Читать книгу «Старику снились львы…. Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя» онлайн полностью📖 — Виктора Михайлова — MyBook.
image
cover



А Эрнест Хемингуэй, идя за гробом и поддерживая мать, думал, что отец не смог облегчить страдания себе самому, или, точнее сказать, выбрать такую судьбу, в которой эти страдания не присутствовали бы. Он не так уж часто беседовал об этом с друзьями и никогда не говорил на эту тему с журналистами, которые брали у него интервью. И лишь однажды в кругу близких друзей Эрнест не выдержал: «Возможно, он струсил… Был болен… были долги… И в очередной раз испугался матери – этой стерве всегда надо было всеми командовать, все делать по-своему!» – и, словно спохватившись, тут же перевел разговор на другую тему. Хотя вообще о самоубийстве рассуждать он любил и, как правило, высказывался в этом смысле резко отрицательно, как будто все еще продолжал доказывать отцу его неправоту. Только 20 лет спустя, готовя к выходу очередное переиздание романа «Прощай, оружие!», Хемингуэй написал в предисловии: «Мне всегда казалось, что отец поторопился, но, возможно, больше терпеть он не мог. Я очень любил отца и потому не хочу высказывать никаких суждений».

Как-то биограф писателя А. Хотчнер просил Хемингуэя:

– Папа[1], ты часто говорил о том, что, может, когда-нибудь напишешь книгу, где действие будет происходить в Америке…

– Мне всегда этого очень хотелось, но я должен был ждать, когда умрет моя мать. Понимаешь? А теперь я уже и не знаю. Мой отец умер в тысяча девятьсот двадцать восьмом году – застрелился, оставив мне пятьдесят тысяч долларов. В «По ком звенит колокол» есть один кусок…

(На самом деле деньги эти Эрнесту оставил его дядя, но почему-то в тот вечер писателю захотелось сказать, что он получил наследство от отца, – в скобках заметил Хотчнер.)

Двадцать лет мне понадобилось, чтобы смириться со смертью отца, описать ее и пережить катарсис. Больше всего меня волнует то, что я ведь написал отцу письмо и он его получил в день того рокового выстрела, но не вскрыл конверт. Если бы он прочитал письмо, думаю, никогда бы не нажал на спуск. Когда я спросил мать о наследстве, она сказала, что уже истратила на меня все деньги. Я задал вопрос – как? На путешествия и образование, ответила она. Какое образование? Ты имеешь в виду школу в Оук-Парке? А мое единственное путешествие, заметил я, оплатила итальянская армия. Она промолчала и повела меня смотреть просторный музыкальный флигель, который пристроила к дому. Ясно, на него ушла куча денег.

А что касается музыкального салона, построенного на пятьдесят тысяч долларов, я получил небольшую компенсацию за мое наследство: повесил посреди этого роскошного помещения свою боксерскую грушу и тренировался каждый день, пока не покинул Оук-Парк. Больше я туда не возвращался. Прошло несколько лет, и однажды, в Рождество, я получаю от матери пакет. В нем – револьвер, из которого застрелился отец. В пакете также была и открытка, в которой мать писала, что, по ее мнению, мне хотелось бы иметь этот револьвер у себя. Предзнаменование или пророчество это было – не знаю».

После этих грустных пророческих строк вернемся в детство и юность писателя, туда, где все было чисто и светло. Итак, дед подарил внуку ружье. Счастье ребенка было безмерным.

В 1951 году, отвечая на письмо советского писателя Ильи Эренбурга, обратившегося к литераторам мира с призывом выступить за запрещение атомного оружия, Хемингуэй нашел афористичные слова:

«Для вашего сведения, я не только против всех видов атомного оружия, но против всех видов оружия сильнее спортивной винтовки 22 калибра и охотничьего ружья. Я также против всех армий и флотов и всех форм агрессии».

Он был лишь за спортивные ружья. Кстати, умение обращаться с оружием сослужило Эрнесту службу уже в то время, когда он учился в школе. Большое удовольствие ему доставили хлопоты по организации Охотничьего клуба для мальчиков. Этот клуб начал существовать, когда Эрнест редактировал школьную еженедельную газету «Трапеция», в которой широко освещал деятельность своего детища, писая спортивные фельетоны. Спорт он любил и понимал, потому что был непременным членом секций плавания, легкой атлетики, стрельбы и, конечно же, футбола.

«Я в школе больше всего играл в футбол, потом в баскетбол, а там начинался сезон на треке и бейсбол, и от этого я так уставал, что на занятия науками меня уже не хватало. Я больше учился потом, уже после школы», – вспоминал впоследствии Хемингуэй.

Да, как и все в его возрасте, он играл в футбол. Но любимое занятие детворы не особенно захватило его. Объяснение этому он нашел позднее сам:

«У меня не было ни честолюбия, ни шансов. В Оук-Парке, если ты мог играть в футбол, ты должен был играть».

Также не стал его страстью и бейсбол. Когда мать Эрнеста заметила, что у сына развивается близорукость, а он тем не менее упорно продолжает глотать книгу за книгой, она говорила ребенку:

– Сегодня прекрасный день. Иди на улицу и поиграй с ребятами в бейсбол. Слышишь, как они играют около школы?

– Ну, мама, я же играю, как курица, – отвечал сын и продолжал читать.

Даже в десятилетнем возрасте в обыкновенной мальчишеской игре он не желал выглядеть «курицей».

А вот за играми старших, особенно мастеров, наблюдал внимательно, запоминал мельчайшие детали поединков. Через несколько десятилетий в своем неоконченном «Африканском дневнике» он признается:

«Я помню, когда я был мальчишкой, у «Чикаго уайт соке» – был бейсболист по имени Гарри Лорд, который делал такие подачи, что начисто изматывал игрока противника до тех пор, пока не становилось темно, и игру не прекращали. В то время я был очень мал, и все казалось мне преувеличенным, но я отчетливо помню, как начинало темнеть – в то время фонарей в спортивных парках не было – и Гарри Лорд подавал свои подлые мячи, а толпа ревела: «Лорд, Лорд, спаси свою душу». Здесь Хемингуэй обыгрывал фамилию бейсболиста: Лорд – по-английски «господь», отсюда игра слов «Господи, господи, спаси свою душу».

А вот самое большое спортивное увлечение Хемингуэя – бокс – вошло в его жизнь случайно.

Однажды Эрнест шел домой с охоты и нес дюжину птиц. Деревенские ребята, усомнившиеся в том, что мальчишка мог один настрелять столько птиц, избили его. И тогда Эрнест решил выучиться драться так же хорошо, как стрелять.

В комнате, где мать заставляла его заниматься игрой на виолончели, он оборудовал подобие спортзала и стал приглашать своих однокашников. Младшая его сестренка – Мадлен, которую он называл «своим представителем в семье», дав ей ласковое прозвище «Солнышко», производила разведку: где родители. Если их не было поблизости, то вся компания поднималась через черный ход в «музыкальную комнату». «Солнышко» тайком проносила боксерские перчатки, ведро воды и полотенце. Это было необходимо, чтобы детский бокс походил на серьезный, взрослый.

От Эрнеста и его помощницы требовалось максимум осторожности и конспирации, чтобы сохранить тайну от родителей. Отец Эрнеста ненавидел насилие, а мать не позволяла отвечать ударом на удар ни при каких обстоятельствах.

Но, как считает брат писателя Лестер Хемингуэй, родители догадались о том, что в «музыкальной комнате» происходят отнюдь не виолончельные вечера, а нечто посерьезнее, однако стараясь сберечь свой авторитет и не напороться на твердое «нет» непокорного Эрнеста, делали вид, что остаются в неведении. Боксерские поединки с ровесниками стали хорошей школой для Эрнеста. Позднее, когда он будет жить в Чикаго и увидит объявление об уроках бокса, он покажет, чему научился дома. На первом же уроке боксер Янг О Хирн повредил нос новичку; эта травма не обескуражила Эрнеста, хотя он и испытал чувство страха.

– Как только я увидал его глаза, я понял; что он мне задаст трепку, – признавался он другу.

– Тебе было страшно?

– Конечно, он мне мог здорово двинуть.

– Почему ты все же пошел на ринг?

– Я не настолько испугался, чтобы отказаться от боя!

Вот, оказывается, каким был у него характер еще в отрочестве.

Существует версия, что О Хирн специально избивал новичков, чтобы отвадить их от спорта, а деньги, внесенные авансом, не возвращал, а присваивал.

После «выволочки» от О Хирна любой другой подросток перестал бы мечтать о боксе и стал бы за три квартала обегать спортивный зал, но Эрнест уже на следующий день пришел на тренировку. Вид у него был комичный – нос перевязан бинтом, под глазами «светились синяки».

На ринг он вышел таким же целеустремленным и решительным, как накануне.

Правда, травма дала о себе знать позднее. Как-то Хемингуэй принял участие в соревновании по стендовой стрельбе и победил, попав в сорок птиц, но… Хемингуэй почувствовал что у него что-то не все в порядке с глазами:

– Во время стрельбы я мог видеть только сплошное пятно, но я знал, что глиняная мишень не может двигаться так быстро. Вот почему, как только я попал в Нью-Йорк, сразу же записался на прием к глазному врачу. Тогда-то у меня и появились первые очки. Я вышел от врача, надел их и вдруг увидел все окружающее так ясно, как никогда раньше в жизни.

И все же целый год он обучался приемам бокса и заслужил право выступать в соревнованиях. К сожалению, в одном из турниров он пропустил удар в голову – и перчатка соперника попала прямо в левый глаз Эрнеста… Но даже столь суровая спортивная «учеба» не затмила для Эрнеста «мужской прелести» бокса, который до конца дней оставался для него любимым видом спорта.

Бокс в Америке очень быстро привлек внимание дельцов, мечтавших заработать деньги любой ценой. Занимаясь в Чикаго, Хемингуэй, внимательный ко всем мелочам, не мог не обратить внимания на закулисную сторону прекрасного вида спорта. Он узнал о существовании коммерческой стороны бокса – о сделках тренеров, подставках, играх на тотализаторе, где заранее обуславливался исход боя. Еще в школьном рукописном журнале «Скрижаль» Хемингуэй поместил рассказ «Все дело в цвете кожи», в котором использовал впечатления, вынесенные из-за кулис. Во время поединка двух боксеров – чернокожего и белого – специально нанятый человек должен был дубинкой нанести удар по голове негра. Но наемник почему-то сломал палку о череп белого боксера. Крупная ставка в тотализаторе пропала. А когда тренер набросился на громилу с криками: «Я же велел бить черного!», незадачливый бандюга признался: «А как я мог определить цвет кожи, если я – дальтоник».

Анекдот? Нет, сценка из жизни, зафиксированное мгновение, записанный эпизод, штрих боксерского быта.

Всю жизнь Хемингуэй любил повторять заповеди бокса, которые составил сам:

«Боксер, который только защищается, никогда не выиграет. Не лезь на рожон, если не можешь побить противника. Загони боксера в угол и выбей из него дух. Уклоняйся от свинга, блокируй хук и изо всех сил отбивай прямые… Бокс научил меня никогда не оставаться лежать, всегда быть готовым вновь атаковать… атаковать быстро и жестко, подобно быку. Кое-кто из моих критиков говорит, что у меня инстинкт убийцы. Они говорили то же самое о многих бойцах: о Джеке Демпси и Флойде Паттерсоне, об Инго Йохансене и Джо Луисе. Я в это не верю. Вы деретесь честно и без обмана, и вы деретесь, чтобы победить, а не чтобы убить».

Уже в 50-х годах писатель, ненадолго приехавший в Нью-Йорк, отказался встретиться с корреспондентами. Он говорил, что это не поза – просто ему не хватает времени. А вот на бокс он решил сходить обязательно. Затем, узнав, кто будет выступать на ринге, писатель махнул рукой:

«Лучше вовсе не ходить, чем смотреть плохой бокс. Мы все пойдем на бокс, когда вернемся из Европы, потому что необходимо хоть несколько раз в году увидеть хороший бой. А если долго не ходить на бокс, то и вовсе отвыкнешь от него, а это опасно».

Спорт, мы говорили, был составной частью жизни американской семьи. И в рассказе «Дома» писатель говорит о семье, где спорт любят, уважают, где спортом интересуются, где даже газеты начинают читать со спортивных отчетов: «Она протянула ему «Канзас-Сити Стар» и, разорвав коричневую бандероль, он отыскал страничку спорта. Развернув газету и прислонив ее к кувшину с водой, он придвинул к ней тарелку с кашей, чтобы можно было читать во время еды… Сестра, усевшись за стол, смотрела, как он читает.

– Сегодня в школе мы играем в бейсбол, – сказала она. – Я буду подавать.

– Это хорошо, – сказал Кребс. – Ну как там у вас в команде?

– Я подаю лучше многих мальчиков. Я им показала все, чему ты меня научил. Другие девочки играют неважно…

– Ты пойдешь посмотреть, как я играю?

– Может быть.

– Нет, Гарри, ты меня не любишь. Если бы ты меня любил, ты захотел бы посмотреть, как я играю…

Он пойдет на школьный двор смотреть, как Эллен играет в бейсбол».

Об этом Хемингуэй напишет, уже вернувшись из Европы с мировой войны.

В 1917 году Эрнест стремился попасть в действующую армию – он пытался записаться добровольцем. Но врачи нашли, что у него плохое зрение. Возможно, он унаследовал его от матери. Но, скорее всего, плохое зрение – результат травмы глава на тренировке, когда воспитатель пытался отвадить его от бокса. В дальнейшем травма глаза очень часто давала знать о себе. В 1950 году Хемингуэй даже временно ослеп.

А тогда – в годы первой мировой войны – он все же сумел уехать на фронт и попал в санотряд на Аппенинский полуостров. Отряд действовал в тылу. А Эрнесту не терпелось понюхать пороху на передовой. Позднее он с грустью ухмыльнется: «Я был большим дураком, когда отправлялся на ту войну. Я припоминаю, как мне представлялось, что мы спортивная команда, а австрийцы – другая команда, участвующая в состязании».

Хемингуэй получил назначение на должность водителя санитарных машин Красного Креста. Водить автомобиль приходилось по узким горным дорогам Доломитовых Альп с их бесчисленными серпантинами. Но даже такая нелегкая работа не прельщала Эрнеста – он жаждал видеть войну, ради которой приехал в Европу. И тогда Хемингуэй вызвался снабжать армейские лавки и магазины. Он умудрялся доставлять продукты прямо в окопы итальянских солдат. Добирался до передовой на велосипеде, который чудом где-то раздобыл. Эрнест быстро освоил езду по лесным дорогам, простреливаемым противником.

Во время велосипедных маршрутов, бывая на разных участках фронта, он увидел кровавый лик войны. Увидел – и поразился.

И ужаснулся. Он еще не знал, что будет писателем, но людское страдание переродило его: «Я увидел людей в моменты нечеловеческого напряжения, я увидел, как они ведут себя до этого и после». На войне он и себя увидел со стороны. «Я много узнал про самого себя», – это его признание более поздних лет.

Думается, прозрение началось после тяжелого ранения 8 июля 1918 года, о котором он сообщал родителям:

«Дорогие мои!

Наверное, у вас было много шума, когда меня подстрелили?.. От 227 ран, которые я получил при взрыве, мне тогда совсем не было больно. Только на ногах у меня как будто были надеты резиновые сапоги, полные горячей воды, и было что-то неладно с коленной чашечкой. Пулю из пулемета я почувствовал, как будто меня сильно ударили по ноге мерзлым снежком. Правда, она сшибла меня с ног. Но я снова поднялся и втащил моего раненого в окоп. Там я свалился…

Никто не мог понять, как я прошел 150 метров с таким грузом, с прострелянными коленями, с пробитой в двух местах правой ступней – а всего было больше двухсот ран…

К тому времени мои раны болели, как будто 227 маленьких дьяволов забивали гвозди в живое тело… Итальянский хирург замечательно оперировал мое правое колено и ступню, наложил 28 швов и уверяет меня, что я смогу ходить так же хорошо, как и раньше…»

То, что он увидел и понял в госпитале, позднее найдет отражение в его произведениях. Бессмысленная гибель людей, молодых немудрящие парней, которые, не задумываясь, умирали на войне, как умирали бы и за любимую кинозвезду, и за спортивную честь своего штата или города. В гигантской мясорубке гибли, калечились будущие академики и музыканты, будущие Эдисоны и Моцарты, будущие олимпийские чемпионы. Война отнимала все…»

Но были и такие, кого война не убивала. Она делала другое – отнимала здоровье, цель и смысл жизни, топтала мечты. Эти люди возвращались с войны двадцатилетними по возрасту, но душою гораздо старее своих родителей. Это было знаменитое своей неприкаянностью «потерянное поколение». О первых минутах жизни этого поколения мы читаем в рассказе «В чужой стране». Здесь ничего не происходит – обыкновенная больница, обыкновенные раненые, обыкновенные слова утешения, за которыми скрывается так много недосказанного, истинно хемингуэевского:

«– К аппарату, в котором я сидел, подошел врач и спросил:

– Чем увлекались до войны? Занимались спортом?

– Да, играл в футбол, – ответил я.

– Прекрасно, – сказал он, – вы и будете играть в футбол лучше прежнего.

Колено у меня не сгибалось, нога высохла от колена до щиколотки, и аппарат должен был согнуть колено и заставить его двигаться, как при езде на велосипеде. Но оно все еще не сгибалось, и аппарат каждый раз стопорил, когда дело доходило до сгибания. Врач сказал:

– Все это пройдет. Вам повезло, молодой человек. Скоро вы опять будете первоклассным футболистом.

В соседнем аппарате сидел майор, у которого была маленькая, как у ребенка, рука. Он подмигнул мне, когда врач стал осматривать его руку, помещенную между двумя ремнями, которые двигались вверх и вниз и ударяли по неподвижным пальцам, и спросил:

– А я тоже буду играть в футбол, доктор?

Майор был знаменитым фехтовальщиком, а до войны самым лучшим фехтовальщиком Италии».

В напряженные минуты ожидания в госпитале Хемингуэй и его товарищи вспоминают прошлое. А потому, как все они молоды, им больше всего вспоминаются их школьные годы, их спортивные увлечения. И, как в довоенное время, дома, они жадно ждут новых газет.

И читают их, начиная, разумеется, со спортивных отчетов: