Вздохнув, она со злостью схватила лежащий на столе пакет с Риткиными сосисками, запихнула в морозилку, от души хлопнув дверцей. Не надо ей подачек, раз так! Подойдя к плите, приоткрыла крышку кастрюли – картошка давно уже разварилась. Сейчас Илька придет, а она ему эту картошку под нос… Нет, он ничего не скажет, конечно. Съест молча. Еще и спасибо скажет, проглотив эти тоскливые углеводы. Но она-то, она-то распрекрасно знает, как сильно растущему организму белки необходимы! А если знает, надо гордость да обиду спрятать в одно потаенное место и не побрезговать Риткиной щедростью. Тем более что Ритка не оценит этого поступка. Слопает сосиски сама за милую душу и глазом не моргнет.
Нет, по самому большому счету она неплохая баба, эта Ритка. Просто не везет ей. А живут они с ней, можно сказать, душа в душу. Если действительно по большому счету. А малым счетом и кочевряжиться не стоит при нынешних сложившихся обстоятельствах. Черт бы их побрал, эти обстоятельства. И черт бы побрал эту хренову ясновидицу – разбередила-таки душу! Ну да, действительно, было у нее все, конечно же, было. А только не ее это дело. Еще и советы дурацкие дает про майскую траву… Тоже нашла чего советовать! Пригнись, мол, и жди, когда снег растает! Такое и всякий дурак посоветовать может, коли другого ничего не остается. Неуместный совет получается, когда ты одна-одинешенька на всем белом свете, и ума у тебя не палата, и племянника надо белками кормить, и за комнату платить, и тянуть как-то лямку, которую на заре жизни тянуть никто не учил… Мама, папа, почему вы меня этому не учили? Почему бросили, ушли в мир иной, оставив одну на холодном ветру?
Леся шмыгнула носом, с досадой отгоняя жалость к себе, и принялась выуживать из кастрюли разваренные картофелины. Немного подумала и шагнула к холодильнику, достала упаковку с сосисками, сердито разодрала толстую вакуумную упаковку. Как плохонькая тигрица, добывшая кусок мяса своему детенышу. Бросив три сосиски в воду из-под картошки, подумала, потом бросила еще одну. Себе. Эта последняя сосиска совсем уж доконала ее: кухня поплыла перед глазами, извиваясь сквозь слезную пелену причудливыми плавными формами. Даже захотелось поплакать в голос – что же это со мной творится, мамочка с папочкой? Как жить дальше, как тянуть непосильную лямку? Одними воспоминаниями жить и остается. Да, все у нее было. Действительно было…
Жили они бедно, но весело. Квартирка была для семьи из четырех человек маленькая, всего лишь кирпичная «хрущоба» с двумя комнатами-клетушками, зато дом находился в хорошем месте – выходишь из подъезда, и городской парк начинается. Гуляй – не хочу. В маминой-папиной комнате, по совместительству служившей и гостиной, стояла старая, но добротная мебель, и потому менять ее ни у папы, ни у мамы не возникало никакого резону: диван-книжка исправно распахивался на ночь, двустворчатый шкаф с тяжелым зеркалом стоял себе на толстых ножках и вмещал ровно столько одежды, сколько было в доме, и даже круглый стол, плотно занявший место посреди комнаты, послушно превращался при необходимости в длинный и овальный, и скатерть на нем стелилась нарядная, из прабабкиных запасов, холщовая, в едва заметную крапинку из ниточных узелков, которые отчего-то воспротивились процессу отбеливания и предпочли прожить свой вещный век в натуральном дерюжном цвете. Мама очень гордилась этой прабабкиной скатертью. Говорила, что от нее идет особая энергетика ушедших поколений. Хотя ни одного прославившегося или знаменитого у них в семье в тех поколениях не водилось. Обыкновенные все были люди, земские врачи да сельские учителя, бухгалтеры да юристы. И мама с папой тоже были обыкновенные, рядовые, с инженерными специальностями. И прочно за них держались даже тогда, когда весь народ со своих насиженных научно-исследовательских стульев сорвался и дружно рванул в капитализм за лучшей долей. Не захотели папа с мамой жить, как все порядочные люди, в материальной озабоченности. Говорили – духом проживем. И детей научим.
И действительно – учили. По крайней мере, старались. Девочки, старшая Александра и младшая Олеся, а по-домашнему Саша и Леся, росли здоровыми и крепкими, как два огурца на грядке под солнцем. Каждое раннее утро, даже святое для детского сна воскресное, под руководством папы обтирались мокрыми жесткими полотенцами, завтракали полезной овсянкой, после школы ходили в бесплатную, чудом сохранившуюся детскую изостудию при Доме культуры железнодорожников. А еще знали наизусть много чего хорошего из детской классики, с самого раннего детсадовского возраста шпарили на утренниках Агнию Барто и Корнея Чуковского так, что от зубов отскакивало. Особенно преуспевала в развитии верткая Саша, а Леся за сестрой чуть опаздывала. Саша в пять лет уже читала бегло, в восемь Агнию Барто в сторону отставила, перескочив на классическое подростковое чтение – Майн Рида и Фенимора Купера, – а потом и вовсе начала читать все без разбора. Вернее, ей казалось, что без разбора. Родители, конечно же, тактично подсовывали ей именно то, что, по их разумению, нужно было, и зорко следили за тем, чтоб не попало в этот стремительный водоворот развития интеллекта ничего пошлого. Потому что, не дай бог, не удастся привить ребенку вкус к хорошей литературе. Это была бы совсем уж катастрофа, как искренне полагали мама с папой. Действительно, как же бедный ребенок в таком случае дальше жить будет? Без хорошей литературы-то?
Леся, когда подросла, к огорчению родителей к чтению не пристрастилась. Как они над ней ни бились. А потом, перестав огорчаться, родители отступили, рукой махнули. Ребенок здоровый, веселый, жизнерадостный – и без интеллектуальной загруженности обойдется. Другая у нее дорога, значит. Тем более к пятнадцати годам превратилась Леся из невзрачного подростка в настоящую красавицу, хоть на подиум иди. Правда, до подиума дело не дошло. Тут уж мама с папой не то чтобы воспротивились, а выставили хитрое условие относительно достижения дочкиного совершеннолетия, втайне надеясь, что как раз к совершеннолетию эта блажь и пройдет. На том все и успокоились, объединенные общей радостью, Саша в тот год с блеском сдала вступительные экзамены в университет на бесплатное бюджетное место, подтвердив тем самым правильность родительского выбора относительно духовных жизненных приоритетов.
Они очень любили друг друга, мама с папой. Сидели вместе, как в песне поется, на белом облаке, держась за руки и свесив ножки. Счастливые, абсолютно нашедшие друг друга люди, добрые, ребячливые, всегда чем-то восхищенные. «Оля! Оля! Иди скорее в комнату! По телевизору Любарова показывают!» – с выпученными от восторга глазами появлялся в дверях кухни папа, и мама бросала стряпню – гори оно огнем в самом буквальном смысле! – и мчалась вслед за папой в комнату, и оба замирали у телевизора, внимательно вслушиваясь и зорко всматриваясь в экран. Из своей комнаты прибегала Саша, тоже становилась в этом ряду, тоже вслушивалась и всматривалась. И Леся тоже смотрела – из уважения к их прыткому духовному интересу. Там, на экране, был дядька как дядька. Из деревни Перемилово. Хотя не простой, конечно, дядька. Художник. Голова не стриженая, глазищи большие и грустные, лицо худое и одухотворенное, чуть порченное простительной для гения пагубной привычкой. Потом камера под комментарий корреспондента выхватывала его картины, и Леся едва заметно пожала плечами – господи, ерунда какая… Чем они так дружно восхищаются, интересно? Какие-то деревенские мужики и толстые краснолицые бабы, то ли пляшут, то ли над полем летят, а то и вовсе среди облаков плывут, и на настоящих женщин и мужчин совсем не похожи, а просто будто похулиганил немного художник. Она в детстве и то лучше рисовала…
– Нет, ты посмотри, Паш, чудо какое!.. – с придыханием говорила мама, положив руку на грудь. – Он же по самому лезвию ножа идет и держится! Просто изумительный, просто гениальный баланс… Это ж надо, так суметь прочувствовать абсолютно тончайшую грань между карикатурой и примитивизмом и плясать на ней. Было бы на чем! Воистину дух живет в этом художнике неисчерпаемый, удивительный. А ведь такая же тварь земная и человеческая, как мы все.
– Да, да, ты совершенно права, Оленька, – тихо вторил ей папа, не отрываясь от экрана телевизора. – Удивительное, просто потрясающее явление этот Любаров…
Камера, будто услышав про дух, вновь развернула объектив к лицу бородатого художника, и мама, чуть подавшись вперед, ойкнула испуганно, увидела, будто этот самый дух, о котором толковал папа, идет через экран прямиком к ней, Саша медленно покачала головой, полностью одобряя мамин восторг и не отрывая взгляда от худого бородатого лица с острыми глазками. Ей тоже было все понятно и про лезвие ножа, и про чуткий талант, и про необыкновенный дух художника. Леся чувствовала себя в такие моменты совсем неловко, будто чужая им была. Стояла тихонько за их спинами, сопела уважительно. Нюхом чуяла, как на кухне котлеты горят. Но с места ступить не смела, боялась нарушить момент истины. А потом репортаж с выставки оборвался, уступив место другим новостям, и разом ушел из комнаты дух вместе с истиной, и мама, ойкнув, опрометью бежала на кухню к сгоревшим котлетам, папа пошел по своим делам, а Саша села за письменный стол под лампу с зеленым стеклянным абажуром, в круге света которого были навалены горой учебники и мелко исписанные тетради с конспектами. Глядя на нее, Леся думала: и охота же ей так над книжками пропадать?
Нет, вообще она Сашу очень любила. И гордилась старшей сестрой-отличницей. Искренне гордилась, с большим удовольствием. И даже более того, охотно признавала свою сестринскую вторичность. И даже когда Саша, насмешливо улыбаясь, говорила о том, что «насчет большого умца для младшенькой боженька поскупился», не обижалась, а подтверждала сей факт мимолетной улыбкой. Ну да, поскупился. Не любила она над книжками сидеть, хоть убей. Не умела «уплыть в строку и междустрочье», как умели это делать и мама с папой, и старшая сестра. Зато она любила их всех, и они ее любили. А у телевизора замереть, когда там какого-нибудь художника Любарова или композитора Губайдуллину показывали, она вместе с ними из обыкновенной семейной солидарности могла. Жалко ей, что ли? Пусть сама и не видела в этот момент никакого духа, и не чувствовала, но раз папа с мамой от него замирали, значит, он есть. А уж посидеть между папой и мамой, когда, к примеру, идет по телевизору концерт Андрея Макаревича, – воистину бесценное удовольствие. В этом человеке, по их мнению, тоже дух присутствовал в огромном количестве, и они тихо переговаривались через голову Леси:
– Нет, это просто удивительно, Оленька… Послушаешь, вроде и голос у него так себе, правда? И музыка – не сказать чтоб шедевр, и внешность… Но ты посмотри, какое дивное сочетание стихов и музыки получается! Каково единение!
– Да. Да, Пашенька, ты прав, как всегда, – тихо качала головой мама, светлея лицом. – Настоящий талант в особой форме и не нуждается. Он сквозь эту форму перетекает целостностью, потому что просто присутствует. Духовная энергия через междустрочье стихов плещет и создает особую плотность восприятия.
Леся улыбалась блаженно, закрыв глаза и прижавшись к теплому маминому плечу, вслушивалась в отрывистые строчки про то, как певец на «кухне пил горький чай» и очень переживал за свою любимую, которая страсть как любила «летать по ночам» и могла в одночасье взять да и «забыть дорогу домой». А потом она чуть размыкала веки, чтоб взглянуть в лица родителей. О, это тоже было, между прочим, зрелище! Вот папа поворачивал голову, смотрел на маму… Так смотрел, будто это не песенная героиня, а мама только что вернулась из ночных полетов, целая и невредимая. Дорогу домой, слава богу, вспомнила. Такое вот счастье у папы на лице было написано. А Макаревич тем временем уже про другое пел…
Все это было хорошо, конечно. Тепло, светло и замечательно. Другое было плохо – носить нечего. С модной одежкой в их доме была катастрофа. Нет, попросить, конечно, можно было, они напряглись бы из последних сил, купили бы… Однако просить почему-то не хотелось. Не вписывались модные одежные просьбы в их быт. Хотя сестру Сашу, когда она поступила в университет, приодели от души, чтоб не чувствовала себя новоявленная студентка неловко. Но опять же, отнеслись к процессу покупки одежек будто играючи, не придавая ему жизненной первостепенности. Леся, с завистью разглядывая Сашины обновки, в первый раз тогда пожалела, что вымахала на две головы выше – даже и костюмчика сестринского в школу надеть нельзя. Казалось бы, все для пятнадцатилетней девицы необходимое у нее было, но, если по совести, для полноценной жизни многого недоставало. Не было, например, стильных джинсов со стразами, не было пиджаков модного цвета «фуксия», или тех же коротких платьев из цветастого легкого трикотажа, которые так хорошо смотрятся с высокими сапогами из толстой кожи с расшитым цветными нитками голенищем. Собственно, и сапог у нее никаких тоже не было, а стояли в прихожей ботинки черные на среднем каблуке, удобные и прочные. Ноги в слякоть не промокали и то хорошо. Что еще нужно ребенку для счастья? Так мама искренне полагала. А папа так вообще от этого всего далек был – двадцать лет носил на работу один и тот же старенький костюмчик. Если бы в одночасье случилось чудо и утром на плечиках оказался другой костюм, новый и модный, папа бы и не заметил. Надел бы и пошел. И как прикажете признаваться им, родным и любимым, в своих низменных и совсем недуховных страстях?
С одеждой выручала подруга Верка из соседнего подъезда. Чистое золото была эта Верка. Хотя почему – была? Она и сейчас есть. Единственный оставшийся свидетель той спокойной и счастливой жизни рядом с мамой, папой и сестрой Сашей. Хотя Верка совсем тогда не считала, что Лесина семья представляла собой какую-то особенную ценность. Бедно жили. Что в этом хорошего-то? Потому, наверное, и Лесю жалела, и от души делилась модным гардеробом, на который не скупились для подрастающей дочери Веркины родители. Бились в работе как рыбы об лед, но дочку наряжали во все самое лучшее. Чтоб не хуже других была. Чтоб упрека людского не удостаивалась. Хорошую одежку, ее ж люди глазом видят и по ней дочку оценивают, а без духовного воспитания она все равно как-нибудь проживет, уж с голоду точно не зачахнет, и на том спасибо.
Переодевалась Леся в Веркины одежки тайно. Это была у них целая процедура, продуманный и просчитанный во времени процесс, в котором надо было учесть каждую мелочь. Например, Лесе надо было перед школой выскочить из подъезда вовремя и затаиться где-нибудь во дворе, подкараулить момент, когда Веркины родители на работу уйдут. Потом пулей бежать к подруге, напяливать приготовленные заранее одежки и уже вместе с Веркой идти в школу, чтобы не опоздать на первый урок. После школы процесс обратного переодевания проходил уже в более спокойной обстановке – и Веркины, и Лесины родители были еще на работе. Правда, существовала опасность встретить по пути из школы сестру Сашу, но они учитывали и этот момент – пробирались домой дворами, и Верка, подходя к дому, первая выходила на разведку и делала знаки поджидающей за углом соседнего дома Лесе, когда путь к обратному переодеванию был свободен. Хотя повстречать родителей, будучи обряженной в модные Веркины одежки, Леся особенно и не боялась – наверняка они бы ругать ее за это не стали. Не страх дочерний ею двигал, а, скорее, неловкость за свое предательство и явное отступничество от семейного духа. Да и Верку подводить не хотелось. Ее родители бы точно не поняли доброты дочери…
Так они и жили в семейной любви и Лесином тайном и никому не обидном отступничестве, пока не постигло их испытание любовью другого рода. На первом же университетском курсе вспыхнул и разгорелся у Саши роман с женатым преподавателем. Настоящий, большой, с бурными страданиями и ночными рыданиями в подушку, с истерикой, плавно переходящей в депрессию, с маминой валерьянкой и папиным жалким лицом и полным плюс к тому непониманием ситуации. Действительно, как же можно было так жестоко воспользоваться юной неопытной девочкой и вскружить ей голову? Взрослый человек, семейный, профессор почти… Папа даже хотел идти к нему выяснять отношения, но мама не пустила. Сказала, еще хуже, мол, сделаешь. Саша потом не простит. Может, и зря не пустила… Закончился этот роман Сашиной беременностью. Об этих двух фактах – о кончине романа и о собственной беременности – Саша и сообщила родителям в одночасье, а они приняли оба эти факта со смирением. В самом деле, чего огорчаться-то? Все же хорошо кончилось. Девочка больше любовью несчастной не мучается, а ребенок… Да это же прекрасно, что будет ребенок! Обоих дочек вырастили, и внука вырастят. Мама поплакала с Сашей на кухне, утерла ей слезы и тут же пообещала декретный отпуск на себя как на бабушку оформить, чтоб Саша дальше учиться смогла. В общем, полный семейный хеппи-энд вышел, с какого боку ни посмотри.
Илька родился здоровым и крепким и на удивление спокойным. Даже в младенчестве не плакал, а будто извинялся за свое неожиданное в семье появление, кряхтел вежливо: подойдите, мол, хоть кто-нибудь, смените пеленки; извините, что описался и побеспокоил. И они все в едином порыве на это кряхтенье бросались, будто пытаясь доказать ему свою любовь и абсолютно желанное в этом доме присутствие. Леся даже в какой-то момент про свои одежные страдания забыла и перестала по утрам забегать к Верке, чем обидела ее до невозможности. Потом, правда, они помирились, вместе гуляли по двору, и Леся с гордым видом катила перед собой коляску, будто коляска давала ей некое женское преимущество перед всеми Веркиными сапогами, французской косметикой и прочим.
А через три года и Лесе судьба подарила бурный роман, короткий и яркий, и, в отличие от Сашиного, благополучно закончившийся свадьбой. Случилось это аккурат после выпускных школьных экзаменов, когда у мамы с папой голова шла кругом от мыслей, куда бы пристроить младшую дочку на обучение. Хотя бы в техникум, что ли? Иль в училище хорошее? Самой Лесе вообще было все равно, из какого заведения получать бумажку об образовании – никакой тяги к определенной профессии у нее не было. Один ветер был в голове, веселый и солнечный. Почему, интересно, плохим человеческим признаком считается, когда ветер в голове дует? Кто такую ерунду придумал? Неужели это не здорово, когда улыбаться хочется каждому прохожему на улице, когда есть у тебя мама и папа, которые любят друг друга и умеют быть счастливыми от одного только не понятного никому, кроме них, междустрочья, когда бежит к тебе навстречу из ясельной группы двухлетний племянник Илька, раскинув от радости пухлые ручонки? От всего, от всего хочется улыбаться и пропускать легкий ветер через голову. А с серьезными лицами и без ветра в голове делаются самые глупые и нехорошие дела на свете, так, кажется, говорил барон Мюнхгаузен из комедии Марка Захарова, которую часто любят смотреть мама и папа?
О проекте
О подписке