Читать книгу «Они шли убивать. Истории женщин-террористок» онлайн полностью📖 — Веры Ивановны Засулич — MyBook.
image

Имея в руках точные показания предателя, но не имея никаких вещественных улик против подсудимых, следственная комиссия, понукаемая своим руководителем, Муравьевым-Вешателем, настаивала, требовала, угрожала и всячески притесняла подсудимых, чтобы заставить говорить о том, что было только в умах и сердцах пленных юношей. – Власти не могли допустить, чтобы нашелся храбрец, взявши на себя одного и выполнение, и ответ за покушение на жизнь царя. Им всенепременно хотелось быть спасителями династии от обширного заговора, грозившего гибелью России. Подсудимых беспрестанно таскали на допросы, стращали их смертной казнью; и содержали их, и допрашивали, и судили в Петропавловской крепости.

Ишутина обвинили в заговоре с Каракозовым и приговорили к смертной казни. Молодой, энергичный, с тысячью планов в горячей голове, он не хотел умирать, но на эшафот он взошел твердо…. Уже спустили на глаза саван, уже палач налаживал на шее веревку, когда спрятанный за углом герольд подскакал к эшафоту с царским помилованием. – И милость царская сказалась ядом…. Нежная душа Ишутина не вынесла издевательства: есть много оснований думать, что он тогда-же лишился рассудка. Черная пустая завеса падает за ним с этой минуты.

Каракозова повесили 4-го октября 1866 г. Человек 30 сослали в Сибирь, из них семерых на каторгу: П. Д. Ермолов, 20-ти лет, на и0 лет каторги; Н. П. Странден, 23-х лет, на 20 лет кат.; Д. А. Юрасов, 23-х лет, на 10 лет кат.; М. Н. Загибалов, 24 лет, на 6 лет кат.; О. А. Мотков, и 9 лет, на 4 г. кат.; В. Н. Шаганов, 26-ти лет, на 6 лет. кат.; П. 0. Николаев, 22-х лет, на 8 лет кат. Остальные пошли на поселение.

Помилованного Ишутина довезли вместе с остальными каторжанами до Нижнего, но оттуда вернули, и с тех пор он как в воду канул…. Замучили?… Запытали?…. Сгноили?… Ни друзья, ни родные, никто ничего не знал.

Сильные, здоровые, бодрые умом и духом, каракозовцы, в том же 1866 г. были привезены в Александровскую каторжную тюрьму, что на юге Забайкальской области, в 300 верстах южнее Кары.

Чернышевский был еще там; было человек полтораста польских повстанцев 63-го года и нисколько десятков русских каторжан по разным политическим процессам. Тюремное начальство, в виду такого множества образованных сил, сочло за лучшее предоставить заключенным самим устроиться и со своим хозяйством, и со своими работами и внутренними сношениями. – Сами стряпали, сами чистили, выметали дворы, работали в огородах. Оставалось время и на чтение, и даже на устройство спектаклей, изображавших пьесы, писанный специально для этих сцен самим Николаем Гавриловичем.

Так прошло два года. Раз ночью, раздался шум в коридоре, загремели железные засовы, и в маленькой камере, лежавшей рядом с большой, где помещались каракозовцы, послышался таинственный шум, шептавшие голоса. Потом дверь снова затворилась, люди ушли, и снова тишина и безмолвие. Большую камеру от маленькой отделяла дощатая стена, плохо сколоченная. Молодые силачи стали сверлить дыры, прокладывая щели, но, когда они услышали, в ответ на свой зов, знакомый им голос, – они быстро сообразили, как вынуть одну из досок, и через несколько минут стояли против Ишутина.

Он задрожал, отскочил и закричал: «Это не вы, неправда, это не вы… вас давно нет в живых…вас замучили… неправда, это обман, вас нет, вас нет!..» Бледный, измученный, с горящими глазами, он был страшен собственным ужасом своим; ужасом человека, увидевшего перед собой людей с того света.

Мало по малу, ласковые слова товарищей, их приветливые лица, знакомый выражения, напоминания о прошлом – успокоили Ишутина, привели его в себя, заставили понять действительность и признать ее. Тогда он сам стал рассказывать, как его вернули с дороги, повезли в Шлиссельбургскую крепость, пустынную, мрачную, сырую; как заковали в кандалы и держали безвыходно, при самом жестоком режиме. Мертвая тишина окружала его каменный гроб, и только вначале к нему входили чиновники, требовали дальнейших, «откровенных» показании о заговоре против правительства и грозили новыми ужасами за его молчание и отрицание; как, наконец, принесли к нему изодранную, окровавленную одежду, в которой он узнал платье своих товарищей по суду и стали говорить ему, что «и с ним поступят также, как поступили с близкими ему людьми, если он не откроет всей правды». – Но ничего нового Ишутин и не мог-бы сказать своим палачам, если бы и хотел; жандармам все было известно из показаний «молодого человека», подтвержденных некоторыми из участников; пытки они устраивали для очистки своей совести: авось еще осталось недосказанное имя, место, произнесенное слово…

Обращаясь к товарищам своим, Ишутин говорил твердо, логично, вид имел вполне нормальный… Рассказ продолжался около двух часов. Он радовался товарищам, говорил горячо о прошлом, расспрашивал об отсутствующих… был прежний Ишутин. Затем им овладела усталость; мысль улетала куда-то, речь становилась бессвязной. Слушатели переглянулись, и страшная догадка мелькнула в их головах. – А бедный больной, вернувшись в свой мир фантазий и видений, быстро говорил сам с собою, уже не обращая внимания на действительность.

С тех пор прошли годы. Сроки кончались, каракозовцев увозили на поселение в Якутскую область; Чернышевского перевели в Вилюйскую тюрьму; поляки разорялись по разным тайгам Сибири, а из остальных каторжан одни были помилованы и выехали в сибирские города, другие кончили сроки и отправлены в разные места на поселение.

Александровскую тюрьму, по каким-то «административным соображениям», закрыли. – Ишутина, как вечного каторжника, а вместе с ним и только что прибывшего нечаевца, перевели на Кару, еще не видавшую «государственных преступников».

Больной, совсем слабый физически, и с несомненным помешательством, Ишутин настолько поражал своею беспомощностью, что даже начальство карийских промыслов сочло напрасной жестокостью держать взаперти этого человека и разрешило ему существовать вне тюрьмы, тихо блуждая по разбойничьему гнезду – поселку.

Он заходил к товарищам, жившим в вольной команде, давал уроки французского языка детям местных чиновников, охотно выпивал рюмку карийской водки, всегда разбавленной табачным настоем, помогавшей ему душить злой кашель, вечно терзавший его. Наконец, он свалился и его снесли в лазарет, по его личному настоянию. Еще два, три месяца судорожного кашля, бесконечные поты, бессонные ночи, хрип мокрот, бред, бессвязные звуки… порывистые жесты, метанье по постели, и… полное, полное одиночество.

Ишутин умер на рождественских праздниках 1878 года. – В пустой, грязной палате, на деревянной койке и мешке, набитом соломой, лежал скелет, обтянутый желтой, влажной кожей; темные, шелковистые пряди волос в беспорядке слиплись на лбу, глаза закрылись…

Через коридор тянулся ряд громадных палат-сараев, в которых, к весне, помещалось зараз по сто цинготных и тифозных. Сейчас палаты были пустые, и в одной из них была устроена театральная сцена: подмостки для актеров, место для военной музыки и ряды стульев и скамеек для нескольких сот зрителей.

Начальство веселило себя и своих многочисленных присных.

Благодаря такой культурности властей, арестанты могли умирать под звуки мазурки и вальса.

Незадолго до смерти Ишутина, я решилась спросить его о том, как он жил в Шлиссельбургской крепости, тогда еще совсем незнакомой революционерам-социалистам. – Он быстро поднял голову, испуганно огляделся кругом, нахмурился и заговорил глухим голосом: «Там страшно… но нельзя говорить… там змеи обвивались вокруг моего тела… впивались в ноги, сжимали руки… там все ужасы… нельзя говорить об этом… они слушают…» Бессвязно, шипящим голосом и дико озираясь, он стал называть страшные вещи, облекать их в таинственную форму, отмахиваясь руками.

Я больше не расспрашивала.

Хоронила Ишутина местная полиция, товарищей не пустили на кладбище. На деревянном кресте не позволили сделать надписи.

До суда и во время суда, Каракозов и каракозовцы сидели в Петропавловской крепости, их и судили в ее стенах.

Дело Дмитрия Владимировича велось отдельно от дела организации и судили его отдельно, одного.

Случилось раз, что, когда несколько человек обвиняемых, в сопровождении своих конвойных, сидели в проходном коридоре, ожидая очереди допроса, – мимо них провели Каракозова. Он замедлил шаги и, спокойный, с тем-же твердым взглядом, быстро сказал: „Будьте спокойны: никого не выдал, ничего не сказал… все вынес… даже пытки.»

Это были последние и единственный его слова, обращенный к товарищам после ареста. – Но заправские пытки, с выворачиванием суставов и пр. – Каракозов вынес после суда. Подробности пыток неизвестны. Каракозов не мог сам войти на эшафот, его тащили под руки; он не мог сказать слова, не мог сделать жеста. Весь Петербург был уверен, что вешали не человека, а его труп.

Но знали и то, что ни пытки, ни смерть не вырвали у него ни одного признания.

Кроме Ишутина, которого истиранили сверх человеческой силы, все каракозовцы выдержали и каторгу, и ссылку в якутские тундры, где они были первыми политическими ссыльными. Разбросанные на тысячи верст один от другого, окруженные враждебно-настроенным населением (натерпевшимся всевозможных притеснений от русских властей), – они все-таки сумели создать возможность жить там, и для себя, и для вновь прибывавших товарищей, победив предубеждение якутов своим упорным трудолюбием, своим участием к нуждам населения и своей просветительной деятельностью. – До сих пор помнят их местные жители, как умных, все умевших русских. – Это были сильные, одаренные люди.

Что делало, что говорило, что думало русское общество, когда раздался выстрел Каракозова?

Общество справляло свои именины (и с тех пор оно их, кажется, больше не видело). Во-первых, оно все еще радовалось тому, что освобождение крестьян прошло для него не только благополучно, но и набило его карманы выкупными свидетельствами; во-вторых, оно улыбалось себе, любуясь своей гуманностью и своей прогрессивностью; в третьих, оно искренно благодарило Бога за то, что Александр III не сдает в солдаты ваших лучших писателей и поэтов русских, а только некоторых, самых лучших ссылает на каторгу, и то по суду. – Все просветительный реформы того времени большое общество приписывало, главным образом, инициативе Александра II, все же репрессии, – уже тогда поражавшая более чувствительных своею грубостью, – ставились в вину или «недобрым министрам», или бестактности «радикалов», всегда желавших больше свободы слова, печати и деятельности, чем сколько отпускалось из царской лакейской. – Одним словом, в то время имя Александра ИИ еще розовыми буквами было написано в сердцах его подданных…

И вдруг выстрел!.. Какой афронт9! – Именинный праздник был нарушен. Пошли тревожный собрания, адреса, молебны. Одни, задыхаясь, кричали: „Вот! вот!.. мы говорили… Вот она воля!.. вот они реформы!..“

Другие били себя в грудь и громко говорили: – «Поймите же, что это вздор, нелепость! Мальчишка… неуч… Разве можно обобщать?» Здравый смысл народа против… Все негодуют… Нет, здесь реформы не при чем! А образумить, наказать – конечно, надо!..»

Кричали, спорили, все обсудили, решили, как быть вперед, и только одного не досмотрели: что этот выстрел отнял у отцов детей их; что личность Каракозова и его подвиг раскололи раз навсегда интеллигентную часть России; люди, которые стремились воспользоваться благами прогресса для себя лично, составили ту аморфную массу, которую принято у нас называть «либералами»; a те, которые не могли спокойно жить, видя вокруг себя море обид, горя и неправды, – ушли в школу Рахметова10 и вынесли оттуда достаточно мужества, любви и ненависти, чтобы отдать всю жизнь свою восстановлению попранных прав человека. Эти последние и были той средой, которая тут же стала формироваться в социально-революционные кадры.

Не вдруг, конечно, откололась молодежь от общего течения; она, быть может, не сразу уяснила себе вполне, откуда взялось ее охлаждение к либерализму, ее равнодушие к «великим реформам», но она чувствовала ясно, что для нее нет возврата к именинам, при наличных условиях, и что вот-вот, она должна взять посох в руки и отправиться искать новых, еще неизвестных ей путей.

– Конечно, были и тогда отдельный лица, для которых выстрел Каракозова был не только желанным, но и долгожданным ударом, но таких было мало, а в целом молодежь еще с легким сердцем смотрела на возможность работать на легальной почве.

Правда, она уже и тогда видела, как люди платились тюрьмой и ссылкой, за свое усердие к просвещению других; как исправники закрывали частный школы, попы доносили, предводители изгоняли бескорыстных учителей, студентам запрещали поступать в волостные писаря и т. д. Все это и много другого скверного молодежь видела и вычитывала из газет, но… кому легко расстаться с надеждой послужить общему делу открыто, свободно, широко! – это во-первых, а во-вторых, как могла молодежь – искренняя, горячая, но не выдающая жизни своей страны, мало знакомая с историей, идеализирующая человека, – заподозрить, усомниться в чистоте намерении царя, уничтожившего крепостное право!

Выстрел Каракозова был ударом, удивившим, поразившим одних, смутившим, вогнавшим в раздумье других. Каракозов – молодой и отважный, прекрасный товарищ прекрасных людей, сумевший умереть, как закаленный герой. Пусть его ругают, поносят; пусть родные его стыдятся фамилии своей и просят царя „дозволить им сменить «Каракозова» на «Александрова» – пусть вся Россия распинается в преданности царю, шлет ему адресы, иконы, строит часовни… пусть, пусть! А он все-таки наш, наша плоть, наша кровь, наш брат, наш друг, наш товарищ. Мы его любим, мы его жалеем, мы ему поклоняемся. – Она не смела сказать все это громко, не только потому, что боялась, но и потому, что все эти чувства и мысли были слишком новы ей самой, она еще не успела в них разобраться.

«А они, отцы наши! кого они любят, кого чествуют!.. Комиссарова11. – Почему никто из них не стоял там, никто не стерег своего царя-благодетеля, почему среди них не нашлось никого, чтобы действительно, а не невзначай отвести руку стрелявшего?.. Случайно ее толкнул стесненный толпой молодой шапочник из Костромы, вместе с другими прохожими глазевшими на выходившего из Летнего Сада Александра III. Кто-то из толпы случайно толкнул его локоть, так же случайно его рука толкнула руку Каракозова, державшего револьвер, и выстрел, назначенный царю, раздался вверх».

Слепой толчок ничего не подозревавшего человека вызвал восторг всего верноподданного мира. Сконфуженное общество обрадовалось возможности перенести разговор от щекотливо-грустной темы к умилительно-веселенькому происшествию. Заказали сотни тысяч Комиссаровых на бумаге и все, состоявшие на государевой службе, и все темные, и все робкие – увесили ими стены своих самых видных углов.

Надо было доказать, что «народ предан… народ любить царя… вот ясное доказательство… – Простой, совсем простой, неграмотный… и вдруг спас!.. Да спас… он… всю Россию!..» Ползающие перед монархом и хихикающие себе в бороды, все требовали чествования Комиссарова, век жаждали видеть его своими глазами. Царь даль ему чин, мундир, денег; приставили к нему офицера и возили по институтам, корпусам, салонам. Его встречали, дарили, кланялись ему. – Царица выписала его жену из деревни и своими руками вдела ей брильянтовые серьги; нарядили ее в кринолин и бархат и пустили гулять по столице. Анекдоты самые дурацкие, самые пошлые, на тему о «спасителе и его жене», сыпались со всех сторон, ходили по всей России. Бедные супруги Комиссаровы стали посмешищем всего Петербурга, и «спаситель» не выдержал и запил горькую, Тогда двор и общество озаботилось дальнейшим устройством судьбы своего героя. Об этом трактовали в газетах и порушили так: царь дает ему дворянское достоинство, а дворяне вносят в складчину 50 тысяч на покупку гимназия новому собрату своему – Комиссарову – Костромскому. – Героя отправили в новое его поместье и оставили одного… Сбитый с толку, очумевший от всех царских милостей и тех комедийных положений, в который его ставили с утра и до вечера – Комиссарову оставшись один, стал пить не переставая и, как было объявлено в газетах, в белой горячке повысился в своем дворянском поместье.

Как кошмар, как смрадный осадок, ложилась эта гнусная трагикомедия на душу честной молодежи. – Две виселицы, Каракозова и Комиссарова, явились символами двух направлений, разделивших с тех пор Россию на два определенных лагеря. – Один лагерь, с «Московскими Ведомостями» во главе, пошел направо кормиться от крох, падающих с престола царей; другой, храня в душе заветы Чернышевского и не спуская глаз с лучезарного облика Каракозова, – все круче и круче поворачивал влево, пока не научился служить своей родине так же умело и упорно, как каракозовцы, и так же самоотверженно геройски, как сам Каракозов.