Читать книгу «История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953–1993. В авторской редакции» онлайн полностью📖 — Виктора Петелина — MyBook.
image

Часть вторая
Русская историческая литература. После войны

В послевоенные годы интерес к прошлому не затухал, а, напротив, ещё более возрос. Некоторые исторические романисты на дискуссии, организованной Союзом писателей СССР в 1945 году, даже утверждали, что «исторический роман может и должен претендовать на то, чтобы стоять во главе литературного движения» (Правда и вымысел в художественно-исторических произведениях: Дискуссия, организованная Союзом писателей СССР в 1945 г. // РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 15. Д. 634. Л. 51).

Однако многие критики и учёные-литературоведы считали, что писателям не удаётся показать духовную жизнь избранных исторических персонажей, внутренняя жизнь многих персонажей обеднена и приблизительна, в лучшем случае писатели могут изобразить пудреный парик или взмах сабли, а проникнуть в ум, сердце, душу своих исторических деятелей они не могут, настолько поразительна разница во всем, настолько сегодняшняя жизнь, как и человек, отличается от стародавних эпох.

Вот что писал Гуковский в рецензии на книгу Раковского «Генералиссимус Суворов»: «Человек XVIII века и думал, и чувствовал, и видел, и понимал мир иначе, чем наш современник. Раскрыть перед читателем духовный мир человека XVIII века в его полноте, в живом потоке его представлений, конкретно, образно, если это и возможно (что сомнительно), во всяком случае значило бы заняться археологическими эффектами, научно, может быть, и оправданными, но художественно весьма дикими. Даже представить себе такой психологический эксперимент по отношению к дворянину екатерининского времени, пусть даже одному из прекрасных людей тех времён, – жутковато. Ведь оказалось бы, что структура его сознания слишком далека от структуры сознания нашего современного советского человека. Писатель не может подлинно исторически воссоздать внутренний мир, характер, жизнь духа человека отдалённого прошлого не только потому, что это значило бы провести на читателя самый нежелательный эффект, но и потому, что он не в состоянии конкретно, реально, психологически полноценно воспроизвести сознание и жизнь, ему самому исторически столь чуждые» (Звезда. 1947. № 12. С. 193—195).

Это скептическое отношение к возможности изображения духовного мира человека прошлого во всей его полноте и многообразии его интересов есть, в сущности, отрицание исторического романа, отрицание возможностей познания прошлого вообще. Этот скептицизм ничем не оправдан: и прежде всего потому, что человек прошлого столь же многогранен в своих отношениях с окружающим миром, как и наши современники. Менялись окружающие условия, формы этих взаимоотношений, но не суть потребностей человеческих, не суть моральной, нравственной оценки его поступков, мыслей, его высказываний.

Возможность художественного познания человека прошлого зиждется на объективной, закономерной органической связи между настоящим и прошлым. Когда спросили В. Шишкова о том, почему он начал повесть о колхозной деревне и тем самым отвлёкся от основной работы над романом «Емельян Пугачёв», он сказал: «Да я бы ни хрена и в мужике-пугачёвце не понял, когда б не знал мужика-колхозника. Там коренья, здесь – маковка в цвету. Попробуй-ка распознай породу дерева по одному его замшелому пнищу (см.: Бахметьев В. Вячеслав Шишков. Жизнь и творчество. М.: Советский писатель, 1947. С. 110).

Станиславский, работая над постановкой «Отелло», размышлял: «Нет настоящего без прошлого. Настоящее естественно вытекает из прошлого. Прошлое – корни, из которых выросло настоящее… Далее: нет настоящего без перспективы на будущее, без мечты о нём, без догадок и намеков на него… Настоящее, лишённое прошлого и будущего, – середина без начала и конца, одна глава из книги, случайно вырванная и прочитанная. Прошлое и мечта о будущем обосновывают настоящее» (Станиславский К.С. Статьи, речи, беседы, письма. М.: Искусство, 1953. С. 575).

Прошлое, настоящее и будущее своей страны художник может познать только в том случае, если хорошо познает современного ему человека, особенности его национального характера, его чувства в мысли, его отношения с природой и себе подобными, его отношение к своему Отечеству. Но художник должен учитывать одно обстоятельство, о котором хорошо сказал А.Н. Толстой в письме начинающему автору: «…Исторические герои должны мыслить и говорить так, как их к тому толкает их эпоха и события той эпохи. Если Степан Разин будет говорить о первоначальном накоплении, то читатель швырнёт такую книжку под стол и будет прав. Но о первоначальном накоплении, скажем, должен знать и помнить автор и с той точки зрения рассматривать те или иные исторические события. В этом и сила марксистского мышления, что оно раскрывает перед нами правду истории и её глубину и осмысливает исторические события» (Толстой А.Н. Соч.: В 15 т. М., 1948. Т. 13. С. 425).

Патриотическая волна национального чувства, не отхлынувшая после величайшей победы над немецким фашизмом, всё чаще пробуждает интерес к воскрешению национальной истории, к пониманию исторической преемственности и национальной гордости, подталкивает к изображению подлинного эпического величия в прошлой истории России.

После целого ряда постановлений ЦК ВКП(б) по идеологическим вопросам 1946—1948 годов в литературе и искусстве сложилась тяжёлая обстановка, когда восторжествовал дух нетерпимости и критиканства всего, выходящего за узкие рамки теории социалистического реализма. Некоторым критикам правительственного толка показалось, что в этих постановлениях мало примеров «пустых бессодержательных и пошлых вещей», «гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности», мало примеров «пустой безыдейной поэзии» (О журналах «Звезда» и «Ленинград». Из постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года. Госполитиздат, 1952. С. 3—4). В своих статьях и выступлениях они подвергли резкой критике Бориса Пастернака, Илью Сельвинского… Искали и другие жертвы для своих критических перьев.

Стоило А. Фадееву в статье «Задачи литературной теории и критики» упрекнуть Ан. Тарасенкова за то, что он «поднял на щит последнюю лирическую книгу Пастернака», в которой «такой убогий мирок в эпоху величайших мировых катаклизмов» (Проблемы социалистического реализма: Сб. статей. М.: Советский писатель, 1948. С. 38), как всё тот же Ан. Тарасенков, исправляя допущенную «ошибку», перестроился и подверг творчество Пастернака ещё более резкой критике, чем А. Фадеев: «Долгое время среди части наших поэтов и критиков пользовался «славой» такой законченный представитель декадентства, как Борис Пастернак.

Философия искусства Пастернака – это философия врага осмысленной, идейно направленной поэзии… Пастернак возвеличивает представителей гнилого буржуазного искусства… Творчество Пастернака – наиболее яркое проявление гнилой декадентщины» (Тарасенков Ан. О советской литературе: Сб. статей. М.: Советский писатель, 1952. С. 46—48).

В 1949 году в Тбилиси вышел на русском языке второй том романа К. Гамсахурдиа «Давид Строитель», подвергшийся острой партийной критике за панегирическое отношение автора к миру прошлого, за пышное описание быта царей, придворных интриг, за описание любовных похождений царствующих особ и феодалов, за засорение повествования никому не нужными «археологическими подробностями», за воспевание рыцарских доблестей. «Временами, когда читаешь роман Гамсахурдиа, – писал всё тот же Ан. Тарасенков, – кажется, что это не роман советского писателя, а какие-то древние придворные летописи. Со спокойствием архивариуса нагромождает Гамсахурдиа сотни известных и неизвестных имен всевозможных королей, императоров, царей, описывает их утварь, одежды, взаимные ссоры и распри… Народ, подлинный творец истории, в романе отсутствует. А если он изображается, то только в виде толпы падающих ниц и воспевающих своего властелина рабов… Это описание напоминает жития святых, а не исторический роман. В елейно-слащавом тоне изображать раболепное единение народа с царем, даже если идёт речь о давно минувших временах, может только писатель, утративший чувство современности, далёкий от классового подхода к историческому прошлому своего народа» (Там же. С. 48—50).

Если б только Ан. Тарасенков так писал, то это не сильно повлияло бы на творческое настроение писателей. А вот выступление А. Фадеева было воспринято как команда, как приговор тем литературным явлениям, которые, на свою беду, не укладывались в прокрустово ложе теории социалистического реализма. В «Новом мире», «Знамени», «Октябре», «Звезде», в выступлениях на писательских собраниях – повсюду находились литераторы, обвинявшие своих коллег в тех или иных «грехах», словно отовсюду на живое тело литературы сбегались пауки и опутывали его своей отвратительной паутиной. Обстановка складывалась тяжкая, но не безнадёжная.

Остро был поставлен вопрос и об использовании так называемых архаизмов в литературном языке.

Принципиальное значение в этом споре имела публикация редакционной статьи в грузинской партийной газете «Коммунист» «Против искажения грузинского литературного языка», в частности в творчестве К. Гамсахурдиа (Коммунисти. 1950. 28 мая).

Тут же появляется статья Анны Антоновской под характерным для того времени названием – «Эпоха в кривом зеркале (о романе К. Гамсахурдиа «Давид Строитель»)» (Новый мир. 1950. № 7).

Высказав ряд справедливых и общеизвестных мыслей, А. Антоновская обвинила К. Гамсахурдиа в том, что он создал произведение, в котором «трудно обнаружить исторически схожий портрет «царя-героя» и сколько-нибудь удовлетворительное изображение его деятельности» (Там же. С. 232).

Этот вопрос об архаической стилизации был остро поставлен Ан. Тарасенковым в статье «За богатство и чистоту русского литературного языка!», написанную в связи с публикацией работы И.В. Сталина «Марксизм и вопросы языкознания».

«Среди немалого числа литераторов, выступивших за последнее время на страницах печати и на различных дискуссионных собраниях по вопросам языка советской литературы, особую и, я бы сказал, странную позицию занял Алексей Югов» (Тарасенков Ан. О советской литературе. С. 204).

Искажение правильных положений заключается в том, по мнению критика, что А. Югов, утверждая, что язык имеет долговечность, исчисляемую столетиями, тем не менее делает вывод: «вечный океан общенародного языка». Ан. Тарасенков возмущён тем, что А. Югов как бы полемизирует с товарищем Сталиным, чётко и прямо сказавшим, что «…язык, собственно его словарный состав, находится в состоянии почти непрерывного изменения» (Сталин И. Марксизм и вопросы языкознания // Правда. 1950. С. 8—9). И. Сталин утверждал, что язык действительно создан «усилиями сотен поколений» (Там же. С. 5), но это вовсе не значит, что язык категория вечная.

Ан. Тарасенков разыскал в литературной периодике старую статью А. Югова и постарался уличить оппонента в порочности его взглядов.

В статье «Архаизмы в поэтике Маяковского» А. Югов писал, что страсть Маяковского «к просторечию вызвана желаньем, чтобы стихия народного и древнерусского возобладала в литературном языке…», что «поэтика Маяковского, даже при беглом сопоставлении, обнаруживает много словарного и синтаксического сходства с поэтикой Древней Руси» (Литературное творчество. 1946. № 1), что в прилагательных, которые употребляет Маяковский, заметна «древнерусская простота», сопоставляя при этом цитаты Маяковского с цитатами из Остромирова Евангелия и Ипатьевской летописи. Это и подтверждает, что язык современного поэта питается из «вечного океана общенародного языка», что ничуть не умаляет достоинств поэтики Маяковского, не умаляет его новаторства. Но Ан. Тарасенков упорно продолжает полемику с превосходным знатоком древнерусского языка и его памятников:

«…А. Югов предлагает современным советским писателям использовать любые слова, существующие в том или ином старом литературном памятнике, любые речения, которые есть в словаре Даля, любые грамматические формы, если они сохранились в той или иной фольклорной записи.

Поза борца против педантов-грамматистов, против редакторов и корректоров, которые якобы уродуют живую и ничем не стеснённую речь писателя, – ничего не скажешь, поза «красивая» и «благородная». Но что на деле кроется за этим у А. Югова, как не проповедь анархизма в языке, проповедь языкового произвола и своеволия? Достаточно для А. Югова сослаться на какой-либо древний источник, чтобы слово или грамматическая форма сразу получили в его глазах полные права современного гражданства…»

Резкой критике подверг Ан. Тарасенков поэтический цикл Александра Прокофьева под общим названием «Сад» (Звезда. 1948. № 4), усмотрев и здесь «лубочный примитив и пасторальную идиллию, глубоко чуждую советскому человеку», «на редкость старомодные и неестественные поэтические обороты», а такие, как «ладони, на которых порох в порах, простри над головой!», относит к «церковнославянскому словарю». «Если прибавить, что о советской стране поэт говорит: «Как крыла – её вежды», если в другом месте и по другому поводу он утверждает, что она «поднялась, осиянная днесь», то станет ясно, что талантливый советский поэт пользуется совершенно чуждыми мировоззрению и эстетике советского человека псалтырными источниками» (Тарасенков Ан. Идеи и образы советской литературы. М.: Советский писатель, 1949).

Ан. Тарасенков неудержим, подвергает критике талантливые стихи Н. Тряпкина (Октябрь. 1947) за подражание Клюеву, за плохое знание деревенского быта. И в заключение, приводя ряд примеров, пишет: «Речь своих героев Тряпкин уснащает такими словами, как «дивуюсь», «требу совершим», «триединство творца-человека». Откуда у молодого поэта этот псалтырный словарь?» (Там же. С. 209).

Использование «псалтырных источников», «псалтырного словаря», как видим, критик относит к порочной архаизации языка, к оживлению омертвевших языковых и поэтических форм, вредных для развития советской литературы. Особенно яростно критик обрушивается на авторов исторических романов. «Некоторые русские советские писатели, пишущие на исторические темы, наивно полагают, что чем больше они употребят старинных выражений, тем их произведение точнее и ярче передаст характер описываемой эпохи. Один из примеров подобного рода – многотомный роман В. Язвицкого «Иван III, государь всея Руси». Автор основательно изучил эпоху, проштудировал огромное количество документов. В его романе немало добротного материала… Но, увлёкшись стариной, Язвицкий начал искусственно стилизовать язык. Он заставил своих героев говорить на наречии, переполненном устаревшими, книжно-церковными словами и выражениями.

«Велигласен вельми», «сиречь, на ково нать опиратися нам», «в окупе», «таймичищ», «сей часец яз», «наиборзе» – такими и подобными им словесными изощрениями пестрит и речь героев романа, и речь автора, до крайности затрудняя чтение.

Всё это искажает представление о языке наших предков. Между тем, изображая давние исторические времена, писателю вовсе нет нужды прибегать к такому изобилию книжно-церковных речений и к такому произвольному обращению с русской грамотой, как это делает В. Язвицкий» (Тарасенков Ан. О советской литературе. С. 200).

За книжно-архаический строй речи исторических лиц и вымышленных персонажей Ан. Тарасенков критикует не только В. Язвицкого, но и О. Форш, С. Марича и других исторических писателей.

На критику своих сочинений остро ответил К. Гамсахурдиа в «Ответе рецензенту», в котором резко возражал В. Шкловскому (Знамя. 1945), обвинившему писателя в том, что в X—XI веках он не показал взаимоотношений между Россией и Грузией: их не было.

«…И здесь не решился я «улучшать историю», ибо не занимаюсь фальсификацией истории.

Я не мог показать, как народ управлял страной, так как в это время простонародье не пускали за пределы хлебопекарни, бойни и кустарных маслобойных фабрик.

В обоих романах довольно детально отображены мною процессы труда и борьбы народа, показано, как воины царя Давида дрессировали лошадей, как делали барьеры и рвы для конницы, как строили подвижные деревянные башни и осадные сооружения, как боролись и страдали… Очень занятно то обстоятельство, что Шкловский меня учит любви к моему же народу» (Гамсахурдиа К. Ответ рецензенту // Новый мир. 1946. № 4—5. С. 173).

Гамсахурдиа воздерживается от оценки рецензии Шкловского, ссылаясь лишь на своего коллегу Н. Замошкина, давшего по другому поводу квалификацию маститого критика: «Сочинения Шкловского – свидетельство умственного беспорядка, отвращения к труду как организованному занятию и одновременно намеренной жажды оригинальничания, но его, как видно, не обучали составлять план сочинения» (Замошкин Н. Неверная полуправда // Новый мир. 1944. № 11—12).

Многие критики и литературоведы упрекали исторических писателей за увлечение архаической лексикой, устаревшими словами, старинными формами языка, якобы не передающими колорита эпохи, своеобразия действующих лиц, а прежде всего затрудняющими восприятие происходящего в романе или историческом повествовании.

«При знакомстве с нашей исторической прозой часто обращаешь внимание на чересполосицу языка, образуемую, с одной стороны, его народными разговорными формами, с другой – летописно-книжными образцами, – писал И. Эвентов. – Далеко не всегда нашим писателям удается найти тот прозрачный и чистый сплав живого и письменного языка, который отражает колорит прошлой эпохи, не нарушая сложившихся в течение столетий словесных и грамматических форм… Более тяжёлую картину представляет собою выпущенный издательством «Московский рабочий» трёхтомный роман В. Язвицкого «Иван III, государь всея Руси». Крючковатая, древнеславянская вязь, какою начертаны на обложке не только название романа, но и фамилия автора, во многом соответствует словесному колориту этого произведения. Оно изобилует таким чудовищным количеством мёртвых, древних, давно вышедших из употребления слов, что сам автор вынужден был выступить перед читателями переводчиком и комментатором своего произведения: на многих страницах он раскрывает смысл употребляемых им слов в специальных сносках, а в конце третьей книги даёт, кроме того, примечания к каждой главе.

Но так ли уж необходимо было употреблять в романе такие слова, как витень, саунч, израда, тавлеи, лепота, кипчаки, огничавый, перевезеся, гомозиться, инде, тайбола, – или целую серию слов церковно-ритуального обихода: паремии, кукулъ, лжица, канон и другие? (Выписки сделаны нами из одного лишь второго тома романа.)

Недоволен критик и языком авторской речи: «За две седьмицы до нового года… в день Онисима-овчарника, служил сам митрополит Иона обедню в соборе у Михаила-архангела.

Окончив служение, владыка Иона, не снимая облачения церковного, взошёл на амвон и, обращаясь к молящимся, возгласил…» (Эвентов И. О новаторах и стилизаторах // Звезда. 1950. № 11. С. 174).

1
...
...
16