Читать книгу «Смыслы психотерапии» онлайн полностью📖 — Виктора Кагана — MyBook.

Homo solus[17]

К одиночеству, взывая о помощи, лепятся эпитеты: беспомощный, несчастный, подавленный, безысходный, покинутый, заброшенный, отчаявшийся, отчужденный, затерянный, тревожный, ужасный, тоскливый, смертельный… В ряду синонимов одиночества – одинокость, покинутость, разобщенность, сиротливость, сиротство. Если поиграть словами, одиночество – одноочество: один-ок – одно око: лишающий объемности взгляд на мир. И тогда у В. Маяковского: «Я одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека» – одиночество одноокого в мире, где за спиной глядящие двумя глазами, а впереди слепые. Одиночество, когда умрешь и на похороны некому прийти, и одиночество в толпе или вдвоем, одиночество непонятости и непринятости, одиночество покинутого и забытого, одиночество поднявшегося на вершины власти или славы, одиночество брошенного на дно жизни, одиночество неразделенной любви, одиночество молящего: «Пошли мне, господь, второго, чтоб не был так одинок» (А. Вознесенский), одиночество отчаянности: «Какое мне дело до вас до всех? А вам до меня?» (М. Соболь), одиночество «мучительного, с кровью» взывания: «Граждане, послушайте меня» (Е. Евтушенко), одиночество как «заключение в одиночной камере своего Я» (Т. Уильяме), одиночество как «переживание себя больше, чем окружающего» (И. Хакамада).

Но, говорит Р. Мэй, «одиночество необходимо изначально, чтобы быть самим собой», «Есть в одиночестве свобода» (В. Набоков), «Любимые вещи в мире: природа, стихи, одиночество» (М. Цветаева), «Самое комфортное для меня состояние – одиночество» (Г. Уланова).

«Глубокое одиночество возвышенно, но оно чем-то устрашает» (И. Кант), «Одиночество – великая вещь, но не тогда, когда ты один» (Б. Шоу) и «Люблю одиночество, даже когда я один» (Ж. Ренар). Об одиночестве говорят как о причине психических нарушений и как об их следствии, как о мотиваторе суицидального поведения, как о способе восхождения к духовности, как о ядре экзистенции…

Сегодня при обсуждении одиночества и его причин часто ссылаются на ослабление общинных связей, изменчивость социума, ориентацию на индивидуальные ценности и права, изменения характера семьи и семейных отношений… Ностальгические оглядки на прошлое, где человек якобы не был одинок, не лишены оснований – в прежних обществах было больше включающих общность традиций и личного общения в их рамках. Спорить с этим не приходится, но я бы не спешил делать культуру и общество главными виновниками чувства одиночества: они бросают человеку вызовы, но не определяют ответы на них.

Одиночество и уединение часто противопоставляют как негативное и позитивное, травмирующее и успокаивающее, навязанное и свободное. Ресурсы одиночества, о которых говорит Д. Леонтьев (Леонтьев, 2011), при таком противопоставлении остаются неувиденными, невостребованными и в конечном итоге непонятыми. Не в том смысле непонятыми, что-де философы, психологи и психиатры не в состоянии или не дают себе труда понять одиночество – его пониманию посвящена трудно обозримая литература. Но в том смысле, что одиночество не принимается – «… от принимания до понимания не один шаг, а никакого: понять и есть принять, никакого другого понимания нет, всякое иное понимание – непонимание» (Цветаева, 1991, с. 94) – и тогда его ресурсы оказываются выплеснутым вместе с водой ребенком. В психотерапии это оборачивается сужением возможностей помощи.

И. Ялом подробно анализирует изоляцию как одну из данностей существования в тесном сплетении с другими – смертью, свободой, бессмысленностью, выделяя три вида изоляции – межличностную, внутриличностную и экзистенциальную (Ялом, 1999). Мне, во всяком случае в контексте психотерапии, ближе слово одиночество, обозначающее переживание, а не его причины, ситуации, условия. Оно может быть связано как с объективным фактом изоляции, так и с переживанием изолированности, выброшенности на обочину жизни, ощущением своей ненужности, непринятости в отсутствие собственно изоляции:

 
Вот так страна! Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
 
С. Есенин.
 
Я хочу быть понят моей страной,
А не буду понят, – что ж…
По родной стране пройду стороной,
Как проходит косой дождь…
 
В. Маяковский.

В частной, «маленькой» жизни чувство одиночества обычно связано с кругом близких людей и значимых привязанностей. Эмоциональное одиночество стариков точно схвачено А. Вознесенским:

 
Матери сиротеют.
Дети их покидают.
Ты мой ребенок,
         мама,
         брошенный мой ребенок.
 

Мне это открылось, когда как-то после долгого перерыва навещал родителей. Мама обычно нас, троих мужиков, выслушивала, забывая о себе сказать. А тут спросила меня о чем-то моем, я начал рассказывать, но в первой же маленькой паузе она неожиданно заговорила о себе, и я вдруг остро почувствовал ее – центра и опоры семьи – одиночество.

Чувство пронзительного одиночества покинутого ребенка – частая реакция на утрату родителей, когда после отрицания (обморок, «Нет! Этого не может быть!») раздается гневное: «На кого ты меня покинул?!» Обычно это короткая стадия горевания, но порой она застревает надолго и определяет многие стороны жизни и годы спустя.

Молодая женщина обратилась за консультацией по поводу воспитания ребенка. Сыну пять лет, они живут вдвоем. Она его очень любит и чрезвычайно озабочена тем, чтобы как можно лучше подготовить его к самостоятельной жизни, но чувствует, что перегибает палку – недодает ласки и поддержки, создает своим бесконечным «Ты должен сам» трудные для него ситуации и напряжение между ними. Ее это очень беспокоит, но она вынуждена, обязана подготовить его к жизни, так как по собственному опыту знает, что значит остаться одной и беспомощной. Предлагаю поговорить об этом и она рассказывает, что осталась без отца – он ее предал и бросил. Говорит о нем зло, не стесняясь в выражениях. Первая моя мысль об уходе отца из семьи. Осторожно спрашиваю, что случилось, и оказывается, что когда ей было 11 лет, отец, которого она бесконечно любила – «Он был для меня всем» – внезапно умер: «Как он мог меня бросить?!» Слезы на глазах. Прошу рассказать об отце. Постепенно сквозь гнев начинают прорезаться воспоминания о том, как он учил ее кататься на лыжах, брал с собой на рыбалку и т. д. В какой-то момент спрашиваю, есть ли у нее то, за что она хотела бы поблагодарить отца. После долгой паузы она не слишком уверенно говорит, что, наверно, да. Подумал, не воспользоваться ли техникой «пустого стула», но она опередила меня и начала говорить, обращаясь ко мне, как к нему, на ты. Поток благодарностей завершился словами о том, что он научил ее жить и справиться с его уходом. Она расплакалась, но это были уже совсем иные слезы. А когда я попытался вернуться к ее вопросу о сыне, сказала, что, кажется, она поняла, в чем дело, и теперь сможет.

На пределе драматизма передает чувство сиротства и совладание с ним Вениамин Блаженный в стихах, посвященных отцу:

 
И когда его ввергли в могилу,
Я лопатою и киркой
раскопал его гроб через силу
и нарушил могильный покой.
Я пробрался к нему одиноко
и испуганного мертвеца
схоронил где-то в сердце глубо́ко,
где-то там, где родные сердца.
 

и матери:

 
Мать, потеснись в гробу немного,
хочу я спрятаться во мгле
и от безжалостного бога,
и от живущих на земле.
Хочу я спрятать свою душу,
Пускай родимая рука
оберегает ее в стужу,
Как бесприютного щенка.
 

И мать откликается:

 
Я мертвых за разлуку не корю
и на кладби́ще не дрожу от страха, —
но матери я тихо говорю,
что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
берет с собой иголку и моток,
и забывает горестные даты,
и отрывает савана кусок
на старые домашние заплаты.
 

При обращении к психотерапевту одиночество сравнительно редко выносится как проблема, а если это и происходит, то чаще всего в связи с одинокостью неустроенной личной жизни. Обычно же оно сублимируется в тех или иных симптомах, толкающих на поиск помощи. Очень ярко показал мне это мой 11-летний пациент.

За помощью обратились две его тетки, у которых он жил последний год. До этого смышленый, веселый, хорошо успевающий мальчишка стал подавлен, рассеян, нервозен, упрям, резок, «скатился в слабые троечники», и попытки медикаментозной коррекции у детского психиатра ни к чему кроме его протестов не приводили. Год назад внезапно по дороге на работу умер его молодой отец, которого он очень любил. Мать погоревала и «занялась собой», передоверив сына сестрам отца. Сначала была с мальчиком часто, потом пореже, потом еще реже, а за пару недель до обращения забыла поздравить его с днем рождения, после чего он «совсем пошел вразнос». Говорить с ним было непросто, он был подавлен, погружен в себя и не то чтобы насторожен или враждебен – скорее безразличен, ему было не до меня. В какой-то момент он погасшим голосом что-то сказал о счастье, и я спросил его, что такое счастье, а он после долгой паузы погасшим голосом ответил: «Счастье – это когда тебя любят те, кого ты любишь».

Его слова стали началом нашего продвижения и от них протянулась нить, позже приведшая меня к представлению о том, что к психотерапевту приводит не собственно симптом, а одиночество перед лицом нарушенного собирания себя.

Одиночество – тайна, к которой неудержимо тянет, пока в нее не попадаешь и не ощущаешь всем существом то, с чем вне ее рассудок мирит магическими и непонятными словами-заклинаниями – универсум, бесконечность, вечность, бог, либидо, мортидо… Но в момент встречи с тайной все эти слова не работают, и твое одиночество – единственный способ пережить свою растворенность, затерянность в мире. В жизни и часто в психотерапии оно выступает под разными масками, как бы пытаясь спрятать свой вызывающий страх и ужас лик, который лучше открывается поэтам, чем психологам. Здесь ты оказываешься один на один с тенью:

 
Та мысль, те образы, что отгоняем днем,
Приходят ночью к нам – и мы их узнаем
Переодетыми, в одеждах сна туманных,
По черной лестнице снуют, прокравшись в дом,
И Фрейда путают с Шекспиром, ищут в ванных,
В прихожих, скорчившись, – под шкафом, под столом.
Что нужно, тень, тебе? Но тень не говорит.
То дверцей хлопает, то к полке приникает,
И в мыслях роется, храня невинный вид,
И сердце бедное, как ящик, выдвигает.
Весь, весь я выпотрошен.
Утром головы
Нет сил поднять к лучу, разбитость и усталость.
Стихов не надо мне, ни утра, ни листвы!
Смерть – это, может быть, подавленность и вялость?
А вы надеетесь и после смерти, вы
Жить собираетесь и там… имейте жалость!
 
Александр Кушнер

Эта мучительность одиночества открывает, дарует новые видения и прозрения, если хватает мужества выдержать направленный на тебя взгляд. Но хватает или не хватает, оказаться под этим взглядом – значит испытать то, что А. Маслоу назвал pick experience. Однако, что на тебя смотрит? Твоя тень, то есть сам же ты и смотришь…

Было бы наивным открыть словарь психоаналитических символов или психологический словарь и подставить их расшифровку в конкретный текст, будь этот текст словами пациента, картиной, музыкой, прозой, поэзией. Такие игры в психологические шарады хороши разве что для школы, а за ее стенами выхолащивают психологию, превращая ее в психоложество. Но, если не оболванивать их, они многое рассказывают о пиковом опыте одиночества.

Позволю себе небольшой этюд в жанре поэтической антропологии (Зинченко, 1994), обратившись к творчеству двух очень разных и едва ли знакомых с этими близкими по времени стихотворениями друг друга поэтов – Николая Рубцова и Олега Чухонцева. Это фрагменты небольших триптихов, у Рубцова под названием «Осенние этюды», у Чухонцева – «Superego».

 
И вот среди осеннего безлюдья
Раздался бодрый голос человека:
– Как много нынче клюквы на болоте!
– Как много нынче клюквы на болоте! —
Во всех домах тотчас отозвалось…
От всех чудес всемирного потопа
Досталось нам безбрежное болото,
На сотни верст усыпанное клюквой,
Овеянное сказками и былью
Прошедших здесь крестьянских поколений…
Зовешь, зовешь… Никто не отзовется…
И вдруг уснет могучее сознанье,
И вдруг уснут мучительные страсти,
Исчезнет даже память о тебе.
И в этом сне картины нашей жизни,
Одна другой туманнее, толпятся,
Покрытые миражной поволокой
Безбрежной тишины и забытья.
Лишь глухо стонет дерево сухое…
«Как хорошо! – я думал, – Как прекрасно!»
И вздрогнул вдруг, как будто пробудился,
Услышав странный посторонний звук.
Змея! Да, да! Болотная гадюка
За мной все это время наблюдала
И все ждала, шипя и извиваясь…
Мираж пропал. Я весь похолодел.
И прочь пошел, дрожа от омерзенья…
Но в этот миг, как туча, над болотом
Взлетели с криком яростные птицы,
Они так низко начали кружиться
Над головой моею одинокой,
Что стало мне опять не по себе…
«С чего бы это птицы взбеленились? —
Подумал я, все больше беспокоясь. —
С чего бы змеи принялись шипеть?»
И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один.
Я понял это как предупрежденье, —
Мол, хватит, хватит, шляться по болоту!
Да, да, я понял их предупрежденье, —
Один за клюквой больше не пойду.
 
Н. Рубцов, 1965

Стихотворение так густо насыщено символикой, что переведи его на язык символов и получишь протокол психоаналитического вскрытия. Но вслушаться в звучащую под живым текстом символику все же можно. Голоса людей не нарушают безлюдья: людей нет, их голоса звучат в безлюдье. Бодрые голоса безлюдья звучат – из-за фасадов. Звучат как голоса уже не просто человеческие, но как голоса вложенности клинков в ножны, голоса свершившегося акта вложенности в ушах не вложенного – голоса из иного мира. Они покойны, но и опасны. Они не согревают. Их бодрость – энергия холодного блеска. Что-то брейгелевское в этом сюжете. Кровавые капли клюквы – лишь искушающий зов, повод. Под их ковром на сотни верст болото – вязкая, зыбкая, угрожающая поглотить тебя праженственность. Болото, замечу, осталось не от ужасов, но от чудес всемирного потопа. Снова сплавленность либидо и мортидо. Болото безбрежно, овеяно духом поглощенных им поколений. Здесь зови-не зови, никто и не может отозваться – смертный и посмертный покой, торжествующее мортидо. Строфа обрамлена дважды повторенной «безбрежностью». Здесь покой смерти, баюкающей забывающееся сознание вместо сказки глухим стоном сухого дерева. Здесь ты, наконец, действительно один – не одинок, но один. Это сон о смерти. Но – только сон, мираж. Потому что ты не один, а трагически одинок перед чужим взглядом. Но в отличие от Кушнера – это взгляд не Тени, а змеи. Болотная гадюка – существо антропное, хтоническое, прачеловек, клинок и ножны одновременно, но ни клинок, ни ножны – то ли андрогин, то ли гермафродит. Она омерзительна, страшна, от нее хочется бежать, но при попытке уйти появляются яростные птицы, не просто готовые, но и жаждущие душу унести. Древнейшие архетипы в заговоре против человека. Они предупреждают… пока только предупреждают. Но пройдет время и предупреждение сбудется: поэт погибнет от руки любимой им женщины.

В совершенно иной драматургии жизни и стиха тема встречи с одиночеством предстает у Олега Чухонцева:

 
1.
…и тогда я увидел: распята луна
бледным призраком на крестовине окна.
Тень распятья чернела на белом полу.
Было тихо, но перед иконой в углу,
издавая какой-то воинственный звук,
на невидимой нитке спускался паук.
«Это он, – я весь похолодел, – это он!»
Ужас крови моей – трилобитный дракон!
Гад, который почувствовал временный сдвиг,
из безвременья как привиденье возник
и, быть может, предчувствуя сдвиг временной,
из прапамяти хищно навис надо мной.
Что он думал, убивец? Глазаст и землист,
я лежал, трепеща как осиновый лист.
Я лежал у стены и, прижатый к стене,
знать не знал, что проклятье лежало на мне.
И, как жар из печи, как зола из огня,
я смотрел на него – он смотрел на меня!
Я не смерти боялся, но больше всего —
бесконечности небытия своего.
Я не к жизни тянулся, но всем существом
я хотел утвердиться в бессмертье своем.
Но мучительно мучимый смертной тоской,
я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
Я лишь пальцем попробовал пошевелить,
как почувствовал: дернулась ловчая нить,
и к губам протянулись четыре сосца,
и подобье усмешки подобье лица
исказила, и судорогою свело
студенисто-трясучее тело его.
Я отпрянул – хоть некуда! – и в тот же миг
он неслышно ко мне прикоснулся – и крик
омерзенья потряс меня, словно разряд.
И ударило где-то три раза подряд.
Я очнулся – и долго в холодном поту
с колотящимся сердцем смотрел в темноту…
 
 
2.
Било три. Ночь была на ущербе. В окне
неизбежность стояла стоймя как конвойный.
Что за мысль тяготилась собою во мне,
я не знал и пугался догадки невольной.
…………………………………………….
Да и вся моя жизнь, ненавистная мне,
так, казалось, чужда была, как сновиденье: