Две недели назад он вдруг ни с того ни с сего напросился к ней в гости. Жила она в однокомнатной квартирке, в новом микрорайоне, бурно строившемся на мыске, выступающем в водохранилище, прозванном «на семи ветрах» из-за практически постоянного ветра, тянущего то с водохранилища, то к нему. Квартирка была кооперативной, Ася приобрела ее не без помощи родителей, все еще надеющихся, что это поможет устроить жизнь их ученой дочери. Но у Аси уже был опыт почти двухлетней семейной жизни с человеком, который за эти годы прошел путь от подающего большие надежды хирурга (из-за этих обоюдных надежд она тоже училась в аспирантуре, они и не завели в свое время ребенка) до законченного алкоголика. Теперь, по ее словам, он жил где-то в отдаленном районе, работал там в больнице, но уже не хирургом, а чуть ли не санитаром, продолжая пить, хотя пару раз и лечился в областном диспансере.
(Она даже приняла его после первого курса лечения и уже собралась забеременеть, два месяца он не пил, но не успела, он «развязал», и вот тогда она рассталась с ним окончательно.)
– Давай не будем о нем, – попросила Ася, когда они выпили за встречу, закусили и предались воспоминаниям, попутно восполняя пробелы познаний друг о друге.
И в свою очередь поинтересовалась его семейными делами, все еще считая, что он по-прежнему живет с Ниной, о которой она была наслышана от их общих знакомых еще в те давние годы. Московская жизнь Черникова, которую он расписал не столько реалистично, сколько иронично, произвела на нее впечатление. Называемые им имена известных людей, с которыми он общался, вызывали хотя и тихий, но с трудом скрываемый восторг, а имя Галочки, о которой он невзначай проговорился, породило откровенное женское любопытство. Но он не стал даже на расстоянии из нее лепить идеал любимой женщины, наоборот, сказал, что она весьма неказиста и лицом, и фигурой, правда, добра и по-христиански беззлобна.
– А как женщина? – поинтересовалась Ася, допив вино и то ли от него, то ли от этого несвойственного ей вопроса, краснея.
– Как женщина? – переспросил Черников и задумался, потому что не знал, что ответить.
Их ночи запомнились ему больше разговорами или даже бурными диспутами в большей мере, чем любовными утехами, и теперь, попытавшись вспомнить Галочкино тело, он никак не мог четко представить самые привлекательные места в нем, понимая, что в свое время просто не обращал особо внимания, быстренько утолял свое желание, которое не столько радовало, сколько раздражало, потому что напоминало о низменности плоти.
Похоть собственной плоти он ощутил и сейчас, вдруг заметив в Асиных глазах нечто тайно-порочное, прочтя в них такой же животный, как и его ощущения, призыв и ничего не отвечая, перегнулся через стол, роняя по пути пустые фужеры, пригнул ладонью ее тонкую шею и впился в губы. Потом, еще более возбуждаясь от ее притаенно-ожидающего вздоха, подхватил на руки, пронес в комнату, опустил на узкий диван…
Пока Ася была в ванной, он разглядел ее комнату, по-женски безукоризненно чистенькую и одновременно нарочито привлекательную, с продуманными мелочами, явно рассчитанными на стороннего наблюдателя, гостя, и прежде всего на мужчину. Причем мужчину явно интеллигентного, потому что главным в комнате был книжный шкаф, в котором теснились, заманивая корешками с названиями и без, толстые и тонкие, помпезные и совсем простенькие книги. Было очевидно, что их не подбирали ни по цвету корешка, ни по оформлению, и они отнюдь не являлись декоративным украшением, а свидетельствовали прежде всего об интересах и пристрастиях хозяйки.
Тут Черников увидел (и даже полистал, хотя и так знал и прочитал все от корки до корки) несколько номеров «Нового мира» (он собрал весь комплект за годы, когда редактором был Твардовский, и теперь Галочка регулярно высылала ему посылки с необходимыми номерами журнала и с книгами, которых тоже в Москве осталось немало). Потом он раскрыл томик Хемингуэя, неожиданно обнаружил в нем «Праздник, который всегда с тобой» – отнюдь не женское чтиво. Еще здесь стояли Ремарк и «Американская трагедия» Драйзера, подборка русской классики в мягком переплете, томики поэзии эпохальных, хотя уже и забываемых кумиров поэтических вечеров в Политехническом музее шестидесятых:
Ахмадулиной, Роберта Рождественского, Евтушенко, Вознесенского.
По министрам, по актерам
желтой пяткою своей
солнце жарит
полотером
по паркету из людей!
Пляж, пляж —
хоть стоймя, но все же ляжь.
Ноги, прелести творенья,
этажами – как поленья.
Уплотненность, как в аду.
Мир в трехтысячном году.
Карты, руки, клочья кожи, —
как же я тебя найду?
В середине зонт, похожий
на подводную звезду, —
8 спин, ног 8 пар.
Упоительный поп-арт!..
Эти начальные строки стихотворения Вознесенского запомнились (может, из-за их живописности), он любил декламировать их, наслаждаясь ритмом и смелостью поэта, сумевшего так ярко выразить эмоции. Он был уверен, что среди катушек, лежащих возле магнитофона, несомненно, найдется запись концерта Окуджавы и, наверное, некачественная запись Высоцкого, этого певца подворотен, которого он терпеть не мог, но вынужден был признавать его популярность…
А еще над диваном висел портрет ангелоподобного существа, в котором тем не менее можно было признать Есенина, и Черников догадался, что это и есть идеал уже немало хлебнувшей и потихоньку сходящей с ума от неисполненности своей женской доли бабы. Подумал, что если он сегодня зачал, она будет счастлива, обязательно родит и будет растить его ребенка, никого не слушая и ни на что не обращая внимания, совсем не претендуя на то, чтобы у того был отец.
Этот женский эгоизм, по твердому убеждению Черникова, и способствовал тому, что в обществе все больше и больше становилось одиноких матерей, а следовательно, и потенциальных малолетних преступников, потому что на одной ноге ходить, не хромая, невозможно…
Ася вернулась в комнату уже в домашнем халате, довольно коротком, и он, глядя на очень даже стройные ноги, выглядывающее из-за отворота белое налитое полушарие, соломенные распущенные волосы, рассыпанные по плечам, подумал, что если бы она прошлась вот в таком виде по коридорам университета, у нее был бы немалый выбор. Даже среди совсем юных студентов…
– Ты меня презираешь? – спросила она, отводя глаза.
– Глупости, – отмахнулся Черников, все еще продолжая разглядывать корешки книг. – За что тебя презирать?
– Ну вот, уступила…
Он выпрямился, подошел к ней, положил руки на плечи. От нее пахло душистым мылом. Подумал, что, наверное, переспит с ней еще раз… А может, и нет…
– Мы – животные, отчего же стыдиться наших естественных потребностей?.. Ты не уступала, мы обоюдно потерпели поражение от нашей плоти… Кстати, у тебя не опасный период?
Она помедлила, постигая смысл сказанного. Потом медленно произнесла:
– Нет… К тому же у меня… Сложно… С мужем мы одно время очень старались, не получалось… Я не из плодовитых…
Она виновато улыбнулась.
– Придет срок, – знающе пообещал Черников, направляясь в коридор, – и мужик хороший найдется, и дети будут, какие твои годы…
Стал одеваться, поглядывая в висящее возле двери овальное зеркало, находя себя вполне привлекательным мужчиной, с запоминающимся выражением лица (циничным, как отметила при первом откровенном разговоре Галочка).
– Ты не останешься? – поинтересовалась Ася, прислонившись к дверному косяку и напомнив ему этой выразительной позой Галочку (да и Нину тоже – позы прощания всех разочарованных женщин похожи).
– Пойду… Пресыщение в любом деянии чревато разочарованием…
Он махнул ей на прощанье и исчез за дверью…
…Сидя поздним вечером за редакторским столом, он вдруг все это вспомнил и тут же откровенно признался, что ничего необычного в подобных мысленных поллюциях нет: насмотрелся на впечатляющий бюст Химули (Лены Хановой) и восторженное личико Люси, вот и забродила плоть. В дореволюционные времена по подобному зову летели в санях да каретах мужики на зазывный свет красных фонарей, чтобы без сложностей и обязательств, без душевных переживаний ублажить эту самую плоть да вернуться к более серьезным делам. В праведном обществе, которое, по мнению власти, уже было почти возведено в стране, называющейся Союзом Советских Социалистических Республик, подобных заведений быть не могло, быстро избавиться от желания не представлялось возможным, приходилось изощряться в лицемерии, усваивать уроки обольщения, отчего период гона растягивался на многие дни, а у некоторых самцов значительная часть жизни тратилась исключительно на это неплодотворное занятие…
У Черникова как-то даже была мысль написать эссе на эту тему, в котором разъяснить стоящим у руля, что наличие узаконенных публичных домов способствовало бы росту производительности труда, так как резко уменьшило бы время, тратящееся на флирт на рабочем месте или мучительные поиски противоположной особи для рядового совокупления.
Наброски эссе лежали где-то в черновиках.
Он вышел из кабинета, прошел по уже пустым коридорам, поднялся к трамвайной остановке, находящейся на косогоре, как раз напротив главного входа в институт, и в полупустом дребезжащем трамвае под негромкие, долетающие из кабины водителя слова:
Когда мне невмочь,
пересилить беду,
когда подступает
отчаянье,
я в синий троллейбус
сажусь на ходу.
Последний, случайный… —
покатил в центр, откуда на автобусе можно было доехать до дома Аси…
…Трамвай неторопливо, подолгу задерживаясь на остановках, докатил почти до середины моста через Ангару и встал. Водитель, круглолицая веснушчатая девушка, прогремев металлической дверью, вышла в вагон, сообщила, что нет тока.
– И долго не будет этого самого тока, красавица? – поинтересовался краснолицый мужчина, вошедший возле железнодорожного вокзала и лучащийся беззаботным весельем то ли от принятого в ресторане, то ли от долгожданной встречи-расставания.
Она улыбнулась и развела руками.
Подождав немного, мужчина и четверо говорливых подружек с передних сидений ушли в уже довольно теплый, предлетний вечер, а Черников и парочка влюбленных на заднем сиденье остались. Им, как и ему, некуда было спешить, только настроение у них было прямо противоположным. По доносившимся до него эмоциональному шепоту и звукам он без труда представил, что там происходит, и воображать далее не стал, это было неинтересно. Другое дело – улыбчивая девушка-водитель. Она уже сходила к стоящему впереди вагону и, вернувшись, сообщила, что впереди, почти до конца моста, стоят еще трамваи, и пассажиры могут, если хотят, перейти в самый первый. Но парочка и Черников остались.
Девушка зашла в кабину, но дверь закрывать не стала, и вагон наполнился звуками инструментальной музыки, которые навевали какие-то смутные и приятные воспоминания, но Черников никак не мог вспомнить, где он слышал эту волнующе-знойную, словно оазис среди пустыни, мелодию… Может, этому мешал виднеющийся в кабинке профиль девушки, такой трогательный и невинный, что он наконец не выдержал, прошел вперед, встал в проеме, поинтересовался, почему она выбрала такую профессию, и услышал в ответ то, о чем уже догадался: приехала из деревни, поступала, не прошла по баллам, пошла в трамвайное депо, потому что там сразу дают общежитие, была ученицей и вот теперь работает самостоятельно. Но летом опять будет поступать, только теперь не в медицинский, как хотела, а в институт народного хозяйства, потому что она впечатлительная и очень боится покойников…
Девушку звали Юлей, она вела дневник и даже пописывала стихи, в чем скоро призналась, смущенно пунцовея и радуя этим Черникова, который уже был почти в таком же настроении, как и сидящие на заднем сиденье влюбленные. Он стал ей читать стихи Ахмадулиной, Цветаевой, потом Евтушенко и наконец прочел длинную и слезливую асеевскую балладу, от которой Юля совсем расчувствовалась и даже приникла к Черникову (влюбленные уже умчались в темноту), а он стал перебирать ее шелковистые волосы, вдыхая запах юного тела, почти вспомнив, где он слышал чарующую мелодию, и тут совсем некстати дали ток, трамваи впереди заскрежетали, переваливаясь по рельсам и скатываясь с моста, и Юля торопливо повернула рычаг, разгоняя медлительный вагон…
Черников доехал с ней до депо и потом до общежития, рассказывая о писателях, с которыми был знаком, читая стихи и удивляясь ее тонкому восприятию слова. Они расстались возле подъезда общежития, и она твердо пообещала показать ему свои стихи. Он продиктовал (она повторяла, пока не запомнила) рабочий телефон и сказал, что очень будет ждать ее звонка.
К Асе ехать уже не хотелось, он вернулся в свою комнату в общежитие и, сев за стол, стал писать рассказ о том, как юная чистая девочка Юля встречает в своей жизни циничного и много уже повидавшего взрослого мужчину и открывает неведомый тому мир…
Думал, на несколько месяцев задержится в Иркутске и отправится дальше, если не в саму столицу, то куда-нибудь поближе, откуда можно будет наведываться в столичные журналы да издательства, об этом сразу и Цыбина предупредил, и, само собой, Коростылева, чтобы не успокаивался, подыскивал ему замену, но время летело как-то стремительно. Незаметно минул зеленый май, отшумела сессия, корпуса института опустели, проводив кого на каникулы, кого в студенческие отряды, кого на практику. Преподаватели заторопились в свои отпуска. Цыбин укатил на Кавказ в санаторий, на прощанье посоветовав ему иногда появляться в редакции, чтобы не было ни у кого претензий (отпуск по закону ему еще не полагался, а делать было нечего, газета летом не выходила).
– Ты, Борис Иванович, пиши планы на будущее, – посоветовал он.
– Разные варианты, как доклады мы пишем… Вдумчиво, чтобы все политически выдержано было… А осенью мы на парткоме их утвердим…
Так и подмывало Черникова высказаться по поводу этой самой выдержанности, от которой на партийных собраниях тоска нападала и спать хотелось, но сдержался, не стал портить тому предотпускное настроение. Но и планы, естественно, никакие писать не стал, хотя в редакцию заходил даже чаще, чем надо было, чтобы завистники не донесли. В огромном пустом и непривычно тихом здании института на удивление легко писалось. И не только очерки и статьи в газеты, но и рассказы, которые он надеялся издать в каком-нибудь столичном издательстве.
А потом стал засиживаться с Юлей, готовить ее к вступительным экзаменам в университет, довольно быстро убедив, что ей нужно поступать именно туда, на журфак, потому что стихи она пишет отнюдь не графоманские, слово чувствует замечательно.
На всякий случай он выяснил, кто принимает экзамены, и не постеснялся зайти в горком партии к Коростылеву, чтобы он познакомил его с председателем приемной комиссии. Тот договорился о встрече по телефону, и Черников обстоятельно, упоминая авторитетные имена мэтров советской литературы и журналистики (хотя и сам уже был достаточно хорошо известен в здешнем профессиональном цеху), расписал моложавому и гладко зачесанному блондину с маслянистыми глазами и раздражающе улыбчивым лицом таланты своей протеже, читая в глазах председателя приемной комиссии, что не он первый обращается с подобной просьбой, отчего Черников становился все настойчивее, намекая на наличие еще более влиятельных покровителей, уполномочивших его на этот разговор. И в конце пообещал явно растерявшемуся председателю самолично приложить все усилия, чтобы девочка подготовилась как следует и непременно стала бы студенткой.
Он действительно прилагал усилия. И не только словесные, получая истинное наслаждение от неопытных поцелуев и расслабляющей его по-детски бескорыстной ласки. Юля уже давно готова была уступить ему, но он оттягивал это мгновение, стараясь дочувствовать то, что в своей молодости, увлеченный общественной деятельностью, не успел оценить по-настоящему, все куда-то спеша, торопя будущее…
Она сдала вступительные экзамены на четверки (хотя по сочинению они ожидали тройку, но председатель комиссии, видимо, хорошо запомнил ее фамилию) и была зачислена на первый курс факультета журналистики.
О проекте
О подписке