Читать бесплатно книгу «Гоголь в жизни» Викентия Вересаева полностью онлайн — MyBook
image
 

















































 






 



 





 



 





Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. «Последний день Помпеи» Брюллова привел его в восторг. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, все, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался в то время Державиным. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффектным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия… Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему тотчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже и в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за «моду, которую они ввели по Европе», как он говорил: «быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты». Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Так же мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя – Вальтер Скотта. Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой попечительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора. Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его… В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли, – словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов, В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим.

Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами. Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице… Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью повести его «Шинель», и она заронилась в душу его в тот же самый вечер. Поэтический взгляд на предметы был так свойствен его природе и казался ему таким обыкновенным делом, что самая теория творчества, которую он излагал тогда, отличалась поэтому необыкновенной простотой. Он говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет знакомую ему комнату и знакомую улицу. «У кого есть способность передать живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором и впоследствии», – говорил он. На этом основании он побуждал даже многих из своих друзей приняться за писательство. Но если теория была слишком проста и умалчивала о многих качествах, необходимых писателю, то критика Гоголя, наоборот, отличалась разнообразием, глубиной и замечательной многосложностью требований. Не говоря уже о том, что он угадывал по инстинкту всякое неживое, а придуманное лицо, сознаваясь, что оно возбуждает в нем почти такое же отвращение, как труп или скелет, но Гоголь ненавидел идеальничанье в искусстве прежде критиков, возбудивших гонение на него. Он никак не мог приучить себя ни к трескучим драмам Кукольника, которые тогда хвалились в Петербурге, ни к сентиментальным романам Полевого, которые тогда хвалились в Москве. Поэзия, которая почерпается в созерцании живых, существующих действительных предметов, так глубоко понималась и чувствовалась им, что он, постоянно и упорно удаляясь от умников, имеющих готовые определения на всякий предмет, постоянно и упорно смеялся над ними и, наоборот, мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, с фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки, со всяким специальным человеком, который далее своей специальности ничего не знает. Он собирал сведения, полученные от этих людей, в свои записочки, – и они дожидались там случая превратиться в части чудных поэтических картин. Для него даже мера уважения к людям определялась мерой их познания и опытности в каком-либо отдельном предмете. При выборе собеседника он не запинался между остроумцем, праздным, даже, пожалуй, дельным литературным судьею и первым попавшимся знатоком какого-либо производства. Он тотчас становился лицом к последнему. Но, по нашему мнению, важнее всего этого была в Гоголе та мысль, которую он приносил с собой в это время повсюду. Мы говорим об энергическом понимании вреда, производимого пошлостью, ленью, потворством злу, с одной стороны, и грубым самодовольством, кичливостью и ничтожеством моральных оснований – с другой. Он относился ко всем этим явлениям совсем не равнодушно, как можно заключить даже из напечатанных его писем о московской журналистике и об условиях хорошей комедии. В его преследовании темных сторон человеческого существования была страсть, которая и составляла истинное нравственное выражение его физиономии. Он и не думал еще тогда представлять свою деятельность как подвиг личного совершенствования, да и никто из знавших его не согласится видеть в ней намеки на какое-либо страдание, томление, жажду примирения и проч. Он ненавидел пошлость откровенно и наносил ей удары, к каким только была способна его рука, с единственной целью потрясти ее, если можно, в основании. Этот род одушевления сказывался тогда во всей его особе, составляя и существенную часть нравственной красоты ее. Честь бескорыстной борьбы за добро, во имя только самого добра и по одному только отвращению к извращенной и опошленной жизни, должна быть удержана за Гоголем этой эпохи, даже и против него самого, если бы нужно было. Несомненные исторические свидетельства тут важнее признаний автора, подсказанных другого рода соображениями и сильным подавляющим влиянием новых идей, позднее возникших в его сердце. Мы с своей стороны убеждены, что Гоголь имел, между прочим, в виду и этого рода деятельность, когда накануне 1834 года обращался к своему гению с удивительным поэтическим дифирамбом, вопрошая будущее и требуя у него труда, вдохновения и подвига. Чудно и многознаменательно звучат последние слова этого воззвания к гению: «О, не разлучайся со мною! Живи на земле со мной хотя два часа каждый день, как прекрасный брат мой! я совершу, я совершу! Жизнь кипит во мне! Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество. Я совершу! о, поцелуй и благослови меня!» Но кроме вдохновенных часов, каких Гоголь просил у своего гения, и кроме положительной деятельности, к какой приводило чувство кипящей жизни и силы, он еще, по характеру своему, старался действовать на толпу и внешним своим существованием; он любил показать себя в некоей таинственной перспективе и скрыть от нее некоторые мелочи, которые особенно на нее действуют.

Таким был или, по крайней мере, таким представлялся нам молодой Гоголь. Великую ошибку сделает тот, кто смешает Гоголя последнего периода с тем, который начинал тогда жизнь в Петербурге, и вздумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, как совершился важный переворот в его жизни.

П. В. Анненков. Гоголь в Риме. Литературные воспоминания. Стр. 14–15, 18–19, 21–27.

Гоголь не обладал тогда необходимою многосторонностью взгляда. Ему недоставало еще значительного количества материалов развитой образованности, а Пушкин признавал высокую образованность первым, существенным качеством всякого истинного писателя в России. Я сам слышал от Гоголя о том, как рассердился на него Пушкин за легкомысленный приговор Мольеру: «Пушкин, – говорил Гоголь, – дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины схожи между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобности не имеет в пружинах и интригах; что в великих писателях нечего смотреть на форму, что, куда бы он ни положил добро свое, – бери его, а не ломайся».

П. В. Анненков. Материалы для биографии Пушкина. Изд. 2-е, 1873. Стр. 361.

Н. Я. Прокопович вспоминает с восхищением об этой поре жизни своего друга. У него я видел портрет Гоголя, рисованный и литографированный Венециановым и который, по словам владельца, можно назвать портретом автора «Тараса Бульбы». Гоголь отличался тогда щеголеватостью своего костюма, которым впоследствии начал пренебрегать, но боялся холоду и носил зимою шинель, плотно запахнув ее и подняв воротник обеими руками выше ушей.

П. А. Кулиш, I, 101.

В Петербурге некоторые помнят Гоголя щеголем; было время, что он даже сбрил себе волосы, чтобы усилить их густоту, и носил парик. Но те же самые лица рассказывают, что у него из-под парика выглядывала иногда вата, которую он подкладывал под пружины, а из-за галстуха вечно торчали белые тесемки.

П. А. Кулиш. I, 52.

Кроме мимики, Гоголь умел перенимать и голос других. Во время своего пребывания в Петербурге он любил представлять одного старичка. Б., которого он знавал в Нежине. Один из его слушателей, никогда не видавший этого Б., приходит раз к Гоголю и видит какого-то старичка, который играет на ковре с детьми. Голос и манеры этого старичка тотчас напомнили ему представление Гоголя. Он отводит хозяина в сторону и спрашивает, не Б. ли это. Действительно, это был Б.

П. А. Кулиш, I, 28.

Любимых игр у Гоголя в детстве не было, как впоследствии не было никаких физических упражнений; напр., он не любил никакого спорта, верховой езды и проч.; до некоторой степени нравившимся ему развлечением была разве игра на бильярде.

А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Материалы, I, 106.

Очень понимаю и чувствую состояние души твоей (Данилевский был влюблен в красавицу Э. А. Клингенберг, впоследствии Шан-Гирей), хотя самому, благодаря судьбу, не удалось испытать. Я потому говорю «благодаря», что это пламя меня бы превратило в прах в одно мгновенье. Я бы не нашел себе в прошедшем наслаждения; я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвой этого усилия. И потому-то, к спасению моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть. Ты счастливец, тебе удел вкусить первое благо в свете – любовь; а я… Но мы, кажется, своротили на байронизм.

Гоголь – А. С. Данилевскому, 20 дек, 1832 г., из Петербурга. Письма, I, 232.

Вы спрашиваете об «Вечерах» Диканьских. Черт с ними! Я не издаю их (вторым изданием); и хотя денежные приобретения были бы неизлишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих «Вечеров», и вы только напомнили мне об этом… Да обрекутся они неизвестности, покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня! Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется, великое не выдумывается. Одним словом, умственный запор.

Гоголь – М. П. Погодину, 1 февр. 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 237.

Как-то не так теперь работается! Не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из истории, уже вижу собственные недостатки… Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. И я до сих пор не написал ровно ничего. Я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой, толстой тетради: «Владимир 3-ей степени», и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит. А что из того, когда пиеса не будет играться: драма живет только на сцене. Без нее она, как душа без тела. Какой же мастер понесет напоказ народу неоконченное произведение? – Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самый невинный, которым бы даже квартальный не мог обидеться. Но что комедия без правды и злости! Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю, – передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и история к черту. И вот почему я сижу при лени мыслей.

Гоголь – М. П. Погодину, 20 февр. 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 244–245.

От М. С. Щепкина я узнал, что Гоголь писал комедию «Владимир третьей степени»; он даже читал некоторые из нее сцены, но потом бросил ее; впрочем, некоторые отрывки ее напечатаны в драматических сценах этого писателя. Но Щепкин не объяснил мне, какие именно из напечатанных отрывков входили в состав комедии «Владимир 3-ей степени». Вот что я узнал от М. С. Щепкина о содержании этой комедии. Героем ее был человек, поставивший себе целью жизни получить крест св. Владимира 3-й степени. Известно, что из всех орденов орден св. Владимира пользуется особенными привилегиями и уважением и дается за особенные заслуги и долговременную службу. Даже теперь, когда с получением других орденов не даются уже дворянские права, как это было прежде, орден св. Владимира удержал еще за собой это право. Старания героя пьесы получить этот орден составляли сюжет комедии и давали для нее богатую канву, которую, как говорят, превосходно воспользовался наш великий комик. В конце пьесы герой сходил с ума и воображал, что он сам и есть Владимир третьей степени. С особенною похвалою М. С. Щепкин отзывался о сцене, в которой герой пьесы, сидя перед зеркалом, мечтает о Владимире 3-ей степени и воображает, что этот крест уже на нем.

В. И. Родиславский. Беседы в Обществе любителей росс. словесности, М., 1871, вып. III, стр. 139.

Я вывез из дому всю роскошь лени и ничего решительно не делаю. Ум в странном бездействии; мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое.

Гоголь – А. С. Данилевскому, 8 февр. 1833 г., из Петербурга. Письма. I, 240.

У Гоголя ничего нового нет. Его комедия не пошла из головы. Он слишком много хотел обнять в ней, встречал беспрестанно затруднения в представлении и потому с досады ничего не написал. Еще есть другая причина его неудачи: он в такой холодной поселился квартире, что целую зиму принужден был бегать от дому, боясь там заморозить себя.

П. А. Плетнев – В. А. Жуковскому, 11 марта 1833 г. Соч. Плетнева, III, 528.

Я не иначе надеюсь отсюда вырваться, как только тогда, когда зашибу деньгу большую. А это не иначе может сделаться, как по написании увесистой вещи. А начало к этому уже сделано. Не знаю, как пойдет дальше.

Гоголь – М. П. Погодину, 8 мая 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 249.

Сестра Марья Васильевна вышла замуж за поляка П. О. Трушковского, очень красивого, но он не имел никаких средств к жизни, кроме службы в чертежной. Женившись, они остались жить у нас, потому что у него не было средств даже квартиру нанять. Он ездил на службу в Полтаву, а большую часть жил у нас. Завел парники и виноград и табачную плантацию, – помню, как я ему помогала листья расправлять, – после затеял кожевенную фабрику, ввел мать в долги (ей пришлось продать свой хутор в Кременчугском уезде, который достался ей в приданое, кроме того, заложили половину Васильевки) и на этой фабрике прогорел.

О. В. Гоголь-Головня, 8.

Я послушала неопытных людей и завела кожевенную фабрику. Попавшийся нам шарлатан, австрийский подданный, уверил, что мы будем получать по 8000 рублей годового дохода на первый случай, а дальше и еще больше… В тот год (1832) приехал сын мой и посоветовал нам начать с маленького масштабу; фабрикант сказал: «зачем терять время даром, почему не получать вместо пяти тысяч сто?» Нанято было сапожников двадцать пять человек, как подскочил страшный голод; покупали хлеб по три рубля пуд, а между тем фабрикант наш намочил кожи и сдал на руки ученикам, которые ничего не знали, а сам, набравши несколько сотен сапогов, поехал продавать и, получа деньги, на шампанское с своими знакомыми пропил. (Мы не знали, что он имел слабость пить.) Возвратясь, он сказал, что ездил для больших для фабрики дел, а о такой безделице он не намерен отдавать отчета, и что он договорился с полковником на ранцы. Тогда я его позвала и объявила, что больше на словах не верю ничего, когда не покажет на деле. И, так как он долго не возвращался, то кожи, оставленные им, все испортились, и он бежал, и мы не знали, что с теми кожами делать; и обманул еще пять помещиков, очень аккуратных и умных. Наконец, умер, и столько было наделано долгов, занимая в разных руках, что должны были заложить Васильевку, чтобы с ними расплатиться, на двадцать шесть лет, и платить по пятьсот рублей серебром проценту. И винокурня уничтожена, земляная мельница уничтожена для толчения дубовой коры, для выделки кож, и совершенно оставил нам расстроенное имение.

М. И. Гоголь. Автобиографическая записка. Рус. Арх., 1902, I, 708.

Пишу к вам в самый жаркий день. Термометр показывает двадцать пять градусов в тени. Я очень редко теперь живу в городе, в котором душно, как в бане. Солнце тиранствует, а не греет. Пользуясь тем, что многие оставили город, я ищу теперь себе другую квартиру, потому что старая надоела мне до смерти. Она меня заморозила зимою так, что одно только лето, подобное нынешнему, отогрело меня.

Гоголь – матери, 24 июня 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 252.

Теперь только приехал из Петергофа, где прожил около месяца… Я живу здесь среди лета и не чувствую лета! Душно, а нет его. Совершенная баня; воздух хочет уничтожить, а не оживить. Не знаю, напишу ли я что-нибудь для вас (для издававшегося Максимовичем альманаха «Денница»). Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки. Как ни принуждаю себя, нет, да и только… Мне пришло в думку потащиться на Кавказ, зане скудельный состав мой часто одолеваем недугом и крайне дряхлеет.

Гоголь – М. А. Максимовичу, 2 июля 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 253–254.

Более трех дней, как я нахожусь в городе. До сего же времени жил за городом в Стрельне и около Петергофа. Время было довольно дурно: весь июль месяц был дождлив, дни походили на осенние. Вряд ли будет что-нибудь у меня в этом или даже в следующем году. Пошлет ли всемогущий бог мне вдохновение, – не знаю.

Гоголь – матери, 9 авг. 1833 г., из Петербурга. Письма, I, 255.

Бесплатно

4.49 
(53 оценки)

Читать книгу: «Гоголь в жизни»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно