Чудесная старушка была наша няня. Она была стара: она вынянчила ещё мою маму, дядю и тётей; а теперь, когда мы приезжали к бабушке, она по старой памяти всегда вступала в свои права и нянчилась с нами. Все в доме не только любили и уважали её, но многие и побаивались. Няня без всякого гнева или брани умела всем внушить к себе уважение и страх рассердить её. Мы, дети, боялись её недовольного взгляда, хотя няня не только сама никогда не наказывала, а терпеть не могла даже видеть, когда нас наказывали другие. С большим трудом переносила она наше очень редкое стояние в углу или на коленях; а уж если, бывало, заметит, что нас – не дай Бог! посечь собрались, – не прогневайтесь! Будь это мама или папа, няня Наста без церемонии нас отымет, не даст! С мамой-то она совсем не церемонилась.
– Это что ты выдумала? – прикрикивала она на неё в этих редких оказиях. – Мать твоя тебя вырастила, я тебя вынянчила, и ни одна из нас тебя пальцем не тронула! А ты своих детей сечь?!. Нет, матушка! Я тебя николи не била и твоих детей тебе не дам бить!.. Не взыщи, сударыня. Детей надо брать лаской да уговором, а не пинками да шлепками… Шлепков-то, поди, каждый им сумеет надавать; а от матери родной не того детям нужно!..
И так разбранит за нас Наста маму, как будто она и Бог весть какая строгая была. Оно правда, что мама становилась всегда построже, когда мы приезжали к бабушке, ужаснейшей баловнице нашей; именно потому, что боялась, что она нас совсем избалует.
Часто, бывало, няня отымет нас, уведёт от сердитой мамы в другую комнату, а сама вернётся, чтоб ещё её хорошенько за нас побранить; а мама весело-превесело рассмеётся над её гневом, так что и старушка не выдержит и, забыв о том, что мы недалеко, хохочут обе, сами над собой, не зная, что и мы тоже смеёмся вместе с ними…
Не только ребёнка, а каждое Божье создание няня жалела и берегла. Не дай Бог было при ней убить паука или мушку, или равнодушно наступить на какого-нибудь жучка.
– Ну и что тебе с того? – сердито вопрошала она убийцу. – Всех, ведь, не перебьёшь! Ты убил одного, – а на тебя налетят десять. Ведь ты ей жизни отнятой назад вернуть не можешь? Убить – убьёшь, а воскресить-то не сумеешь? Не твоего это ума дело!.. Ну, так и убивать не смей. Пущай себе живут: коли Бог им жизнь даровал, значит, они на что-нибудь да нужны.
Точно так же сердилась няня, видя, что кто-нибудь животное обижает. Уж какая ведь добрая была, а всегда, бывало, замахнётся, чем попало, и бежит своими мелкими старушечьими шажками отымать несчастную кошку, щенка или птичку.
– Вот я тебя, негодник! – няня ни с кем не церемонилась и всем в доме, кроме дедушки и бабушки, говорила ты. – Ишь ведь обрадовался, что силы больше, чем у котёнка, и ну обижать!.. А ну, как у меня больше силы, чем у тебя?.. Вот я тебя сейчас поймаю, да и отдую, здорово живёшь!.. Что ж умна я буду? А тебе-то сладко придётся?.. Срам какой!.. Не озорничай! Оставь в покое Божью тварь, чтоб Господь на тебя самого не прогневался и не наказал за своё творение.
Вот какова была наша няня Наста, – а всё-таки мы её боялись! Как она бывало серьёзно глянет из-под седых бровей своих да покачает строго головою, так хуже и наказания не надо!.. И хочется попросить няню, чтобы не сердилась, и страшно подойти к ней, пока она сама не взглянет ласковей и не подзовёт к себе. В её гневе было что-то особенное, какая-то особая сила. Не было возможности рассеяться, забыть, что она сердится; какая-то тяжкая скука на нас нападала во время её гнева. А как только смягчалась няня, и на её строгом, с мелкими правильными чертами, лице появлялась улыбка, – всё будто бы разом прояснялось и веселело кругом.
Няня не одних нас, а вообще всех детей любила и жалела. Вечно, бывало, она вязала чулочки, фуфаечки, тёплые шапочки для каких-нибудь бедных детей. Она плохо видела: шила с трудом, но вязала искусно. Поэтому она всегда бралась вывязывать по несколько пар чулок для горничных девушек с тем, чтоб они ей сшили какую-нибудь работу, и работа эта почти всегда бывала бельё, платьице или одеяло для ребёнка.
В нашей детской была печка с большой лежанкой. Я всегда удивлялась, зачем это няня вечно складывает на ней узелки с нашими старыми платьями и башмаками? Она никогда не говорила нам, что всё это припасает для встречных бедных детей.
Я гораздо позже об этом узнала.
Няня была хорошая сказочница. Она знала множество сказок и рассказывала их отлично. Мы все были ужасно рады, когда нам удавалось упросить её рассказать нам сказку, что было не совсем легко. Её для этого надо было долго уговаривать, а если она была сердита или чем-нибудь опечалена, то ни за что не соглашалась.
Раз мы очень пристали к ней: «Расскажи, няня, да расскажи сказку!»
– Что вы? Господь с вами! – отвечала няня. – Нынче суббота, – всенощная в Божиих храмах идёт, а я им сказки стану сказывать!.. Нет, детки, сегодня никак нельзя. Завтра, – дело иное. А субботний вечер – вечер святой. По субботам надо молиться Богу, а не выдумки рассказывать. Вот, я сейчас затеплю у образов лампадку, а Наденька или Лёля Евангелие бы громко прочли. Вот, это бы дело было!
– Нет, няня; я в театр поеду с Катей и с Леночкой, – так тёти называли мою маму. – И Лёлю мы с собой возьмём, – отвечала тётя Надя.
Лёля запрыгала от радости и побежала к маме узнавать, не пора ли одеваться; а няня крепко заворчала:
– Ишь нашли время комедии смотреть! Срам какой, во время службы Божией по театрам разъезжать. Ведь уж слава Господу, – не махонькие: должны бы понимать. А уж Елене Павловне просто стыдно не удержать девчонок.
Няня часто, по старой памяти, тётей и даже мою маму называла «детьми» и «девчонками».
– Эх ты, Наста! Воркотунья ты старая! – откликнулась, услышав её слова, из другой комнаты бабушка. – Полно тебе ворчать! Какой тут грех – в театр ездить?.. Можно всему время найти: и удовольствию, и молитве.
– То-то я и говорю, сударыня, что всему своё время: бывает час молитве и час веселью, – не унималась няня. – Субботний вечер, известно, вечер святой! Божий вечер… Добрые люди недаром говорят: «Что во все дни трудись, в субботу Богу молись, а в седьмой день, помолясь – веселись». Православные люди так-то делают.
– Э! Полно, голубушка! – прервала её бабушка. – Оставь молодёжи веселье; а мы с тобой, старухи, будем за них молиться. Будет им время дома сидеть, когда жизнь надоест, а пока весело им – пусть веселятся во всяк день и час!.. Весельем мы Бога не прогневаем.
И бабушка принялась за своё прерванное занятие, а Наста ещё долго качала седой головой и хмурилась, ворча себе что-то шёпотом. Она тогда только унялась, когда, крестясь и вздыхая, принялась заправлять лампадку у киота.
Я смирно притаилась в уголке, в тёмной амбразуре глубокого окна, и оттуда пристально следила за няней.
Ярко освещённое лицо её, тёмное, с глубокими морщинами, смотрело серьёзно и даже как будто немного сердито. Её худенькое, как палка, прямое тело, одетое в тёмный ситец и чёрную фланель, казалось мне какой-то тоненькой, деревянной подставкой к низко опущенной голове, с выбившимися из-под тёмного платка, повязанного шлычкой, седыми как лунь волосами. Она засветила фитиль лампады, осторожно подтянула её вверх по шнурку, закрепила конец на гвоздик и мерно сделала два шага назад, не спуская глаз с сиявших высоко в углу образов. Суровое лицо её разгладилось и смягчилось выражением доброты и чего-то другого ещё, – какого-то непонятного мне, в то время, глубокого чувства, которое словно осветило её всю, в то время как она, шепча молитву, осеняла себя широким русским крестом.
Я сидела не шевелясь, заложив в недоумении два пальца в рот, и не сводила с неё глаз.
«Была няня Наста когда-нибудь молодой?.. – размышляла я. – И… неужели она также была и маленькой?!. Какая же она тогда была?»
Я закрыла глаза и старалась представить себе нянино лицо ребячьим или хоть молоденьким, румяным, весёлым… Старалась – но никак не могла!
«Бегала она? Смеялась? Шалила когда-нибудь?.. – продолжались мои размышления. – Или она всегда была как теперь?.. Это не может быть: она тоже прежде была маленькой как я. И неужели… Неужели и я буду когда-нибудь такая же чёрная, седая?.. Может ли быть, чтоб и я сделалась такой старухой?..»
– Верочка! – услыхала я вдруг голос бабушки. – Поди сюда! Что ты там делаешь?
Я неохотно, медленно слезла с окна на пол и пошла в другую комнату, по дороге всё оглядываясь на молившуюся няню.
– Иди ко мне, Верочка, – подозвала меня к своему рабочему столу бабушка, – посиди со мной. Няня верно молится? Не надо мешать ей.
– Я не мешаю, бабочка!
– Ну, всё равно: не ходи к ней. Вот тебе кастеты: раскладывай их, подбирай по картинкам.
И бабушка, которая сама всегда бывала занята и умела найти всем дело – и большим, и маленьким, с особенным искусством, придвинула мне ящик с игрой, называемой casse-tête[1]. Вы верно знаете её, дети?.. Она состоит из многих разноцветных кусочков дерева или картона, прямых и треугольных, из которых можно составлять разные узоры и рисунки по нарисованным бумажкам или самим выдумывать новые.
На другой день, только что мы встали из-за стола, а обедали мы поздно, зимою при свечах, все мы, не исключая и тёти Нади, бросились просить няню исполнить её обещание. Она сидела в детской и смотрела на трещавший в печи огонь; чуть ли даже она не задремала, потому что вздрогнула и испугалась, когда мы разом вбежали и набросились на неё:
– Няня! Сказку. Пожалуйста, хорошую сказку!..
– Ну-ну! Полно кричать, чего вы?.. Я думала невесть что!.. Погодите. Расскажу ужо, когда вечер придёт.
– Да какой же ещё вечер? Теперь уж совсем темно, – протестовали мы.
– Папа большой спать уж пошёл! – сказала я, для которой всё время во дню измерялось тем, что делал дедушка.
Впрочем, дедушка не для одной меня, а для всего дома мог служить вернейшими часами, до того был аккуратен. Папа большой кофе пьёт, значит, шесть часов утра; закусить поднялся наверх, – двенадцать часов ровно; обедать пришёл – четыре; проснулся и вышел в зал походить и съесть ложечку варенья – ровнёхонько семь часов вечера, а приказал чай подавать – половина десятого. После этого часок или два дедушка проводил в гостиной, где всякий вечер были гости; играл в вист или бостон, но аккуратно в одиннадцать уходил к себе вниз, где ещё немного занимался и ложился спать.
К этому порядку так все в доме привыкли, что, когда я сказала: «Папа большой уж пошёл спать!», все поняли, что уж шестой час.
– После позовут чай пить, – говорили Надя с Лёлей, – ты не успеешь и кончить сказку, что право!..
– Ну хорошо, хорошо, баловницы! Сказывайте, какую вам сказку говорить-то?
– Всё равно! Какую хочешь, няня. Говори, какую сама знаешь.
– Про Ивана Царевича, – предложила я.
– Ну! Эту мы напамять знаем, – сказала Надя.
– Ты бы уж лучше про мальчика Ивашку и Бабу-Ягу, костяную ногу, попросила, – засмеялась надо мною Лёля. – А ты, няня, расскажи новую!
– Ох! Уж ты – новая! Всё б тебе новости! – укоризненно заметила няня. – Ну, садитесь по местам и слушайте!
Мы поставили себе стулья полукругом у лежанки и ждали, сидя смирно и молча: мы знали, что няня не любит, когда прерывают её мысли в то время, как она собирается «сказку сказывать». В длинной, невысокой детской не было света, кроме яркого огня в печи. Няня его ещё хорошенько взбила кочергой, потом села, как раз напротив яркого света, и, положив руки вдоль колен, устремила глаза на огонь и задумалась.
Мы переглянулись, словно хотели сообщить друг другу: «Вот сейчас, сейчас начнёт!..»
Вдруг няня встала и пошла к дверям на лестницу.
– Няня! Наста! – кричали мы все в недоумении и горе. – Куда ты? Что же это такое!?
Няня не отвечала, а только успокоительно кивнула головой и вышла.
Лёля тихонько вскочила и на цыпочках побежала за ней.
– Ты куда?! – прикрикнула на неё няня из нижнего коридора. – Пошла на своё место!
Сестра, смеясь, вприпрыжку вернулась к нам и сказала:
– Я знаю, зачем она пошла: наверное, принесёт какого-нибудь лакомства.
Я запрыгала от радости, потому что была ужасная лакомка; но старшие прикрикнули, чтоб я сидела смирно. Няня скоро вернулась, и мы сразу увидели, что она несёт что-то в своём чёрном коленкоровом переднике.
– Что у тебя там, няня? – спросила я, вскочив и заглядывая.
– Подожди, сударыня! Всё будешь знать – скоро состаришься. А вы все встаньте-ко да отодвиньтесь, на часок, от печки.
Мы живо отодвинулись и ждали: что будет?
Няня нагребла на самый край печи мелких, горячих углей и посыпала на них чего-то из передника…
«Тр-тр-тр! Пуф-ф!» – защёлкало и зашипело что-то в печке, и вдруг из неё к нашим ногам поскакали какие-то жёлто-белые, подрумяненные, пухлые зёрна… Я бросилась было их собирать, но няня закричала: «Не тронь! Обожжёшься!», и я опять села удивлённая.
– Это кукуруза, – шепнула за спиной моей Даша.
– Кукуруза?.. Это что такое?
– Сухие кукурузные зёрна. Они на огне раздуваются и лопаются, оттого так трещат и сами из печки выскакивают, – объяснила она мне; а Дуняша прибавила шёпотом:
– Они потом, когда остынут, чудо какие вкусные.
Обе они с восторгом следили за всей этой сценой, но говорили шёпотом, потому что няня не любила, когда девочки много при ней болтали.
Зёрна то и дело с треском вылетали из печки и падали то на пол, то к нам на колени, заставляя нас с криком и смехом прыгать в сторону.
– Точно из пушек стреляет! – не совладав с собою, восторженно вскричала Даша.
– Смотри, чтоб те язык-то не отстрелило! – тотчас же сурово остановила её няня.
– Ну, детки, вот и моё угощение готово: сбирайте-ка да грызите, пока я стану рассказывать. Всё же веселей, чем так-то сидеть и слушать, ничего не делая.
Мы живо подобрали калёную кукурузу, которая нам показалась очень вкусной; расселись снова полукругом и, с большим удовольствием грызя её, приготовились слушать.
Няня посидела немного молча, потом выпрямилась и сказала:
– Расскажу я вам нынче сказку про попа и ужа.
Мне очень хотелось спросить: «Что такое уж?», но я не посмела прервать няни и после узнала, что это такая змея.
Няня начала мерным, певучим голосом, раскачиваясь на стуле и глядя не на нас, а куда-то вдаль, поверх наших голов, с совсем особенной расстановкой, будто бы стихи говорила:
– Называется сказка моя: Иван-Богатырь и поповская дочь.
«В некотором царстве, в некотором государстве жил да был удалой молодец, князь Иван-Богатырь. У того ль удальца-молодца была сила крепкая, сила страшная! Все боялись его: на сто вёрст кругом все разбойники разбежалися…
Раз пришёл к нему деревенский поп; просит-молит его – дочку выручить! А ту дочку его лиходей увёз: старый вор Черномор, что волшебствовал, околдовывал и разбойничал много лет в их местах.
Не задумался добрый молодец.
– Уж как я же его угощу ладком! – он возговорил. – Позабудет вор красных девок красть!
Оседлал Иван коня быстрого; в руки взял кистенёк весом в десять пуд и поехал себе по дороге в лес.
А за лесом тем, в страшном притоне, жил колдун Черномор. Подъезжаючи к его терему, увидал Иван частокол кругом. Частокол тот был весь унизан вплоть черепами-костьми лошадиными да бычачьими.
Подъезжал Иван к тесовым воротам, колотил и кричал во всю моченьку… Показалася за стеной голова. Не людская то голова была: лошадиная, – побелевшая от ветров, от дождей; только череп один мёртвой лошади…
– Что понадобилось добру-молодцу?.. Или смерти своей ты пришёл искать? – она молвила громким голосом, громким голосом человечиим.
И захлопала белой челюстью, словно съесть его собираючись.
– Нет, не смерти своей я пришёл искать, башка мёртвая лошадиная! Отпирай запор да впускай меня… Красну девицу, дочь поповскую я пришёл сыскать, у вора отнять, – проучить его не разбойничать!
– Ох! Какой богатырь! – засмеялася башка мёртвая. – Видно, ты ещё не отведывал черноморского хлеба с солью?.. Убирайся-ка пока цел от нас! А не то сейчас Черномор тебя на куски разнесёт: тело псам отдаст на съедение, а головушку неразумную высоко на кол вздёрнет он на забор… Оглянись ты кругом, – посмотри: частокол из чего у нас? Мыслишь то черепа лошадиные?.. Нет, соколик: они человечии… То головки всё молодецкие. Околдованы Черномором злым им убитые добры молодцы; его вороги, как и ты теперь вызывавшие его в бой честной… Уходи ж ты скорей, пока спит злодей; как проснётся он, не уйдёшь тогда!..
Рассердился князь и мечом потряс.
– Замолчишь ли ты, башка глупая?.. Жаль убить нельзя пустой череп твой… Ну, скорей отворяй! А не то как раз расшибу ворота и тебя заодно!
Отвечала ему башка бедная, тяжело вздохнув:
– Быть по-твоему, богатырь удалой! Отопру тебе, только слушай меня: я не мёртвый конь, – человек я живой!.. Зачарован я колдуном лихим, чтоб казаться таким всем людям честным… Отопру тебе я лишь с условием: если ты победишь врага лютого, – не забудь и меня, под подушкой его лежат ключики, – каждый весом в пуд: не забудь ты их, забери с собой! Как одним ты ключом отопрёшь подвал; а в подвале том моя душенька, человечая. Она вылетит, возвратится ко мне, стану я опять добрым молодцем!.. Как второй-то ключ самого тебя из беды спасёт: за ним заперта жизнь злодейская, – запасная жизнь чародейская… Если ты его, князь, и убьёшь теперь да волшебный ключ позабудешь взять, жаба, мать его, из земли сырой тотчас выползет; ключ возьмёт, – отопрёт во норе своей ларчик спрятанный, где хранится у неё пузырёк с водой, с не простой водой, – а с водой живой! Той водой она как дотронется до убитого, встрепенётся он, и душа его возворотится… Оживёт тогда злой колдун Черномор и погонится за тобою вслед. Жди тогда беды, горя лютого!
– Ну, болтай себе! – отвечал Иван. – Разболтался как пустой череп твой!.. Отпирай скорей, не замай меня!.. Расходилася, раззудилася рука крепкая молодецкая. Поиграть мечом захотелось мне!.. Уж как съезжу его вдоль по черепу, не поможет ему жабы знахарство: не восстанет он, не отдышится!
Отперлись ворота, в них проехал князь…
Он ударился прямо к терему, вызывал колдуна громким голосом:
О проекте
О подписке