Засветились надеждой печальные глаза Гаевского. А в веселых глазах Курилова наоборот – вспыхнула хмурая настороженность. И голос уже холодный, с наждачком:
– Но есть одна неприятная закавыка, Палыч. Должность там это… подполковничья…
После этих шершавых слов генерала на лице Артема Павловича – снова унылая задумчивость.
– Я понимаю, я тебя по-ни-маю, – в растяжку произнес Курилов, – взять в Генштабе полковничью высоту, откуда и до генеральской звезды недалеко, а теперь сдать ее без боя – обидно, конечно. Но если еще хочешь послужить, – соглашайся. А впрочем, сам решай, – либо вешать китель на гвоздь и становиться пенсионером, либо идти на нижестоящую должность. Моя совесть перед тобой чиста.
– Андрей Иванович, – растерянно заговорил Гаевский, – а вдруг меня и там сократят?
– Ну, это исключено, – ободряющим тоном отвечал Курилов, – пока институт Померанцева по заказу Генштаба занимается «карандашом», его кадры вряд ли пропалывать будут.
Генерал замолчал, дробно барабаня пальцами по столу. Затем продолжил, возвратясь на тот же круг мыслей:
– Да-да, что касается института Померанцева, то резать его штаты Сердюков с Вакаровым вряд ли рискнут. В Кремле ждут новую ракету и Первому уже доложено… Так что не дрейфь. Посидишь у Померанцева годик, а потом я тебя снова в Генштаб заберу.
Сказав это, Курилов повернул голову в сторону висевшего за его спиной портрета круглолицего министра обороны в гражданском костюме и с чубчиком на бочок. Взглянул на него и негромко, с налетом презрения в басистом голосе, произнес:
– Ну не будет же вечно длиться этот кадровый бардак.
Гаевский нехотя, но согласился. А что было делать?
Он хотел служить.
И часто потом думал о значении случайностей в офицерской судьбе. Ведь не позвони в тот день и в тот час Померанцев Курилову, и был бы он, Гаевский, полковником запаса, и ездил бы по московским фирмам и конторам в поисках подходящей работы. Или играл бы в домино с отставничками под липами во дворе. А теперь вот как все вдруг спасительно обернулось. Хотя и досадно, конечно, что из Генштаба приходится уходить с понижением в должности. Но вот такая она – жизнь. Дает иногда вроде шоколадку, а внутри – горчица…
Военный научно-исследовательский институт на Ленинградке располагался на одной территории с оборонным заводом, который уже лет 60 выпускал зенитные ракеты (теперь он входил в концерн). Еще во времена Лаврентия Берии там ученых, конструкторов и заводчан, – то есть, науку и практику, – разместили под одной крышей.
Институт этот (его называли еще номерным) был хорошо известен Гаевскому, – отдел Генштаба, в котором он служил, занимался вопросами противовоздушной и противоракетной обороны и потому присматривал за разработкой «карандаша». Да и был, по сути, его заказчиком и куратором.
Полковник не раз бывал там, на Ленинградке, в сером и грандиозном здании, построенном в стиле сталинского ампира.
На новом месте Артема Павловича приняли, как старого знакомого, – среди сотрудников института было немало его однокашников и по воронежскому училищу радиоэлектроники, и по тверской академии противовоздушной обороны. Почти все они были уже офицерами запаса или в отставке. И лишь трое – Томилин, Дымов и Таманцев – все еще были в кадрах и носили погоны.
Полковник Томилин был начальником отдела, – Гаевский стал его заместителем. Майоры Дымов и Таманцев служили на должностях старших офицеров-программистов и часто пропадали на ракетном полигоне под Астраханью.
Всегда радушный Томилин, как показалось Гаевскому, на этот раз встретил его настороженно и сухо, даже с некоторой подозрительностью. Хотя в первый же день он предложил Артему Павловичу общаться на «ты».
Чтобы сразу снять все недоразумения, Гаевский уже во время их первой беседы сказал Томилину:
– Если ты думаешь, что я буду подсиживать тебя, – выброси это из головы. Даю слово офицера, что напишу рапорт на увольнение в тот же день и в тот же час, когда ты заподозришь меня в желании занять твое место. К тому же Курилов обещал забрать меня в Генштаб, как только пройдет эта сердюковская кадровая вакханалия.
После этих слов, заметил Гаевский, Томилин слегка оттаял.
Гаевскому достался небольшой, но уютный кабинет с видом на внутренний двор института – с круглым и сильно облупленным фонтаном давних советских времен, со старыми, уродливо разросшимися яблонями и серыми деревянными скамейками под ними. На этих скамейках в обеденный перерыв и при хорошей погоде куряги самозабвенно травились сигаретным дымком.
Там на солнышке вместе с институтским народом любил покурить и Гаевский.
– Ну что, мил челаэк, удается американскую штуковину расколоть? – спросил его однажды «дед» – ветеран института Яков Абрамович Кружинер (он работал тут инженером-конструктором с 50-х годов прошлого века, сотрудники в летах почтительно называли его «талисманом», а остроязыкая и ехидная молодежь – заместителем начальника по анекдотам).
В знак уважения к заслугам «деда» руководство института оставило Кружинера в штате после его выхода на пенсию, – для него создали символическую должность, которая называлась «консультант по общим вопросам»).
Опираясь обеими руками на черную лакированную трость и кряхтя, Кружинер присел на теплую скамейку рядом с Гаевским.
«Дед», видимо, уже знал, чем в те дни занимался отдел, куда назначили полковника, – где-то на американском ракетном полигоне Уайт Сэндс наши люди из Главного разведуправления Генштаба добыли и переправили в Москву один из блоков системы бортового управления ракеты, и теперь надо было разобраться с его хитроумной начинкой.
– Двигаемся помаленьку, – уклончиво ответил Гаевский.
– Э-хе-хех, – протянул Кружинер, – если бы вы так, мил челаэк, в свое время ответили Серго – сыну Лаврентия Палыча Берии, который в нашем КБ-1 был главным конструктором, то могли бы и в шарашку лет на десять загреметь.
Старику явно хотелось поговорить.
– Да-да, куда-нить в Сибирь, – продолжал он, – а то так и к стенке… Помню, как мы под руководством Серго тут двадцать пятую систему разрабатывали…
– «Беркут», что ли? – спросил Гаевский.
– Ее самую, – отвечал «дед», явно довольный, что нашел знающего предмет разговора собеседника. – Так вот, мил челаэк, – у нас на этой самой зенитной ракетной системе не получался синхронный датчик. А из-за этого сроки испытаний ракеты срывались. И тогда Серго Берия приказал всех инженеров и конструкторов собрать в его кабинете. И стал требовать докладов, – в чем проблема? Ему и докладывали вот так же: мол, двигаемся потихоньку… Но там схема подключения датчика пока не работает, там надо его на другую цепь замкнуть. Слушал, слушал, слушал наши объяснения Серго, а потом достал из кобуры револьвер, положил его перед собой на стол и…
Тут Кружинер замолчал, увидев, что в их сторону по дорожке среди старых яблонь быстро идет Наталья из второго отдела и помахивает мобильником. Старик стал лихорадочно хлопать себя по карманам пиджака и брюк, приговаривая «ек-макарек»…
– Яков Абрамыч, вы свой телефон у нас в отделе забыли, – сказала Наталья с улыбкой певучим голосом, передавая мобильник Кружинеру, – вас уже обзвонились все.
Взгляд ее скользнул по лицу Гаевского и, как ему показалось, застыл на мгновение, когда их глаза встретились.
Что-то загадочное мелькнуло в ее мимолетном взгляде то ли усталых, то ли печальных глаз, – в любом случае взгляд этот был не равнодушным и не дежурным. И он как бы споткнулся на лице Гаевского, – полковник уже немало пожил на свете, и умел хорошо читать женские глаза. Женщины ведь совершенно разными глазами смотрят на заинтересовавшего их мужчину, с которым можно закрутить шуры-муры, и на красавца, не отвечающего их вкусам.
Когда Наталья уходила, Кружинер и Гаевский дружно и мечтательно смотрели ей вслед. Словно чувствуя на себе их мужские взгляды, Наталья стала одергивать вязаную кофту ниже талии. Черные брюки плотно облегали налитые бедра ее стройных, красивых ног. Да и вся фигура ее была великолепно сложена. А как она шла, как шла она, с грациозной плавностью неся все свои женские богатства…
– Н-даааа….– словно выйдя из забытья, мечтательно протянул Кружинер, – хороша Наташа, да не наша… Знаете, есть такой анекдот про красивых дам. Одна женщина спрашивает у двух мужиков вроде нас:
– Вот что вы делаете, как только увидите красивую женщину?!
Первый отвечает:
– Ну, это… я шевелю мозгами…
А женщина ему:
– Если баба очень красивая, то у вас от шевеления мозгами может случиться черепно-мозговая травма!
А второй замечает:
– Да нет у него мозгов! Вчера на день рождения жены с любовницей приперся!
Гаевский хмыкнул.
– Так на чем мы остановились, мил челаэк? – спросил Кружинер Гаевского. Но тот молчал, все так же продолжая задумчиво глядеть вслед удаляющейся Наталье.
– А? Что? Что вы говорите? – вскинулся он, – извините, задумался.
Кружинер хитро ухмыльнулся и протянул насмешливым тоном:
– Н-даааа, тут есть над чем задуматься… Непочатый край работы…
И он продолжил прерванный появлением Натальи рассказ о том, как Серго Берия собрал в своем кабинете инженеров и конструкторов, чтобы разобраться, почему не работает какой-то датчик.
– Значит, слушал, слушал, слушал наши объяснения Серго, – смакуя каждое слово, говорил Кружинер, – а потом достал из кобуры револьвер, положил его перед собой на стол и… начал протирать оружие белым носовым платком. Протирает, протирает с таким, знаете, – ну с совершенно определенным видом. А у нас у всех – мурашки по спине. А Серго и говорит грозно:
– Значит так… Я не хочу знать, какие у вас там еще проблемы, но чтобы к четвергу датчик работал!
Бездонный Кружинер тогда рассказывал Гаевскому еще какие-то истории и анекдоты, но полковник слушал его вполуха, потому как снова увидел Наталью, – она с книгой сидела на залитой яркоапельсиновым апрельским солнцем скамейке по другую сторону мертвого фонтана, густо засыпанного прошлогодними листьями старых яблонь. Тонкая сигарета, зажатая длинными пальцами, едва заметно струилась голубоватым дымком. Она красиво держала руку «на отлете».
Гаевский осторожно, украдкой, дабы глазами не выдать своего липкого интереса к этой молодой женщине, поглядывал на нее.
Было ей лет 35, может быть, чуть больше. У нее не было, как часто говорят, «правильных черт лица», – но даже слегка длинноватый нос и не слишком пышные губы лишь добавляли лицу ее прекрасную своеобычность.
Впрочем, как и непонятного цвета глаза, слегка прикрываемые не по возрасту шаловливой челкой. Русые и богатые волосы ее от челки были зачесаны назад, а на затылке взяты в задорный пучок, – эта милая, сделанная как бы наспех прическа, вызывала у Гаевского такое «заводное» мужское чувство, которое он сам себе не мог объяснить. В отличие от того, абсолютно понятного ему чувства, которое возникало в нем при взгляде на губы Натальи. Такие же заманчивые губы были у известной киноартистки Брокловой, – прикосновение таких губ мужчины мечтают ощутить не только на своем лице, на своих губах, но и в других местах тела…
Гаевский не был исключением.
Он разглядывал Наталью глазами художника, – еще с юности обожал живопись, когда-то даже занимался в художественной студии, но потом жизнь потекла по другому, военному руслу. Он рисовал во всех гарнизонах, где служил, испытывая особое душевное наслаждение. Хотя служба редко дарила ему время для этого занятия. А свои картины он раздавал друзьям-офицерам, которые единодушно признавали в нем талант самобытного живописца (особенно, если они были при крепком подпитии). Во многих гарнизонных квартирах висела одна и та же его картина, которую он по памяти любил писать маслом, – «Утро на Хопре». Она напоминала ему и детство, и теплое лето, и школьные каникулы в дедовском доме. Прозрачная марля тумана тянулась над лугом. И в этом жидковато-белом мареве лишь угадывались жующие траву лошади, а неподалеку от них и люди, сидящие вокруг костерка, – такого же оранжево-яркого, как тоненькая полоска восходящего солнца, волнисто лежащая на темной макушке едва различаемого в утренних сумерках угрюмого леса.
И уже в Генштабе, в недавние годы, иногда нападал на него ностальгический приступ – и он ехал в художественный салон на Никольской, чтобы купить рамки, холсты, кисти, масляные краски. И писал, писал, писал, – самозабвенно и неистово размазывая цветное масло по холсту.
Когда он писал очередную картину дома или на природе, жена Людмила подходила сзади, поправляла очечки на курносом носу, склонялась к мольберту и говорила с иронией одно и то же:
– Н-да, не Кустодиев… И даже не Моне.
После этого рамки, холсты, кисти, масляные краски снова продолжали долго пылиться в темноте антресоли, – до нового приступа вдохновения их хозяина. Впрочем, жена Людмила, преподававшая русскую литературу в университете, с таким же раздражающим душу Гаевского холодным сарказмом относилась и к его поэтическим опытам. Он с той же школьной поры, когда пристрастился к живописи, пописывал и стихи, – Людмила называла их «самодельными». И, прочитав очередной опус мужа, своим профессорским тоном выносила приговор:
– Это же не поэзия, а примитивно зарифмованная проза. Любовь-морковь. Роза-береза. Набор банальностей. Нет образов, нет метафор, нет неожиданных сравнений и рифм… Да и техника стихосложения совершенно безобразная. В одной строчке ямб, в другой – хорей…
После очередного такого вердикта Гаевский решил больше не показывать жене свои «самодельные» стихи. Но время от времени, когда приходило вдохновение, все же писал их. Однажды перед концертом в Кремлевском дворце он с Людмилой прогуливался в Александровском саду. Постояли у могилы Неизвестного солдата, где денно и нощно струился Вечный огонь. Там вдруг какая-то шальная мысль, вырвавшаяся из давно отведенного ей лона, осенила его: «А почему же солдат Неизвестный? Неизвестный солдат мог быть и русским, и украинцем, и белорусом, и башкиром, и эвенком, и даже евреем мог быть. И даже если он пропал без вести, – разве его можно назвать Неизвестным? У него же есть и фамилия, и имя, и отчество. А главное – он был ведь советским»…
Справа и слева, и за спиной он слышал негромкие слова людей, которые подходили к могиле, – кто поклониться, кто положить цветы на гранит: «Неизвестный солдат… Неизвестный солдат… Неизвестный солдат»…
– Что ты там бормочешь? – спросила его Людмила, когда они шли по аллее Александровского сада к Кутафьей башне. Он ответил:
– Да так, память тренирую.
А уже во время концерта достал из кармана маленькую телефонную книжечку и авторучку. И наспех, присвечивая мобильником, коряво записал:
Не поддавайтесь логике невеской,
Коль Неизвестный Воин говорят.
Есть у него фамилия – Советский,
И имя всем известное – Солдат!..
Перед Днем Победы он электронной почтой отправил эти свои четыре строчки в московскую районку «Крылатские холмы». А где-то в середине мая, перед тем, как завернуть в газету домашние тапочки (ехали в гости с ночевкой к Бурцевичам), Людмила шелестнула бумагой, по привычке выискивая на последней странице газеты кроссворд или еще что-нибудь интересное. И вдруг громко прочла ему в прихожей эти четыре строчки. И сказала восторженно:
– Как хорошо написал этот… как же его?.. Вот. Си-ре-нев.
Он не признался ей, что это были его стихи.
А такой псевдоним он выбрал потому что обожал сирень, особенно во время ее цветения. Каждую весну он азартно макал кисть в белое или в бледно-розовое масло на палитре – на холсте вырастали кусты разухабисто цветущей сирени на фоне древнего храма Рождества Пресвятой Богородицы в Крылатском. Соседство старины и юных цветов-недолгожителей создавало философский эффект родства вечного и временного.
Старик Кружинер, сидящий рядом с Гаевским на теплой скамейке у мертвого фонтана, рассказывал ему очередную то ли быль, то ли небыль из истории института, который был конструкторским бюро в прежней, еще советской жизни. Но Артем Павлович лишь вполуха слушал его. Он украдкой, но цепко разглядывал Наталью глазами художника. Она все так же, красиво держа на отлете руку с зажатой меж длинных пальцев тонкой дамской сигаретой, читала книгу. Ветки старой яблони, покрывшейся на толстом стволе зеленоватым мхом, слегка покачивались на теплом апрельском ветру.
«Вот так я ее и нарисую по памяти, – думал Гаевский, – молодая женщина, читающая книгу под лимонным светом солнца… А на переднем плане будут ветки старой яблони с набухающими почками и со стволом, облепленным зеленым мхом».
Правда, набухающих почек на ветках еще не было видно. Но он решил, что все равно нарисует их. И вот эти старые, пожухлые, цвета старой меди, яблоневые листья у ее ног тоже нарисует. Старые листья – как отжитое время, как архив некогда испытанных чувств…
Он видел в этом только ему ведомый смысл, втайне считая себя художником-символистом.
Ему казалось, что и душа его чем-то похожа на эту старую яблоню, – у которой были и еще живые, и уже сухие ветки. А под старой, потрескавшейся и покрытой мхом корой ствола еще жила животворная влага, готовящая яблоню к очередному весеннему цветению. Да, да, да – старые листья на земле – как память о пережитом. Новых листьев на ветках еще не было, не было даже почек, но Гаевский уже видел, воображал их. Он чувствовал, что и в нем, в сердце его, в тот день словно прорастало что-то новое, – он еще не мог дать ему точного названия…
В начале 20-х чисел апреля в институте был субботник. Веселый народ с граблями, лопатами, метлами убирал внутренний двор. Кучерявился сизый дымок над плохо горящей пирамидой из сырых и отмерших яблоневых веток, а выставленный на подоконнике третьего этажа репродуктор то ли тенором, то ли баритоном Марка Бернеса надрывался любовью к жизни. Когда он умолкал, слышался голос старика Кружинера, рассказывающего очередной анекдот одесского замеса, – мужчины и женщины дружно смеялись.
Полковник Томилин, облаченный в новенький спортивный костюм «Адидас» и не подходящие случаю, нелепо белоснежные кроссовки, с важным начальственным видом неспешно орудовал новенькими граблями и одновременно давал указание майору Таманцеву:
– Ты лучше сразу три по ноль-семь бери, чтобы лишний раз не бегать.
Майор Дымов явно был угодливым карьеристом: он в старой камуфляжной куртке шестеркой увивался возле полковника и все норовил забрать у него грабли, приговаривая: «Не царское это дело».
Гаевский обкапывал старую яблоню, когда в конце дорожки среди деревьев показалась Наталья. Она несла переданное ей хромым завхозом Петровичем ведро с ослепительно белой известью. Заметив это, полковник шустро вогнал лопату в землю и стремительно направился навстречу Наталье, чтобы взять ведро. Она охотно уступила ему ношу, бросив на Артема Павловича короткий взгляд своих грустноватых глаз (эта загадочная грусть в ее глазах разжигала в нем любопытство).
О проекте
О подписке