В то лето мы много ходили по чернику, по грибы. Я научился различать грибы. Сначала все пробовал на вкус. Однажды женщины взяли меня в лес в качестве проводника. В лесу я действительно неплохо ориентируюсь, но всякое бывает. Мы ушли далеко вдоль берега Гладышевского озера, нашли великолепные боровые места, где было полно белых. Я собирал грибы для женщин, мне они были не нужны, да я и не был большим любителем грибов. Эта охота придёт ко мне позже. И всё-таки мы заблудились. Сказался малый опыт хождения в лесу. Я ориентировался на ручей, который мы перешли. Решил, что обратно легко найдём дорогу: переходили ручей – он тёк слева направо, а обратно должно быть наоборот – справа налево. А оказалось, что ручей петлял, и мы несколько раз перешли его туда-сюда. Наконец я понял, что надо идти по течению, пока не дойдём до озера и там сориентируемся.
Но вернёмся в университет…
С третьего курса обучение стало специализированным. Я стал учиться на отделении этики и эстетики. Кафедрой этики и эстетики заведовал Владимир Георгиевич Иванов, читавший нам историю этических учений. Марксистско-ленинскую эстетику читал Моисей Самойлович Каган, написавший впоследствии воспоминания о кафедре; историю эстетических учений – Лариса Ивановна Новожилова. Эстетические учения XX века читал аспирант Прозерский. Его предмет мне особенно нравился. К сожалению, в то время было очень мало литературы по этому предмету, и этот провал в какой-то мере компенсировала антология Рейдера, называлась она «Современная книга по эстетике». И если я что-нибудь в этом предмете и знал, то большая часть этих знаний была почерпнута из этой антологии и лекций Прозерского.
Историю зарубежного искусства мы слушали на кафедре искусствознания на историческом факультете, не помню, как звали преподавательницу, читавшую нам курс, иллюстрируя его слайдами. Впрочем, в то время слайдами пользовались все. Зачёт по этому курсу я сдавал преподавательнице в Эрмитаже – провёл для неё экскурсию по залам импрессионизма. Импрессионистов я знал по Ревалду и Вентури, но, рассказывая о художниках, я немного стеснялся говорить общеизвестные истины. А что можно рассказать на зачёте?! К тому же я смотрел на моего экзаменатора как на женщину обаятельную, чуть старше меня. К сожалению, со сдачей зачёта я утратил с ней какую-либо связь, а ведь находился под её обаянием, когда слушал её. Большой энтузиазм вызывали у нас лекции по психологии творчества доцента театрального института Дранкова. Типсин, Новиков и я – мы неизменно посещали его лекции, сидели впереди, ловя каждое его слово.
Историю русского искусства преподавала Оксема Фёдоровна Петрова, кандидат искусствоведения, в то время заведующая отделом пропаганды Русского музея. Обаятельнейшая женщина, она покорила наши сердца рассказами о «мирискусниках», о художниках-эмигрантах Наталье Гончаровой и Михаиле Ларионове. Но более всего очаровывали её заворожительные рассказы о Серове, Коровине, Сомове, Петрове-Водкине и Павле Кузнецове, об А. Н. Бенуа и деятельности Дягилева. В то время литературы об этих художниках было немного, и мы с жадностью внимали всему, что сообщала нам Оксема Фёдоровна. Между собою мы любя называли её просто Оксемой. Под действием её чар некоторые из её слушателей превратились из философов в искусствоведов. Я посвятил дипломную работу анализу художественных воззрений Александра Бенуа и даже не столько анализу, сколько реконструкции его системы. Этим можно было заниматься только при большой увлечённости темой. Если учесть, что на третьем курсе я писал курсовую работу по этике Николая Гартмана на основе немецкого оригинала, имевшегося в библиотеке Академии наук, то можно понять, какой поворот произошёл в моём сознании с приходом Оксемы Фёдоровны. Хотя моя дипломная работа не сыскала мне лавров на философском факультете, польза от неё мне была большая. Я получил доступ в архив Русского музея и познакомился со множеством подлинных документов и более всего с различными письмами. В газетном зале Публичной библиотеки я изучил газету «Речь», «Слово». Ну и, конечно, перелистал уйму журналов и художественных изданий начала века, которых достаточно в библиотеках Русского музея и Академии художеств.
Валентин Серов стал увлечением Яниса Рокпелниса, но, кажется, это его увлечение не встретило понимания на кафедре эстетики, и в результате он несколько задержался с защитой.
Оксема устроила нам образовательную поездку в Москву, где мы посетили Архангельское, Абрамцево, Третьяковскую галерею, а также съездили в Загорск (Сергиев Посад), где для нас провели специальную экскурсию. От этой поездки у меня осталась фотография, где мы стоим втроём – Рокпелнис, Казин и я. Фотографировал Борис Кеникштейн. Не помню, кто ещё был в нашей группе, наверное, Тина Краснова, Нина Ерёменко, Володя Смирнов…
Под руководством Оксемы проходили мы практику в Русском музее – до сих пор помню свою первую экскурсию. Позже я избавился от робости перед публикой, но первая экскурсия далась мне нелегко.
Помнится, Оксема Фёдоровна рассказывала об Ахматовой, жившей некоторое время в квартире её родителей. К слову сказать, Оксема сообщила нам о панихиде по Ахматовой в Никольском соборе. Но я в то время не ощущал в этом событии величия момента и на панихиде не был.
Случалось, Оксема приглашала нас к себе на кофе с коньяком. Как-то она подарила мне на день рождения «Письма Ван-Гога» – прекрасное издание, проданное мною в трудную минуту жизни. В душе этот подарок храню до сих пор и теперь, листая другой экземпляр этого издания, с теплом вспоминаю Оксему Однажды мне пришлось даже занять у неё денег до стипендии. Это очень неприятная процедура, даже если ты имеешь дело с таким добрейшим человеком, каким была Оксема.
Печатных трудов у Оксемы Фёдоровны в то время, кажется, не было. В те годы опубликовать что-либо было весьма непросто. Как-то мне попалась на глаза изданная в 1980 году при обществе «Знание» брошюра. Называлась она «Художники – лауреаты Ленинской и Государственной премий». Это была более чем скромная книжечка с полным набором неизбежных штампов и соблюдением всего принятого в таких писаниях. В сущности, писать такие книжечки унизительно, но даже для того, чтобы получить заказ на такую работу, нужно было заведовать отделом пропаганды Русского музея. Не каждый кандидат наук имел право сказать слово о лауреатах. В 2000 году у неё вышла книга «Символизм в русском изобразительном искусстве», из которой я узнал, что Оксема Фёдоровна – автор книги «Пятьдесят биографий мастеров русского искусства» (1971) и нескольких альбомов, посвященных русским художникам.
После университета я иногда заходил к ней в музей, но это были редкие встречи.
…Атмосфера на кафедре этики и эстетики была довольно свободная, творческая. Помнится, после третьего курса нужно было написать какую-то отчётную работу. Я принёс В. Г. Иванову эссе из трёх страничек о фильме «Пепел и алмаз» – мы с Новиковым и Типсиным посмотрели его несколько раз. Это было, конечно, не то, что ждал от меня Владимир Георгиевич, тем не менее он пошёл мне навстречу и я получил зачёт. Если бы он подходил формально, никакого зачёта мне бы не видать.
Что касается лекций М. С. Кагана, то они были не столько интересны, сколько обстоятельны и универсальны. В дальнейшем он издал их весьма объёмным томом и по окончании университета, когда мне самому приходилось читать лекции по эстетике, я широко пользовался всем, что М. С. Каган предлагал в своём курсе.
Начиная с третьего курса мы жили в студгородке на Новоиз-майловском проспекте, в первом корпусе. Поначалу мы с Витей Новиковым жили в комнате на третьем этаже, граничившей с комнатой отдыха, где стоял телевизор и мы все болели за наших хоккеистов – это была звёздная команда, в которой играли в разные годы братья Майоровы, Вячеслав Старшинов, Александр Рагулин, Валерий Харламов…
С нами жил в одной комнате Борис Макаров, которого в тот день, о котором собираюсь рассказать, почему-то не было. Комната эта мне запомнилась потому, что в ней я потерял девственность и стал мужчиной. Мне уже было двадцать два года. Событие, безусловно, важное в моей жизни. Но и сама по себе эта история, по-моему, забавна и заслуживает того, чтобы на ней остановиться. Разумеется, в дальнейшем я не собираюсь рассказывать о своих мужских похождениях, поскольку это процесс бесконечный, а принципиально нового в них мало, да и поучительного тоже. Но первый раз – другое дело. Тут открывается для человека целый космос.
Я уже говорил, что мы втроём любили кино и вино. Однажды мы шли в состоянии некоторого подпития и познакомились с девушкой, которой было по пути с нами. Девушка, как оказалось, была женой моряка, а моряк был в плавании. Хранить верность в возрасте, когда постоянно хочется, очень трудно, и она охотно согласилась пойти с нами в общежитие. Коля Типсин жил дома, а к нам шёл в гости, он куда-то вышел, и мы остались с Новиковым вдвоём. Он завалился в свою постель и захрапел, всё-таки мы, наверное, изрядно выпили, а я с морячкой нырнул к себе под одеяло. Она помогла мне найти правильную дорогу, и я очень скоро разрядился. «Поцелуй её!» – попросила она и сделала лёгкое принудительное движение руками, спуская мою голову к своим ногам. Я спустился вниз и там, под одеялом, найдя её губами, поцеловал так, как подросток или юноша целует девушку в щёчку, после чего вынырнул оттуда. «Да я у тебя первая!» – как-то покровительственно, по-матерински, ласково сказала она, но и одновременно с каким-то сожалением. Я сознался.
Потом она перешла на соседнюю кровать, где Витя Новиков спал, лёжа на спине. Она села над его головой и стала водить лобком по его губам, пытаясь оживить его. Её волосы лезли ему в нос, щекоча ноздри, и он крутил головой то в одну, то в другую сторону, и только отдувался: «Пффу! Пффу!».
Видя его полную беспомощность, она оделась и попросила меня проводить её домой. Я согласился. Она жила на другой стороне Новоизмайловского проспекта, в пятиэтажном доме, во дворе. В подъезде мы ещё некоторое время стояли с ней, и она изгибалась, делая призывные позы, подавая лобок вперёд, словно приглашая меня к пиршеству и выдвигая главное блюдо. Но я был беспомощен в своих ответных движениях, и, поняв, что толку с меня не будет, она попрощалась и ушла домой одна.
Я был на седьмом небе и безудержно радовался произошедшему со мной. На следующий день я шел по городу, ликуя от восторга, не шёл, а летел, и мир мне казался прекрасным, каковым он и был на самом деле. И всю жизнь я вспоминаю ту морячку с благодарностью, я бы сказал, с какой-то сыновней признательностью и с чувством неизбывной вины перед ней, не получившей достойной благодарности. Боюсь, что у неё воспоминания, если таковые остались, не столь светлые, как у меня. Хотя вряд ли у неё осталось что-нибудь от этого проходного в её жизни эпизода.
…В этой же комнате, но уже на четвёртом курсе, случилась такая история. В последний день августа все стали съезжаться на занятия. И, как водится, мы, несколько человек, решили отметить встречу – Борис Макаров, Витя Новиков, Янис Рокпелнис и ещё человека три. Я же решил пойти устроиться на работу. Оформился, оставил на почте трудовую книжку и пошёл разносить телеграммы. Сама по себе работа не трудная, но я испытывал что-то вроде комплекса неполноценности. Когда мне открывала дверь молодая, красивая, обеспеченная и ухоженная женщина, я чувствовал себя рядом с ней чем-то вроде недо… Хотя при этом внутренняя самооценка у меня была очень высокой. Все порученные телеграммы я разнёс по адресам и даже не пошёл на почту сказать, что не буду этим заниматься, а вернулся в общежитие. Я отсутствовал часа два, но когда подходил к общежитию, то увидел перед входом милицейскую машину, какой-то автопогрузчик и возбуждённую толпу народу. Милиция кого-то погрузила в машину и увезла. Поднялся в нашу комнату, застал там Витю Новикова и Бориса Макарова. Новиков рассказал, что они сидели, пили, а потом Боря Макаров сказал что-то оскорбительное в адрес студента-татарина, пившего с ними. Тот выхватил нож. Кто-то схватил чугунную сковороду и, кажется, огрел ею татарина. Новиков рассказывал всё это возбуждённо. Он сумел отнять нож и так наивно-мечтательно, совсем по-детски, сказал: «Может быть, мне даже медаль дадут!». Видимо, поступок его был вполне героический, поэтому у него было такое самоощущение. Между тем татарин выбежал на улицу, схватил огромное стекло и обрушил его на кого-то. Потом сел на автопогрузчик, вытолкнув водителя, и на кого-то поехал. Тут уж и милиция подоспела… А Ян Рокпелнис куда-то сбежал, и потом мы слышим, как он под окнами кричит с улицы. Посмотрели в окно, стоит Рокпелнис и спрашивает, уехала милиция или нет.
Были следствие и суд. Следователем был тоже татарин, и они нашли общее понимание ситуации. Татарин получил, кажется, год условно. Из университета его, разумеется, отчислили, а Макаров и Новиков да, кажется, и Рокпелнис тоже получили выговора и были лишены общежития. Оставшиеся годы учёбы им приходилось снимать комнату в городе.
Этот рассказ я привожу, чтобы показать, как меня хранила судьба. По всем статьям я бы оказался в центре этой заварушки, и чем бы это для меня кончилось – неизвестно. Но в лучшем случае и меня бы выгнали из общежития. Словно кто-то свыше подсказал мне: «Вити, иди устройся на работу!». Это тем более удивительно, что предыдущие три года я не работал, а жил только на стипендию.
После того как Новиков и Макаров выехали из общежития, я переехал на этом же этаже в комнату № 63, это крайняя комната, окнами на пустырь Новоизмайловского проспекта, теперь там разбит парк Авиаторов. Напротив комнаты, через коридор, были умывальник и туалет, что было, конечно, удобно. В этой комнате я жил вместе с Сашкой Фадеевым и корейцем Генкой Хоном. Сашка играл на гитаре, был человеком широкой и разгульной натуры. В нём жила огромная нереализованная энергия, нередко переходившая в агрессивность. Из-за этой его черты с ним ещё на первом курсе случилась большая неприятность. Подвыпив, он наседал на Борю Воронова, парня невысокого роста, довольно щуплого на вид. Фадеев же был здоровяк, и когда мы с ним боролись в колхозе, он всё норовил сломать мне ключицу, захватывая её пальцами и дёргая на себя. Хорошо, что костяк у меня был крепкий. Суть конфликта между ними я не знаю, но сложилось так, что Боря достал перочинный нож, открыл лезвие и всё говорил Сашке: «Не подходи – ударю!». А Сашке гонор не позволял остановиться, ну, тот и ударил. Попал в мочевой пузырь. Сашку увезли на операцию, и потом он долго и трудно выздоравливал. Мы посещали его в больнице, он был бледный, как смерть, но выжил, и со временем в лице у него появилась краска. Он снова набрал силу, хоть, может быть, и не прежнюю.
С Сашкой Фадеевым связан у меня такой эпизод жизни. Однажды в феврале или в марте мы получили стипендию и пошли в «академичку». Набрали целую батарею бутылок пива и сидим себе, потихоньку тянем его. Попиваем. Столика через два от нас сидел очень эффектный молодой человек с демоническим взглядом, подбритыми чёрными бровями вразлёт и лукавой улыбкой. С ним была под стать ему и девушка. Он обратил на нас внимание, и мы сделали ему несколько приглашающих жестов. Когда Сашка пошёл в туалет, молодой человек подошёл ко мне и сказал, что сейчас проводит жену и придёт к нам. Действительно, расставшись с женой, он подсел к нам, и мы познакомились.
Оказалось, это был художник Владимир Лисунов, в то время ему было ещё двадцать семь лет. Он рассказал о себе, как учился в Институте Репина, но недоучился, бросил. Маша, жена его, была студенткой матмеха. Он пригласил нас к себе показать свои работы. Жил он на Моховой улице, в доме № 28. Когда мы вошли во двор, я посмотрел в небо. Там, над колодцем двора, висела Кассиопея, и это запомнилось мне навсегда.
Поднялись к нему в комнату-мастерскую, и тут на нас буквально выплеснулся поток мрачнейших картин, как мне тогда казалось, в духе Бёклина, длинных и мрачных стихов, и скрипка, на которой он играл. В скрипке я понимал мало, но всё это был огромный художественный мир, который подавил нас, вывел из реальности на какой-то совершенно иной уровень мировосприятия.
Прощаясь, Лисунов дал мне свой адрес телефон и сказал: «Приходи один, без этого!».
Когда мы с Фадеевым приехали в общежитие, то с собой прихватили спиртного. И этот вечер имел для Сашки печальное продолжение. Он где-то с кем-то пил, разбил огромное стекло в вестибюле и что-то натворил ещё… Я же остаток ночи провёл у милых мне колен, в светлых романтических разговорах. Мы сидели на диване в комнате отдыха, вернее, сидела она, а я лежал, положив голову к ней на колени, и разговаривали. И таким образом она уберегла меня от совместного с Фадеевым продолжения вечера, закончившегося для него «скорой помощью» и лечением в психиатрической больнице на Пряжке. Но, между прочим, если бы не психиатричка, то на этом его студенческая жизнь и закончилась бы.
По возвращении он рассказывал забавные, хотя, в сущности, трагические или трагикомические истории. Приведу как пример две из них. Один студент так изголодался, что купил на всю стипендию сосисок, с этим и попал на лечение. Другого лечили от любви к кефиру. Он целыми днями пил кефир, и это уже стало угрожать его жизни. Вылечили. Когда его стали выписывать из больницы, врач спросил: «Что будете делать?» – «Пойду куплю кефиру!» – сказал тот. Оставили долечиваться.
К слову сказать, к Лисунову я потом ходил, и у нас завязались отношения, длившиеся до самой его смерти.
Фадеев был человеком творческим по натуре, интересующимся творчеством. Писал ли он сам что-либо, не знаю, кажется, он ничего своего не показывал. Помню, он читал книгу о Лорке в серии «ЖЗЛ» и цитировал оттуда разные пассажи. Ему нравилось произносить: «Знакомься, прима, мой друг Сальвадор Дали!». А однажды он принёс из библиотеки «Книгу масок» Реми де Гурмона. Я проглотил её и испытал несказанное чувство приобщения к чему-то подлинному, настоящему. Это было настоящее пиршество души. Эта книга сопровождает меня всю жизнь. Когда-то у меня было её первое издание, которое я продал в трудную минуту. Теперь её заменяет издание томского «Водолея». Причём у меня есть и городской, и дачный экземпляры. Люблю, чтобы она всегда была у меня под рукой. Был у меня такой эпизод в моей педагогической практике – я решил прочесть кое-что из Гурмона в кружке прозы в литературном клубе «Дерзание». Прочёл одно эссе, другое – никакой реакции. Я не стал никого ни в чём убеждать, а чтобы не осквернять своих светлых воспоминаний, книгу унёс домой и больше никогда её в кружок не приносил.
Между прочим, у Казина в его автобиографической книге есть ссылка на то, что именно у Фадеева он впервые увидел огромный фолиант Андрея Белого под названием «Символизм», знакомство с которым надолго определило научные интересы Казина. С этой книгой и я впервые познакомился через Фадеева. Так что и в моей жизни Фадеев кое-что значил. Но чтобы завершить фадеевскую страничку моей жизни, мне придётся нарушить слово не рассказывать о своих мужских подвигах.
Связывала нас с Фадеевым еще одна история. У него была романтическая связь с девушкой с географического факультета, а у меня – с её подругой, Сашенькой. Сашеньке было уже двадцать четыре года, и она всё ещё оставалась девушкой. У нас с ней были серьёзные чувства, я мог даже и жениться. Сашенька светилась вся, думаю, от этих наших отношений, от предчувствия, от предощущений. Думаю, девственность в этом возрасте становится уже просто обузой, но и расстаться с ней не всегда просто, особенно для некоторых серьёзных натур.
Однажды мы с ней уединились на три или четыре дня и провели их, не вылезая из комнаты, и забыв, конечно, о всяких занятиях. Три дня я уговаривал её расстаться с девственностью, объясняя ей необходимость и неизбежность этого, ну, и, разумеется, присутствуя рядом с ней во всей боевой готовности. Наконец она согласилась: «Ну ладно, давай!». Глаза её светились радостью, вся она была полна томления и ожидания, и когда всё это свершилось, она как-то поникла, потухла вся и глаза перестали светиться. Видимо, она ожидала, что на неё свалится что-то огромное и светлое, а вышло – боль, кровь и ничего интересного. Я очень переживал за неё и утром поехал провожать её на лекции. Она была потерянной и молчаливой. Мы ехали в автобусе – она не проронила ни слова, я пытался всячески расшевелить её, успокоить, что так бывает вначале, когда очень долго ждёшь этого. Постепенно она выправилась, но отношения наши прежними не стали. Всё сошло на нет. В молодости эти травмы заживляются легко, когда жизнь поминутно предлагает тебе замену.
О проекте
О подписке