И оказался прав. На следующее утро уже другой, женский ласковый голос сообщил, что Гавриил Харитонович Попов ждет его сегодня, в семь часов вечера. И извинился за столь позднее время аудиенции, сославшись на занятость мэра Москвы в остальное время суток.
…Его привели к Попову, широкому, неторопливому, похоже, ошалевшему от нежданно свалившейся на него ноши, так и не разобравшемуся до конца, куда следует ее отнести, к почетным регалиям или тяжкому кресту. Он задал пару дежурных вопросов, но в ответах Черникова, который держался независимо и даже с определенным вызовом, нашел что-то важное для себя, велел принести чаю, и они проговорили почти час, найдя немало точек соприкосновения и даже общих знакомых. Попов сказал, что очень надеется на поддержку и помощь настоящих демократов, таких, как Черников, способных открыть глаза народу, не допустить, чтобы их правое дело было опорочено вульгарным грабежом, жаждой наживы, желанием отобрать что-то у другого, которые уже зреют в толпе… Что главная задача сейчас – все это удержать в узде, ибо страшен русский бунт и нельзя его допустить…
Беседа, да и Гавриил, ему понравились, Черников был готов согласиться выступать и без всякой оплаты, хотя деньги нужны были – не хотелось сидеть на иждивении Галины. А если быть честным с самим собой, то хотелось убежать от нее, вдруг вообразившей, что им суждено доживать век вместе, отчего флер тайны будущего развеялся, он представил, как изо дня в день, из года в год будет являться в эту хрущевку в Черемушках, как будет наблюдать растекание форм некогда стройной и быстрой Галочки (сам он, конечно, тоже не молодеет, но себя не видно), обсуждать последние сплетни (ибо без них даже во времена гласности Москва немыслима) или, за неимением другой темы, перемывать косточки знакомым.
Заплатили ему за выступление действительно неожиданно хорошо, он не прочь был бы продолжить этот вояж по учреждениям, вузам, конторам, но тот неожиданно прервался. Как потом узнал Черников, объявился новый герой советских застенков, рассказы которого были более впечатляющими. Но это его особо не огорчило, он уже сдал в толстый журнал свои воспоминания, которые тут же вне очереди пошли в номер, заключил договор с издательством на предмет издания книги и даже получил аванс.
Теперь у него было достаточно денег, чтобы осуществить задуманное, уподобившись великому старцу Льву Николаевичу, которого он уважал, но до недавнего времени не понимал, а вот теперь, кажется, начал понимать и даже ощущать некое родство, хотя великий мудрец даже в бурной молодости не переваливал Уральский хребет, а значит, даже случайных отпрысков, состряпанных в загуле и кромешной тьме, быть там не могло…
Он устроил Галине выход в ресторан, нынче кутили так, как кутили, наверное, только во времена нэпа и где можно было еще что-нибудь поесть, и там же, ей, раскрасневшейся, размякшей, вспомнившей молодые годы и опыт соблазнения, (на который тут же попалась пара горячих и щедрых на быструю любовь кавказцев), он сообщил Галине о своем решении.
– Ты же меня знаешь, я на одном месте сидеть не могу… Тем более после стольких лет… Надо поездить по России, посмотреть, книжку написать…
Он приготовился было еще искать аргументы, но она неожиданно весело перебила, поглядывая в сторону шумного застолья кавказцев:
– Когда собираешься уезжать? Не будешь ждать реабилитации?..
Он подумал, что удачно выбрал место и время для непростого, как ему казалось, разговора.
– Я тебе позванивать буду, я ведь моим корреспондентам твой адрес оставил.
– Далеко? – спросила она, маленькими глоточками отпивая коньяк и перекатывая бокал ладонями.
Вскинула глаза, в которых вдруг промелькнула отчаянная грусть, и тут же спрятала ее за игривыми искорками. И мелькнувшая было у Черникова мысль, каково ей будет опять одной, спасительно спряталась за другую, что она еще вполне ничего, клюют же на нее горячие джигиты – найдет еще спутника приближающейся старости…
Напоминание о том, что годы уже не молодые, а жизнь не бесконечна, стоит поторопиться наверстать упущенное, окончательно утвердило Черникова в его решении.
– Сначала на Дальний Восток, на родину надо заглянуть. На могилках давно не был…
Он помолчал.
Она положила на его руку сверху свою мягкую ладонь, словно мать, успокаивая и защищая, и он подумал, что никогда мужчине не понять женщину, есть у нее какое-то свое, особое, недоступное мужчине знание, данное ей, видимо, с муками деторождения…
– А потом, может, и обратно, к тебе, – вдруг произнес он севшим голосом.
Откашлялся, медленно вытащил свою руку из-под ее ладони.
– Еще в Иркутск заеду. Все-таки альма-матер, друзья-гэбисты…
Хотелось бы повидаться…
Вспомнил следователя, холеного молодого карьериста, потомственного инквизитора, азартно и старательно шившего ему дело и с помощью самого несправедливого суда упекшего за решетку, а заодно и Андропова, во времена которого и закрутилась вся карусель, до той поры придерживаемая оставшимися верными друзьями из этой конторы…
Скривился.
Опрокинул рюмку терпкого коньяка.
– Все будет хорошо… – успокоила его Галина, хотя несколько минут назад он собирался успокаивать ее. – Тебе действительно надо съездить в родные места, столько лет в нечеловеческих условиях…
Они уходили, провожаемые откровенными взглядами и цоканьем языком дошедших до кондиции кавказцев, и Черников понимал, что цоканье и взгляды относятся исключительно к ней, и в гардеробе незаметно оглядел: действительно, аппетитные женские формы, симпатичное личико, ей бы рожать да рожать, да вот не дано…
Эту ночь они провели как страстные любовники, он не устоял перед неистовыми ласками, поддался зову плоти и даже что-то ласковое бормотал перед тем, как обессиленно придавить ее тяжестью своего тела и отрешенно, словно не о себе, думая о собственной роли в этом процессе: так и быть, пусть будет ребенок… Но позже, когда она, доверчиво прижавшись, гладила пальчиками его лицо, словно запоминая и прощаясь (и это отчего-то раздражало), не сдержался, спросил, не опасный ли у нее период, да и вообще, способна ли она еще иметь детей.
Галочка перестала гладить, полежала, очевидно, переживая вопрос, потом, не отвечая и не одеваясь, белея полноватым телом, пошла на кухню, где он и нашел ее, голой, курившей под форточкой.
– Ну, и чего надулась? – грубовато спросил, не зная, как себя вести, и представляя как забавно они сейчас со стороны выглядят – двое немолодых уже людей в чем мать родила.
– Покурить захотелось…
Она выбросила наполовину выкуренную сигарету в форточку, и та полетела вниз с пятого этажа (для какой-нибудь букашки – падающая звезда, для озабоченного подростка – нежданный «бычок», для случайного прохожего – невоспитанность жильцов этого дома).
Потом, ни слова не говоря, пошла обратно.
Он постоял немного, вдыхая прохладный воздух, и пошел следом.
В комнате горела настольная лампа, Галина, уже в ночной рубашке, лежала на взбитой подушке. И он вдруг застеснялся своей наготы, натянул трусы, юркнул под одеяло.
Обнял неловко.
– Ладно, чего ты…
– У меня, Боря, после тебя была любовь. И ребеночек у нас мог быть. А я дура была: у меня карьера, у него докторская, вот и пошла… И ребеночка убила… И за это расплатилась сполна, на всю мою жизнь. И он ушел, и я одна осталась…
– Прости.
– Ничего, дело прошлое… И не исправишь… Ты когда уезжаешь?
И хотя думал еще недельку побыть в столице, понял, что это уже прощание, и коротко ответил:
– Послезавтра…
…С вечера она собрала ему приобретенный на первый гонорар абалаковский рюкзак, уложив вниз стопку необходимых, потрепанных и еще не очень зачитанных книг, которые он отобрал из ее библиотеки.
Потом они долго пили на кухне чай, обсуждая всякие пустяки, стараясь не касаться политики и всяких событий в стране: он все еще не мог переварить обвалившуюся на него информацию и порой физически ощущал ее тяжесть, боялся надорваться или заблудиться в трех соснах. Другое дело – незатейливая вязь пустяшной беседы, начиная с бывшей и будущей погоды (мудрый рецепт дряхлых англичан), которая этой осенью то ли радует, то ли огорчает своими переменами, под стать времени, не понять, что с ней происходит. Как не понять и все происходящее в некогда огромной стране, рассыпавшейся в одночасье на отдельные большие и маленькие вотчины. С одной стороны, гласность, демократия, проснувшийся после многолетней спячки народ на площадях и улицах ему нравились. Но, с другой, было неприятно, что все стараются поскорее откреститься от России, от совместной и весьма непростой истории Советского Союза, который даже враги уважительно называли империей (тем самым отдавая должное величине и мощи)… Но и в этом житейском разговоре не обошлось без политического контекста: стало ненужным издательство, в котором Галочка столько лет проработала, дослужившись до главного редактора отдела. Самое загруженное прежде, не озабоченное финансовыми проблемами, под известным всей стране названием «Политиздат», оно вдруг начало сбиваться с привычного и, казалось, вечного ритма.
Галочка еще не осознала, что в любую минуту может оказаться на улице, обвиняла в перебоях нерасторопного директора, а Черников уже понимал, что это неизбежно и этот колосс, созданный ушедшей партией и временем, должен вот-вот рухнуть, но не стал расстраивать ее, предположив, что у той должны быть накопления на черный день, да и квартира из трех комнат, можно при крайней нужде пускать на постой.
К тому же дал себе слово, когда получит полный расчет за книгу, поделиться с Галочкой. Хоть так отблагодарить за все, что она ему дала…
Ночью он на прощанье хотел ее приласкать, но она сослалась на усталость, и они долго пролежали в темноте без сна порознь, каждый думая о том, что отрезок их совместной жизни слишком мал, чтобы претендовать на долговечность.
Утром распрощались по-деловому в коридорчике, и, очутившись за захлопнувшейся дверью, он пережил те же эмоции, что и за проходной лагеря. Только, в отличие от тех минут, теперь он не был растерян, даже наоборот, было ощущение, что впереди, невзирая на раздрай и смуту в стране, большая и насыщенная новая жизнь. По пути в Домодедово, глядя в окно автобуса на желтые продымленные перелески, вдруг подумал, что надо будет все же заехать в Байкальск к бывшей жене, встретиться с сыном. Не хотелось сознаваться, но не мог забыть слова Галочки об одиночестве… Интересно бы увидеть и Юлю, клялась ведь, а он верил, что станет ждать, как жены декабристов… Впрочем, что взять с влюбленной в собственный вымысел девчонки, не стоит ворошить прошлое, у него и так будет к кому в Иркутске наведаться…
Выйдя из автобуса и забрав из багажного отделения рюкзак (на удивление прочих очемоданенных путешественников), Черников направился к входу в аэропорт и столкнулся с молодым мужчиной, явно выделявшимся среди суетливых пассажиров неторопливостью, элегантным черным пальто и большим блестящим кейсом в руке. Буркнул что-то извинительное, обходя этот островок благополучного спокойствия, но мужчина вдруг ухватил свободной рукой его под локоть.
– Куда же вы так торопитесь, Борис Иванович?.. Опять революционеров выискивать?
Он недоуменно уставился на улыбающееся, гладко выбритое лицо со смеющимися глазами за стеклами изящных очков, в котором было нечто неуловимо знакомое… Вглядывался, мучительно пытаясь вспомнить…
– Ах, Одесса, жемчужина у моря… – нараспев произнес тот, продолжая улыбаться. – Ну, вспоминай, Борис Иванович…
И он вспомнил черноволосого худенького юношу с поразительно умными мыслями и отчаянной решимостью…
– Глеб?.. Пабловский?!..
– Вспомнил же… – Тот порывисто обнял его, ударив кейсом по рюкзаку. – Вот это встреча… Куда теперь неугомонный летописец путь держит? На Камчатку? На Таймыр?..
– Летопись ныне здесь, в столице, пишется, – отозвался Черников, отмечая, что за эти годы (сколько прошло?.. Больше десяти лет точно) юноша стал настоящим мужиком, обрел очевидную независимость и уверенность.
– Значит, по личному вопросу, – догадливо произнес Пабловский. – Тогда, скорее всего, в охотничью избушку от суеты… Нет, не случайна наша встреча… Отойдем-ка, где потише… – И повел его в сторону, к окну, где было не так многолюдно. Стал серьезным, негромко произнес: – Я, Борис Иванович, в команде Ельцина работаю и тебя давно разыскиваю…
– А чего меня искать, последние годы я сиднем на одном месте сидел…
– Я в курсе, в курсе, – кивнул тот. – Нашел, где сидел, только ты уже вышел… Кстати, реабилитировали?
– Нет еще…
– Ускорим… А что же ты в Москве делал, что на глаза не попался?..
Не узнаю Бориса Ивановича…
– Да, вроде не таился… Даже выступал по просьбе Попова…
– Гавриила?.. Надо же, и ведь не сказал, что такого человека эксплуатирует… Одним словом, куда летишь?
– Да вот на родину надо, потом в Иркутск…
– Пошли билет сдавать, – Пабловский вновь подхватил его под локоть. – По всему вижу, что особо тебя никто не ждет.
– Да я еще и не брал.
– Тем лучше, – обрадовался тот. – Тогда пошли, меня машина ждет, по пути все обговорим.
– Куда?
– Ко мне домой, естественно, у тебя же здесь дома нет.
– Ну, во всяком случае я не бомж…
– Догадываюсь, какая-нибудь самаритянка приютит, приласкает, – перебил Пабловский, – но зачем ее утруждать. У меня большая квартира, я один… А ты, Борис Иванович, нам очень нужен… Видишь, какие дела делаются. Страну перекраиваем…
В черной «Волге» с молчаливым водителем за рулем по дороге обратно в Москву Пабловский стал вводить его в курс дела. Он познакомился с Ельциным, когда работал в его предвыборном штабе, и теперь возглавлял аналитическое управление. Ему нужны были умные головы, а уж головам с таким, как Бориса Ивановича опытом и талантом, просто цены нет. – Не знаю кто, в Бога еще не поверил, но кто-то сведущий тебя мне, Борис Иванович, послал. И мне поможешь, и воочию увидишь то, о чем мечтали. Никакого коммунистического мракобесия: свобода, демократия, собственность…
– Свобода, равенство, братство, – вспомнил Черников. – Не люблю я лозунгов. Но ради новой страны готов потрудиться. Хотя не все еще понимаю, слишком много поменялось за это время.
– Самое главное, коммунистов теперь нет и не будет, – азартно произнес Пабловский. – Наконец начнем жить, как весь цивилизованный мир.
– Так чего мы тогда к тебе на квартиру поедем?.. Давай сразу на твою работу.
– А действительно, ты уже и так насиделся… – не совсем уместно попытался пошутить Глеб.
…Управление, которым руководил Пабловский, занимало несколько комнат в одном из старинных зданий. Сотрудников было немного, за исключением двух ученого вида женщин остальные были мужчины из интеллигентных очкариков или высоколобых мыслителей. Они то рассеивались по кабинетам, молчаливо задумавшись, то перетекали группами из одного в другой, что-то эмоционально обсуждая. И на первый взгляд эта атмосфера мозговых атак, как догадался Черников, ему понравилась. При более близком знакомстве это впечатление укрепилось. Башковитые сотрудники (если не доктора и кандидаты каких-либо наук, то явные умники), очевидно, были идейно близки, а кое-кто и давно знаком. Но он так до конца и не понял, чем же, кроме проработки идей, они еще занимались. Уже знакомые лица вдруг сменялись новыми, потом и эти новые исчезали, сотрудники управления все время куда-то улетали, уезжали, им на смену появлялись другие, такие же энергичные и знающие то, что Черникову было неведомо.
Спрашивать Пабловского о задачах управления он не стал, надеясь со временем во всем разобраться. В его функции входила понятная и привычная работа: каждый день он шел в прежде недоступные ему архивы и продолжал то, что делал всегда: излагал свое понимание того, чего добились коммунисты за годы правления. В большой и пустой квартире Глеба они оба появлялись, как правило, около полуночи, чтобы разойтись по разным комнатам, отоспаться и с утра вновь бежать по делам. Выходных в управлении фактически не было, всегда кто-то чего-то не успевал, поэтому и в субботу, и в воскресенье никуда не уехавшие и не исчезнувшие сотрудники трудились, лишь позволяя себе уйти немного раньше, чем обычно.
В один из выходных Глеб уговорил Черникова сходить в ресторан, устроить праздник чревоугодия и пьяного веселья, объяснив это необходимостью разрядиться. Там он сразу же нашел знакомых, вместо пьяного расслабона получилась громкая планерка, Черников откровенно проскучал вечер, да и изысканная для других еда показалась ему невкусной и даже вызвала расстройство желудка.
На следующие выходные он в свою очередь убедил Пабловского устроить обед дома, вызвавшись быть шеф-поваром. И на этот раз они поели с удовольствием и без деловых разговоров никогда не надоедающей дымящейся отварной картошки, квашеной капусточки, соленых хрустящих огурчиков, селедочки, которые замечательно шли под холодную водочку, и тот согласился, что этот обед не только многократно дешевле ресторанного, но и вкуснее.
– Я бы на пару недель всех граждан страны в тюрьму сажал, – неожиданно сказал Черников. И пояснил удивленно вскинувшему глаза Пабловскому: – Там быстрее истинные ценности понимаешь…
Хотел было развить мысль дальше, рассказать, как бывает сладок затертый сухарь и живителен кипяток, но, взглянув на разомлевшего, отвалившегося на диване, распустившего уже наметившийся животик, довольного жизнью Глеба, передумал…
…Он покрывался архивной пылью, нисколько не сожалея об этом, и даже вдруг как-то утром поймал себя на мысли, что с удовольствием думает об ожидавшей его тишине этих хранилищ минувших судеб и дел, наконец-то понял Валентина Пикуля (хотя, привыкший строго относиться к фактам, не одобрял их вольное трактование в угоду интриге), подумал, а не стать ли архивариусом, пожалел, что жизнь столь коротка, – всего, чего хочется, не успеешь. И поторопился завершить служебные изыскания, чтобы не поддаться соблазну и окончательно не превратиться в архивного червя. К тому же позвонили из издательства, пригласили прочитать гранки, хотя прежде обещали не раньше, чем через полгода (он выяснил у редактора – Пабловский ускорил), и он вновь вернулся в день сегодняшний, в котором не все еще было ему понятно…
Эта новая жизнь в новой должности, в новой стране хотя и вызывала порой эйфорию, не была стабильной. Он все еще продолжал ощущать происходящее и вокруг, и с ним неким временным действом, которое неизбежно должно было закончиться. Но, с другой стороны, не мог даже предположить, что будет потом, понимая при этом: так, как было прежде (до ареста и до распада СССР), уже не будет. А вот то, что было последние семь лет, вполне… От сумы да от тюрьмы…
Через пару месяцев он изложил все, что ему дали архивы и собственный опыт. Получилось документальное повествование о диссидентском движении в бывшей стране и борьбе с ним государства в лице Комитета государственной безопасности.
Положил рукопись Глебу на стол.
– Закончил? – уточнил тот.
Черников кивнул.
Пабловский начал просматривать рукопись по диагонали, к подобному скорочтению Черников привыкнуть не мог (никакого удовольствия), хотя иногда и сам прибегал к этому методу, читая нечто неинтересное, но обязательное. Но свою рукопись он неинтересной не считал и поэтому, чтобы не раздражаться, отвернулся, стал разглядывать недавно появившийся над столом Глеба портрет Ельцина.
Когда вновь взглянул на Глеба, тот уже сидел в кресле, держа листы перед собой, и читал внимательно. Черников догадался, что тот добрался до описания одесского общества студентов, где когда-то (очень давно, в стране, которой уже нет) они познакомились…
О проекте
О подписке