Куда? Какое бегство? Разве можно оттуда убежать? До Дудинки больше ста километров, до магистрали две с лишним тысячи, а начальник строительства требует продукции, на каждой оперативке брякает по столу: «Нам завезли достаточно человеческого материала, но добыча руды тормозится. Доставленный на всю зиму человеческий материал несоразмерно убывает, и если так будет продолжаться, я из вас самих, итээровцев, вохры и всяких других придурков, сделаю человеческий материал!»
Много людей пало в ту зиму. Но с весны караван за караваном тащили по Енисею вместо убывших на тот свет свежий человеческий материал. По стране катилась волна арестов и выселений, массовых арестов врагов народа, вредителей, кулацких и других вредных элементов.
Не знаю что, но что-то мне подсказывало: будет на нашей стройке еще хуже и тяжелее. Предчувствие меня не обмануло. Норильским рудникам поступило указание увеличить добычу руды, следовательно, расширить и строительство рудников, довести трудовой энтузиазм до наивысших пределов. «Слышите: песнь о металле льется по нашей стране! Стали, побольше бы стали! Меди, железа – вдвойне!» – взывало радио.
Император всея тундры, я уже говорил, человек непростой, а золотой, умен, изворотлив, да ум у него дьявольский! Как бывший геолог, он хорошо знал палеонтологию, понимал, что «щепки», которые летят в его владениях и падают на землю, не гниют в вечной мерзлоте, бальзамируются, как мамонты, могут пролежать в ней века. Если их найдут потомки? Что о нем, таком знаменитом, орденоносном руководителе, станет история говорить? Ну, может, и не этот, может, более простой мотив им руководил – хоронить в мерзлоте трупы трудно, много людей отвлекается на пустяковое дело с основных работ.
И создал он похоронную команду из людей, крепких еще телом и умом.
Ночью, а ночь у нас всю зиму, подлинней, чем здесь, под Игаркой, мы грузили трупы, вытащенные из бараков, шахт и рудников, на балластные платформы, присыпали их снегом или тем же балластом, отвозили в Дудинку, здесь перегружали на подводы и лошадьми переправляли на острова-осередыши. Простой, но и иезуитский расчет: вешним разливом острова покрываются водой, и все с них смывается до белого песка. Населения в низовьях Енисея почти нет, то, что есть, из инородцев, переселенцев, зимовщиков, приучены всему не удивляться, помалкивать. Просторы енисейские в низовьях так широки, так разливисты, что растащит батюшка Енисей покойников по бесчисленным низинам, впадинам, по кустам и тундрам, там кого рыбы в воде иссосут, кого птицы расклюют, кого зверьки догложут.
Летом начались побеги. Пробные. Первые. Случалось их мало, и почти все бежавшие погибли в тундре, но часть, хоть и малая, к зиме была переловлена и возвращена, беженцам добавляли пять лет и направляли в мокрые забои. Однако они, эти первые, самые безумные и храбрые беглецы, рассказывали, как бегали, куда бегали, и своим опытом, ошибками учили, как не надо бегать.
Еще зимой я задумал побег, начал к нему готовиться – и это спасло меня от помешательства. Вы помните, какая нынче была весна, длинная, нудная, рано началась – на позднее навела, то польет, то заморозит. Трупы – количество их за эту зиму неизмеримо выросло – смерзлись, ледяная спайка не распалась под напором воды, и, когда острова объявились на свет Божий, горы трупов, только уже замытые тиной, мусором, издолбленные льдинами, бревнами, остались лежать на месте.
По Дудинке и дальше от рыбаков на катера, с катеров на пароходы, с пароходов по реке пополз и начал распространяться ропот. Поговаривали, что вот-вот нагрянет высокая, чуть ли не правительственная, комиссия.
И она в самом деле нагрянула. Но к этой поре уже все трупы были изрублены топорами, издолблены ломами, кайлами, острова от них очищены. А дальше уж поработал Енисей-батюшка – залил, унес, замыл, заилил все следы преступления.
Я к той поре из похоронной команды был переведен с помощью одного знакомого зэка на пекарню рабочим. Говорили, что несколько человек сошли с ума, но я в это как-то уж и не верю. Похоронной команде давали дополнительный паек за «вредную работу», по булке хлеба давали и осьмушке табаку. Я сам видел, как, усевшись на кучу мертвецов, отупевшие люди ели тот хлеб, курили махру и не морщились. Да и что им страдать, когда они перевидали такое, что страшнее кошмарных снов и всякого, даже самого больного, воображения.
Наш ученый император хоть не довел дело до людоедства, очень нужна была стране норильская руда, и снабжение, если б его упорядочить – не давать распоряжаться продуктами уркам, вполне бы сносное было, но «бывалые люди» рассказывали, будто на Колыме, на Атке, покойников сплошь закапывали без ягодиц. Ягодицы обрезались на строганину потерявшими облик человеческий заключенными.
У нас похитрее и половчее все было. Опыт Соловков, Беломорканала, Колымы, Ухты, Индигирки успешно перенимался и применялся здесь новаторски. Осенью, уже по первым заморозкам, из всех бараков, санчастей, из больницы разом были вычищены все доходяги, придурки, больные, истощенные зэки – тысячи полторы набралось. Им было объявлено – они переводятся на Талнах, где условия более щадящие, нет пока рудников и шахт, строится новая зона и посильный труд там, почти без конвоя, почти на воле, осуществляется, как в первые годы здесь, в Норильске.
Их вели через тундры, по хрустящим лишайникам, сквозь спутанную проволоку карликовых берез и ползучего тальника. За ними тянулся красный след растоптанных ягод – брусники, клюквы, голубичника…
Воспитанные на доверии к человеку и вечном почитании властей, больные, выдохшиеся люди не сразу заметили, что малочисленный конвой куда-то испаряется, куда-то исчезает, и когда несчастные люди спохватились – ни стрелков, ни собак с ними не было. Этот ценный опыт потом не раз повторялся. И никто никогда уже не узнает, как ушли в тундру и исчезли в ней тысячи и тысячи человек, навсегда, бесследно.
Какой изощренный ум, какое твердое сердце надо иметь, чтобы таким вот образом избавиться от нахлебников, не долбить зимою ямы под эти тысячи тысяч будущих покойников.
Я иногда радуюсь тому, что не стал священнослужителем. Как бы я молился Богу, который насылает на нас такое? За что? Разве мы более других народов виноваты в земной смуте или нас Бог карает за покорность, за слепоту, за неразумный бунт, за братоубийство? Может, Господь хочет нас наглядно истерзать, измучить, озверить, чтобы другие народы забоялись нашего безверия, нашей беспутности, разброда? Мы жертвы? Мы на заклании? Но, Господь, не слишком ли велика Твоя кара!..
Что-то забилось, заклокотало в груди беглого. Отвернувшись в угол, за печку, он разразился кашлем или рыданием. Приподняв пихтовый веник, долго отхаркивался, сморкался в мусор, за печку и, отдышавшись, перехваченным голосом просипел:
– Простите! Может быть, и не следовало при детях… Но им расти, им жить. Кто-то ж должен знать, что здесь происходило, что мы сотворили. Как героически осваивали Север. Спрячут ведь, спрячут мерзавцы свои преступления. Заметут свои следы. Замолчат. Хотя нет! Не-ет, не-э-эт! Не спрятать, не замолчать!.. Император римский Нерон вон в какие времена жил и творил, но дошел до нашего времени с нашлепкой «Кровавый!». Кро-ва-вый! Хотя за душой его триста, что ли, погубленных душ. По сравнению с тем же начальником нашей стройки, современным императором всея тундры, Нерон этот – дошкольник, октябренок! К-ха-ка-ха!.. Позвольте мне еще табачку, дыхание…
Беглый норилец закурил, покачался возле печки. Я подбросил в нее дров. Окно уже начало сереть от небесного света, восходящего над тайгой, но все чикали по окну капли, будто гвоздики по шляпку в стекла входили, оставляя светлые, тут же затекающие царапины на окне.
– Утомил я вас. Ложитесь-ка спать и меня спроваживайте в баньку.
– Да нет, – шевельнулся на нарах Высотин. – Какой уж тут сон?! Говори дальше. На сети нам сегодня не попасть. Ветрено.
И как бы удостовериваясь в этом, он глянул в сырое окно, и все мы услышали, как гуднул на крыше ветер, хлестанул замокшей кориной по слеге, сыпко полоснул в стену пригоршней мелкой дроби. По-шаманьи зловеще, пространственно-жутко гудела вокруг нас тайга, соединенная с небом, набитым низкими текущими тучами. Трудно, почти невозможно было представить, что где-то в этом океане, непробудно-темном, в бездонности его и безбрежности, прячутся маленькие, одинокие люди.
Почти без надежды на волю и спасение бредут они и бредут к цели, ими намеченной.
– Мы вышли из Норильска втроем – люди все свои, телом и духом крепкие. Вышли с единственной целью и надеждой – добраться до Москвы, добиться приема у Сталина или Калинина, рассказать о том произволе, какой творится на нашей новостройке. Уходили ночью, по одному в глубь тундры, к тайникам, сделанным еще с зимы. Место сбора мы назначили на одном из притоков Енисея. Через несколько дней мы благополучно встретились. У нас был порядочный запас продуктов, что-то похожее на палатку, сшитую из мучных кулей и куска брезента, три топора, ножи и даже половинка пилы. Кроме того, у нас была, хоть и худо скопированная, карта тех мест. Мы должны были выйти на магистраль и вышли бы, я думаю, да беда подстерегала нас на первом же отрезке пути.
Главной задачей нашей было пока что выйти к Енисею и продолжить путь вверх по его течению. Две с лишним тысячи километров! Мы были взрослые люди, понимали, что это такое. Догадывались – не все дойдем, но, может, хоть один дойдет, и то ладно, и то победа. Но предположить то, что стряслось с нами сразу же, никто из нас даже в самые тяжелые минуты раздумий, даже в жутком сне не мог…
Беглый докурил цигарку, смял ее о порожек печки и задумался, глядя на огонек, – он очень любил смотреть на огонь. Привычка уже давняя, самим им не замечаемая.
– На речке мы сколотили плотик и, спокойно погрузившись, поплыли по большой воде, радуясь тому, что порядочное расстояние нам не топать по мокрой и глухой еще тундре, да и находиться будем мы в стороне от всяких патрульных и сторожевых служб.
Плыли день, где погребясь веслами, где шестами подпихиваясь, впрочем, по вздутой весенней реке нас и без того несло бойко. Но нам хотелось скорее, скорее, вперед! И когда понесло нас совсем хорошо, и под плотом заплескалось, забурлило, мы никакого значения тому не придали – по нашей примитивной карте эта почти еще не изученная местность была голой, ровной и безопасной во всех отношениях. Но к реке отклонялся один из отрогов горного хребта Путорана, о котором мы слышали, что он есть где-то, но что так далеко отклоняется, предположить не могли. Словом, на ровной этой, вертлявой речке оказались пороги, и заметили мы их – люди сухопутные – уже тогда, когда и сделать ничего было невозможно. Плот наш закружило, понесло в пороги. Шум и гул стоял вокруг, вода втягивалась в каменное промежье и падала куда-то вниз. Я велел товарищам лечь, схватиться за бревна и сам сделал то же. Но мы не удержались за бревна, плот наш развалился, рухнул по стене громадной, дымящейся белой пеной, в кипящий котлован. В меня ткнулось бревно, я за него уцепился, и меня закружило по этому глубокому котловану, берега которого отвесной стеной стояли над рекою. Показалось, что под скалою пробкой выпрыгнул наверх окровавленный человек, вскрикнул и исчез. Держась за бревно, я подгребся к тому месту, но ничего там не увидел и сам уже был плох – ледяная вода пронзала до костей.
Тут я вспомнил про Бога – если Он не забыл совсем про нас, грешных Его рабов, пусть обернется лицом к одному из них и поможет ему. Молитва Божья, судьба ли продлили мою жизнь. Меня выволокло на свет белый. Очнулся на каменном приплеске и глаза в глаза встретился с чьим-то пристальным взглядом. Я застонал и сел, от меня отпрыгнул песец, тощий, в клочьях линялой шерсти. Прикормились на человечине здешние зверьки. Этот нюхал и ждал, когда меня можно будет начать.
Я околел бы в ту ночь, если б один из нас не догадался залить варом, залепить древесной смолой по спичечному коробку. Мне удалось развести костер уже в потемках, и не костер – огонек из берестинок, ломаных палочек, ободранных сучьев, собранных в камешнике. Немного обогревшись, я бродил по приплеску берега и в расщелинах меж камней насобирал плавника, еще сырого, но гореть с подсушкой способного. У костра я обмыслил свое положение, посмотрел, в чем и с чем остался – сапоги, тюремная куртка и штаны, рубаха, белье, вот какая со мной и на мне осталась одежда, даже шапки нет. В кармане куртки пара удочек, иголка с ниткой, воткнутая в отворот карманчика, кусок полуразмокшего сухаря, горсть мокрого табаку и клок раскисшей газеты, которую я тут же принялся сушить.
Всю ночь я напряженно ждал крика, шагов по камням к костру, мне не хотелось верить, что друзья мои погибли. Хоть один должен уцелеть. Утром я двинулся по берегу и обнаружил одного из моих товарищей по несчастью. Он лежал возле воды с перебитыми ногами, проломленной головой и был еще теплый. В кармане его было две удочки, коробок спичек, складной ножик, иголка с ниткой, банка с табаком и кусочек размытого сахара в уголке брючного кармана. Я похоронил товарища в камнях, плотно завалил его плитами, чтобы не съели труп песцы, попросил прощения за то, что оставил его в одном лишь белье, и еще ночь просидел возле порога, ожидая второго товарища.
За это время я соорудил из рубахи товарища мешок, из портянок сшил что-то вроде шапки, лямки к мешку приделал и, сложив в него сапоги и костюмчик покойного, который я надевал лишь к ночи, двинул сначала по берегу реки, затем на солнце, все ярче с каждым днем разгорающееся. Вдоль реки меня не пустили идти глыбы натолканных льдов, вздувшиеся ручьи и глубокие старицы; остановило вольно сияющей, куда попало бегущей снежной водой.
Через два дня я снова вышел к той же реке, к тому же порогу. Я кружил по тундре, по редким ее островкам, однако не напугался, не приуныл – что-то уже обжитое, притягательное было для меня на этой реке, в этих бездушных камнях, да дрова здесь были, да и находки, так меня радующие, попадались. Легши на холодный камень, я глядел со скалы вниз и сначала увидел надетый на каменья дождевик, затем косяки рыб и под ними зеркально сверкающий предмет – это либо фляга со спиртом, либо котелок, столь мне необходимый. Я мог разбиться, утонуть, схваченный судорогами, но предмет этот должен был достать.
И нырнул. И достал! И что бы вы думали достал? Топор! Я так ему обрадовался, что даже расплакался и сказал себе, что с топором-то я не пропаду, но больше Всемилостивейшему Богу докучать не стану, буду вспоминать забытые уже молитвы и с молитвой да Божьей помощью выйду к Енисею.
Я еще раз попытался углубиться в тундру и еще раз убедился, что весной в тундре не только прямых, но и никаких путей нет – озера, реки, речки заставляют петлять, кружиться.
Впрочем, что это я? Вы ведь лучше меня знаете Заполярье. Опытный человек сидел бы там, где его настигла беда, ловил бы рыбу, сохранял силы, пережидал половодье. А я все шел, все бился и через неделю пути увидел вдали щетинку леса. Не хотелось верить; подумал: вижу тундровые лиственничные лесочки или останцы каменных отрогов – это значило бы, что я сильно отклонился на север и мне уж не достанет сил вернуться даже на стройку, в Норильск. На бессолой рыбе, на прошлогодних ягодах и горьком орехе кедрового стланика долго не протянешь.
Вера моя и помощь Божья укрепили меня – и я вышел к лесотундре, затем зашел в загустелые леса. Да радовался-то я напрасно. Здесь уж оттаял, взнялся в воздух комар. Был он еще квелый, дымом, замоткой лица можно было от него еще спасаться. Но вот когда пригреет хорошо, что начнется? Боязно об этом даже думать.
Тем временем я уже утратил несколько крючков – щуки, совершенно не знающие страха, понимающие только, что им можно хватать кого и что угодно, их же поймать не смеет никто, разоружали меня. Я стал рыбачить просто и нагло. Поймав две-три сорожины на удочки, насаживал рыбу на жерлицу с проволочной подстраховкой – такие ловушки у нас с зимы налажены были, опускал кособоко шевелящуюся рыбку в глубь озера или речки. Тут же из засады торпедой вылетала щука, где и две, где и три, и, которая проворней, цапала сорожину, мяла ее и старалась уйти в черную корягу или в кисель прошлогодней травы, на ходу заглатывая добычу. Я изо всей силы выхватывал леску – щука оказывалась на берегу, но добычу из зубов не выпускала и долго не могла понять, где она, что с нею произошло и почему оказалась на суше. Если рыбина была не по снасти, я отгонял ее палкой. Случалось, лавливал я и карасей, и пелядку, сигов и даже в одном очень чистом озере с песчаным дном напал на стерлядок, но рыбы до того наелся, что уже не мог на нее смотреть, жевал, как траву.
Простужен я был уже сильно, начал слабеть. Но тут мне стали попадаться кедрачи, хоть и худенькие, северные, а все же кедрачи – прекрасные деревья. Под ними спать суше, теплее, лапник, орех, пусть и горький, пусть истекший, все же пища. И брусники прошлогодней в лесу больше стало попадаться.
Однажды я обнаружил умирающего оленя. Он лежал в сырой яме, в бурой, размешанной болотине. Он объел вокруг уже все кусты, мох и осоку вместе с корнями, выгрыз землю, выел ее до мерзлоты. В открытом переломе ноги оленя кишели черви, и под кожей прошивали они уже ходы к склизкому облезшему паху. Кости зверя торчали наружу, от него пахло, но, увидев меня, он забился в грязной яме, пробовал взняться, но со стоном наотмашь упал обратно в грязь.
Боясь, что олень испустит дух прежде, чем я ударю его топором, зажмурил в кровь съеденные гнусом глаза и обрушился в ямину.
О проекте
О подписке