Читать книгу «Провинциалы. Книга 3. Гамлетовский вопрос» онлайн полностью📖 — Виктора Николаевича Кустова — MyBook.

Опасные игры

Сталинские времена Сашка, естественно, помнить не мог. Когда вся страна рыдала и переживала дни обездоленности, он еще только делал первые шаги. Но о Сталине он слышал с той поры, как только стал вслушиваться в разговоры старших. За Сталина поднимал обязательный тост отец в День Победы. Кое-какое представление о других руководителях страны он составил из реплик матери, нет-нет да и позволявшей себе неблагожелательно пройтись по всем правителям, как настоящим, так и бывшим. Дополняла картину реакция отца на памятное партийное собрание для рядовых коммунистов, где их ознакомили с секретным докладом Никиты Хрущева, из которого следовало, что все довоенные, военные и послевоенные годы в стране правил какой-то культ и от него пострадали многие безвинные люди.

– Мы войну с именем Сталина выиграли! Мы под пули за него шли!.. А нам говорят – культ… А кто цены сбавил? Кто нам, воевавшим, обещал хорошую жизнь? И была, если бы пожил еще… – хорохорился тогда отец, опрокидывая стопку за стопкой и от расстройства забывая закусить.

– Ты бы молчал, – вполголоса советовала мать и сама наливала ему водки, надеясь, что, опьянев, он быстрее угомонится и ляжет спать. – На людях не вздумай спорить… Помалкивай.

– Куда уж теперь спорить? Резолюцию приняли, свержение этого культа поддержали – подчиниться обязан как член партии. Хотя и не разделяю, об этом и высказался…

– Больше не высказывайся. Вот только мне можешь, в постели, – шептала она и гладила опьяневшего отца по голове, как маленького…

Иными словами высказывался когда-то о Сталине однорукий сосед Жовнеров Касиков. Это Сашка хорошо запомнил, потому что один разговор о Сталине, когда о культе заговорили уже и беспартийные, закончился ссорой с отцом, после которой Касиков долго не появлялся у них в доме. Он назвал Сталина извергом и губителем светлой ленинской идеи…

С годами эти споры об отце народов возникали все реже, были более вялыми и заканчивались мирно. Но кое-что Сашка запомнил.

– Зазря людей он губил. А все почему, – говорил Касиков, – потому что не русский он и Россию никогда не понимал. А на всемирную пролетарскую революцию у него просто ума не хватало. Это под силу только Владимиру Ильичу было… Инородцы России никогда добра не приносили…

Отец уже особо не возражал, хотя напоминал, что какие бы культы ни случились и каким бы инородцем тот ни был, а с именем Сталина он шел в бой, и этого ему не забыть.

– Не везет Руси на правителей, не везет, – подводил итог Касиков. – С царями не везло, а без царей вообще худо…

…Хрущевский период остался в памяти прежде всего потому, что Сашку прозвали Хрущевым: его долго стригли наголо, а голова строением походила на большой череп генерального секретаря, и с пьяного языка другого их соседа Степана Ермакова к нему, правда ненадолго, прилипло это прозвище.

Самый яркий день тех лет – двенадцатое апреля шестьдесят первого, когда их земляк Юрий Гагарин облетел Землю. Сашка учился во вторую смену и как раз утром делал уроки, когда по радио передали сообщение о полете. Голос диктора был таким торжественным, что Сашка не смог сдержать охватившей его радости. Выбежал на улицу, которая скоро заполнилась такими же ошарашенными пацанами и взрослыми. Делясь не укладывающейся в голове новостью, но понимая, что не верить радио никак нельзя, все, возбужденно обсуждая фантастическое событие, направились к парому и тут в нетерпении подменили Кирюху-паромщика у троса (который только от них-то и узнал о чуде, отчего ахал и охал да бросал нетерпеливые взгляды на свою будку, где в тряпье пряталась недопитая бутылка плодово-ягодного), переплыли реку, пошли большой толпой, как на демонстрацию, к площади перед зданием с красным флагом и сквером, где стали кучковаться, сбрасываться мелочишкой, а кто и щедро бумажными, «событие-то какое, братцы!». Потом стали разбиваться на группы и группки и тут же, на площади, на которой уже выступали с пригнанного грузовика городские начальники, в прилегающем скверике, откуда не так давно свергли и утопили в Западной Двине бетонный памятник Сталину, стали выпивать за отважного земляка, щедро одаривая крутившихся возле пацанов мелочью на ситро и конфеты…

Помимо этого дня (после которого многие из пацанов захотели стать летчиками, чтобы потом, как Гагарин, стать космонавтами) правление Хрущева запомнилось денежной реформой, к которой Сашка, сам того не зная, подготовился. С первого класса он собирал и сбрасывал копеечные монетки в большую гипсовую копилку-свинью, с нетерпением ожидая, когда та заполнится доверху, и гадая, сколько в ней тогда окажется рублей. Но копилке не суждено было заполниться. На смену обесценившимся длинным сталинским бумажкам пришли маленькие хрущевские, на вид несерьезные, но оказавшиеся в десять раз дороже, только копейка не утратила своей цены. И хотя монетки позвякивали еще далеко от верха, Сашка, поколебавшись несколько дней, разбил свинью, насчитал два рубля пятьдесят четыре копейки, что по дореформенному времени равнялось невиданному капиталу (так стоила бутылка водки), и потратил этот капитал на стреляющий ленточными пистонами черный автомат, сахарные петушки на палочке, которыми угостил друзей, и шоколадные, без оберток, запыленные, обветренные и изрядно полежавшие, но все равно вкусные конфеты, которые они съели на пару со своим школьным другом Вовкой Коротким…

Еще это время запомнилось рассказами учителей о чудесной кукурузе (ее даже в их местах попытались выращивать на полях, искони засеваемых льном, но она вырастала какая-то совсем маленькая, с маленькими початками, отдаленно похожими на изображаемые на плакатах), новыми учебниками по природоведению, потому что произошло укрупнение районов и теперь их городок не был районным центром, а все начальники оказались за пятьдесят километров, в Демидове.

Остались в памяти и длинные очереди в хлебных магазинах, в которых отпускали по четыреста граммов хлеба на руки, долгие ожидания подводы с хлебной будкой, приезжавшей из-за реки, медлительный от своей нежданной значимости Яшка-цыган, уже не подпрыгивающий, а степенно расхаживающий, с достоинством пристукивая своей деревянной ногой, и по-свойски проходивший вслед за лотками с пахучим хлебом в подсобку магазина, откуда чуть погодя шустро выскакивали знакомые ему и продавщице бабенки с большими сумками.

А еще в это время напротив школы открылся буфет, за высоким прилавком которого стояла пышная тетка в белом фартуке с кружевами и, кроме расставленных на прилавке открытых бутылок и разложенных по тарелкам конфет, больше ничего не было. Буфет никогда не пустовал, тетка неустанно разливала плодово-ягодную в граненые стаканы и лениво отругивалась от злых или плачущих жен, прибегавших в это манящее место за своими веселыми половинами…

Но в целом заботы взрослых проскользнули мимо, оттененные более значительными событиями личной жизни: волнениями и страданиями первой неразделенной любви, потерями и приобретениями друзей, наконец, переездом на Крайний Север, где произошло познание нового, совершенно другого мира…

Свержение Хрущева и появление нового генсека прошло незамеченным. Это событие дома не обсуждалось. Были первые месяцы их жизни на новом месте, первая заполярная зима для только что заложенного поселка гидростроителей, и жизнь в этих необжитых местах зависела не столько от перемен в Кремле, сколько от завоза в короткую навигацию всего необходимого для выживания до следующей весны… Если же судить по магазинам Норильска, куда Сашка попал в зимние каникулы, жить сразу же стало сытнее, прилавки наполнились продуктами, колбасами, невиданными им никогда прежде разномастными красивыми консервами и такими же заманчивыми на вид бутылками с венгерскими и болгарскими винами, которые они с одноклассниками пробовали и пытались оценивать.

Фамилию правителя страны, которому суждено было «рулить» целую эпоху, он запомнил гораздо позже, в Иркутске, когда недолгое продуктовое изобилие начало потихоньку исчезать с прилавков, слово «дефицит» стало обиходным, по телевизору, стремительно менявшему образ жизни миллионов семей, начали показывать партийные форумы с длинными речами бодрого и улыбчивого, с большими черными бровями Леонида Ильича Брежнева.

Как активному комсомольцу, члену комитета комсомола института, ему пришлось эти речи штудировать, партийные документы изучать, а установкам партии послушно следовать «в едином порыве» вместе с остальным народом. Но весь этот, занимающий в общественной работе, в общем-то, немалое время, процесс отчего-то напоминал ему картину пасущегося в знойный день коровьего стада, реагирующего на атаки оводов привычным помахиванием хвостами и занятого сосредоточенным пережевыванием травы.

Знакомство с Черниковым, их долгие разговоры, книги тех, кого власть изгнала из страны, внимание к его персоне незримого и всевластного КГБ, очевидная зависимость карьеры не от умения и таланта, а в первую очередь от членства в коммунистической партии, весь опыт послеинститутской жизни – все это в конце концов отделило партию (не только в понимании Сашки, беспартийного гражданина – это слово жило отдельно и от тех, кто был рядом с ним и платил членские взносы) и непосредственно генерального секретаря от простых смертных и идущей за пределами кремлевской стены жизни. Это словосочетание «за кремлевской стеной» в обиходе было сродни «за границей». «Спускаемые» оттуда указания в виде решений съездов, пленумов, политбюро, речей на всяческих совещаниях, передовиц «Правды», как эхо, трансформировались на местах в похожие решения конференций, пленумов, бюро крайкома или обкома и еще ниже, ниже… Он не был членом партии, поэтому, хотя и приходилось принимать участие в организации откликов на партийные документы, о демократическом централизме и партийной дисциплине знал только понаслышке. И тем не менее полностью свободным от вездесущей партии, работая в газетах, он не был.

Последние годы стареющий на глазах генсек вызывал сначала раздражение и стыд за государство (все же лицо страны), потом нескрываемые смешки и анекдоты и, наконец, жалость, которую испытывает молодой и здоровый человек к немощному старцу, интуитивно предчувствуя в нем и собственное будущее…

Впрочем, и все политбюро, собранное из чересчур строгих и недобрых на вид дедушек, тоже не вызывало ничего, кроме сочувствия.

Последние годы в обществе зрело ожидание перемен. И, насколько Жовнер теперь понимал, оно нарастало именно ближе к центру, к кремлевской стене, за которой и прятались грозные старички. В Сибири, отвлекаемой от проблем и «разрешающейся» то одной, то другой грандиозной стройкой (а они действительно были грандиозные, со звучными названиями: КАТЭК, Самотлор, БАМ), о необходимости перемен задумывались немногие: энтузиастам и рвачам за работой не до того (первые не щадили себя во имя идеи, вторые – денег), а у комсомольских активистов вообще не было времени думать – надо было претворять грандиозные планы партии и комсомола в жизнь.

Другое дело – здесь, на юге, пусть и не в самом центре страны, но в местах, издавна обжитых, более близких к столице, где эпоха освоения и больших строек осталась в прошлом и уже сами партийные и комсомольские лидеры начинали понимать неизбежность перемен, отчего за исполнение установок, спускаемых сверху, брались не столь яро, а на вышестоящие решения реагировали зачастую формально, смещая акценты от бескорыстного служения стране и народу на обустраивание собственного быта и быта родных и друзей.

Дедушки из политбюро все чаще становились героями самого короткого литературного жанра – анекдотов, которые имели широкое хождение не только в народе и партии, но и в преданном комитете государственной безопасности.

И вот человек, которому суждено было многие годы быть правителем огромной державы, с чьим именем была связана целая эпоха жизни страны, выпавшая на отрочество и юность поколения Жовнера, ушел в мир иной, вызвав вместо сожаления и печали надежду на неизбежные перемены.

Но надежде не суждено было сбыться: его место занял столь же больной соратник.

Накопившееся ожидание не исчезло, оно перешло на новый уровень ироничного отношения, тайного бунта, не уходящего раздражения.

Немощный государственный механизм, замерший было в преддверии если не встряски, то хотя бы хорошей смазки и ожидавший этого, вновь продолжил медленное движение, скрипя, треща, напрягаясь, изо всех сил тщась, но уже явно не набирая даже той, что была еще совсем недавно, скорости…

То ли от несбывшихся надежд, то ли от напряженной работы в дни всесоюзных похорон, когда просиживали за полночь, отслеживая телетайпные ленты, читая в две-три «свежих головы», готовя соответствующие моменту собственные материалы, наступила апатия.

Неделю неприкаянно бродили по редакции (за исключением Кости Гаузова – в спортивном календаре страны и края все шло без сбоев), заходя в кабинеты друг к другу, болтая ни о чем, но думая об одном и том же и все еще надеясь на чудо обновления…

Даже Кантаров никого не подгонял и сам заводил праздные разговоры, просиживая в кабинете Березина, который в эти дни в полной мере ощутил статус пусть и маленького, но все-таки партийного секретаря. Пару раз Кантаров заводил разговор и с Жовнером, не скрывая своего отношения к происшедшему и высказывая крамольные мысли о существующем строе, но Сашка, ссылаясь на то, что далек от всякой политики, от них уходил – между ними уже выросла стена, которую он не хотел преодолевать…

…Наконец-то выкроили время, чтобы посидеть вдвоем с Красавиным. Закрылись в его кабинете, когда в редакции оставались лишь Кантаров и редактор, распечатали бутылку коньяка, нарезали колбасы и сыра и не столько пили, сколько говорили о том, что произошло в стране, стараясь угадать, что будет. А когда отзвучали в коридоре шаги редактора, а затем ушел и Кантаров, дернувший пару раз дверь кабинета, заговорили громче и откровеннее, понимая, что сторожу-пенсионеру, закрывшему входную дверь и устроившемуся в кабинете редактора перед телевизором, не до них.

Иногда только Красавин, если Сашка давал волю эмоциям, облекая их в гневные, обличающие партийных деятелей слова, или когда он сам изрекал нечто подобное, воздевал палец к потолку и напоминал, что у стен, тем более редакционных, тоже есть уши…