогах шагал к причалу, проваливаясь в мокром песке, о чем-то неслышно разговаривал с мотористом, как катер отошел от берега и, уходя в сторону Материка, постепенно таял в тумане. И когда совсем исчез, Панюшкин продолжал вслушиваться в затихающий шум мотора, а потом и сам направился к небольшому водолазному боту, ухватившись за поручни, влез на борт. Вода забурлила, запенилась, и бот начал медленно пятиться, отступать от берега. Взбудораженная волна набежала на песок и тут же утонула в нем, оставив пену и щепки. Бот развернулся, мотор заработал увереннее, и вот уже внизу почувствовалась глубина. Дождь не прекращался. Панюшкин стоял у борта, ухватившись за холодные поручни. Капюшон его намок, стал жестким. Капли дождя барабанили по нему звонко, как по сырой фанере.
Наконец впереди вспыхнул слабый огонек электросварки, потом еще один, еще, показалась неясная темная масса – бот приближался к маленькой флотилии, застывшей посредине Пролива. Здесь сваривали концы трубных секций, перед тем как опустить их в воду, на одной из барж стояла тяговая лебедка. В тумане суда казались неподвижными, будто врытыми в землю. Волн не было видно, только у бортов угадывалось безостановочное течение Пролива.
Перебравшись на буксировщик, Панюшкин молча наблюдал, как водолазы вылавливают буек с концом троса, закрепляют его на буксировщике, проверяют прочность узлов. Второй конец троса круто уходил в воду. Где-то там, в черной глубине, он был намертво закреплен на трубе.
С катера на буксировщик перебрался и Званцев.
– Ну, Володя, – встретил его Панюшкин, – что подсказывает тебе твоя молодая интуиция главного инженера?
– Молчит, Николай Петрович.
– Это хорошо. К интуиции можно относиться как угодно, но лучше всего, когда она молчит и не вмешивается со своими страхами, опасениями, предостережениями. Это точно. Проверено. Трос бы покрепче, Володя. Тогда вообще интуицию можно было бы послать ко всем чертям. Боюсь я за этот трос.
– Выдержит, никуда не денется.
– Дай бог, – повторил как заклинание Панюшкин.
– До сих пор выдерживал, а секция сегодня не самая большая.
– Мы, Володя, тоже иногда выдерживаем большие неприятности, а потом срываемся на малых… Ладно. Хватит. Давай команду.
И наступил момент, когда на полную мощность заработали двигатели буксировщика, вспенивая холодную зеленоватую воду, натянулся, зазвенел трос. Панюшкин почувствовал, как напрягся корпус судна, все его невидимые каркасы, как винты рвали воду, а моторы, едва не задыхаясь, тащили, тащили, тащили трос, закрепленный на присосавшейся ко дну трубе. До боли сжав кулаки, закрыв глаза, Панюшкин стоял, прислонившись спиной к рубке, и прислушивался к поскрипываниям судна, к реву двигателей, к шуму взбудораженной воды.
– Сдвинулись, Николай Петрович! – радостно поблескивая очками, закричал Званцев. – Сдвинулись!
Панюшкин не ответил. Только кивнул. Да, дескать, знаю, но не торопись радоваться, не торопись. Он даже про себя боялся перечислить возможные беды – вдруг сорвется крепление на трубе, не всегда выдерживает лебедка, двигатель… Да мало ли что может случиться с самой трубой там, на дне!
Миг, когда лопнул трос, Панюшкин почувствовал сразу. Освобожденно рванулся вперед буксировщик, рев моторов сразу перестал быть таким надсадным. И словно внутри у него оборвался какой-то свой маленький, но очень важный тросик. Панюшкин откинул капюшон, подставив лицо под дождь. «Лопнул», – только по движению его крупных губ можно было догадаться, что он произнес именно это слово.
Была уже ночь, когда Панюшкин спрыгнул с палубы бота на расшатанные доски причала. Дождь кончился, и над темными холмами Материка косо повисла луна. В неспокойном Проливе мелькало ее слабое отражение. С влажных ночных сопок пополз туман и заскользил над водой, все ближе подбираясь к Острову. Панюшкин долго смотрел на черную воду, на противоположный берег. Пролив казался безбрежным, и бесконечной казалась работа, ожидавшая людей.
Вечером у себя дома, в тишине и одиночестве, Панюшкин пил чай. Тишина не успокаивала его, наоборот – настораживала, словно каждую минуту была готова взорваться резким стуком в дверь, неожиданным бураном, чьим-то криком. Носящаяся в воздухе опасность могла не затронуть его, пронестись мимо – как шальная пуля, но сама ее вероятность придавала жизни Панюшкина ту напряженность и остроту, которых так часто не хватает людям в старости. Впрочем, это была даже не опасность в полном смысле слова, скорее возможность двоякого исхода. С тобой может случиться многое, может и ничего не случиться, но, помня об этом, в шелесте листьев, в грохоте моря, в цвете неба и форме туч ты невольно видишь предостережение, предсказание, листья, волны, небо, тучи наделяешь сознанием, волей, а собственные опасения кажутся непонятными существами, мелькающими где-то рядом.
Панюшкин спешил, все время спешил, наверняка зная, что не будет, никогда уже не будет у него строек. Ни больших, ни малых. Все, что происходит с ним на Проливе, происходит в последний раз. Еще несколько лет назад его не покидало ощущение, будто не кончится поток дней, наполненных пыльными грузовиками, телефонными звонками, спешкой, оперативками, схватками с самим собой, собственными болезнями, желаниями и страхами. И вдруг пришло жутковатое чувство – все происходит в последний раз. За ближними холмами, в морозной дымке зимнего дня Панюшкин ясно увидел конец своей дороги.
Где-то очень далеко остались безводные степи, нефтепроводы, переправы через большие и малые реки. Все это было очень давно, но не исчезло у Панюшкина странное ощущение, будто и сейчас, в это самое время, он, двадцатилетний, маленький и худой, в выгоревшей гимнастерке, работает в горах Киргизии, строит переправу на Волге, в ободранной фуфайке, с обмороженными пальцами ведет трубопровод через какую-то сибирскую речушку…
Работа стала его религией, только работа имела для него значение, только количество метров уложенных труб определяло его собственную температуру, давление, настроение. О чем бы ни думал Панюшкин – о погоде, ссорах, прогнозах на ближайшие сутки или месяц, – он думал о работе. И даже в праздники, во время застолья, невольно прикидывал количество выпитого, потому что это отразится на завтрашней работе.
Панюшкин спешил, хотя знал, что победа, если она будет, станет его последней победой. Но она оправдает все неудачи, поражения, которые он потерпел в жизни и которые пока еще имели для него значение. «Главное, что в конце была победа, – думал Панюшкин. – Каждый человек хотя бы раз в жизни должен объявить чему-то или кому-то войну, свою войну. И каждому нужна хотя бы одна крупная победа! Над врагами, обстоятельствами, болезнями… Пусть даже это будет победа над самим собой».
Утром, когда на солнце сверкало все заснеженное побережье, а редкие черные избы, тягачи и вагончики на льду казались случайными, временными пятнышками, следователь Белоконь в сопровождении участкового Шаповалова, пожилого, прихрамывающего, полноватого человека, прошел к небольшой избе, в которой размещалось местное отделение милиции. Здесь толпилось около десятка человек из тех, кто был вызван повестками, кто был свободен или просто любопытен. Нечасто в Поселке происходили какие-либо события, не связанные с трубопроводом, и многие вполне справедливо рассудили, что пропустить такое развлечение было бы слишком легкомысленно.
О проекте
О подписке