За все время войны это был самый близкий от меня удар. Во многих наших корпусах выбиты стекла. В нашем здании тоже, но не у нас в комнате. Она действительно хорошо расположена.
Бомбоубежище, где помещается КП института и больницы, – это маленькая комната, вернее часть большого бомбоубежища, отделенная от него перегородкой. В центре – стол, за которым читают, шьют, разглядывают на карте линии фронтов. В углу печурка. У стен два дивана.
Тут же телефон, по которому И. Д. и Борис Яковлевич сносятся с отделениями.
Бомбовые разрывы доносятся сюда глухо. Если слышен только один тупой удар, значит бомба взорвалась не сразу. Сидишь и считаешь секунды.
Моя приятельница Мариэтта, Мария Игнатьевна, во время налетов мастерит букетики из шелковых узелков. Когда ударяет бомба и мы ждем разрыва, – узелок повисает в воздухе. Взорвется бомба – работа снова идет гладко.
Мариэтта – фармаколог. Ее кафедра, на одном с нами этаже, еще хранит запах кроликов и морских свинок. Еще стоят в коридоре их клетки, но ни свинок, ни кроликов уже нет.
Снаружи, перед дверью бомбоубежища, прижавшись к стене и дрожа крупной дрожью, лежит обычно собака наших зенитчиков, овчарка Динка. Она все понимает и прибегает сюда при первых же звуках сирены.
Командный пункт зенитчиков тут же, за перегородкой. Командир батареи, связанный телефоном с наблюдательной вышкой на крыше нашего анатомического театра и со всеми другими вышками района, получает отовсюду сведения о приближении немецких самолетов и об их направлениях. Он отдает распоряжения, как вести огонь. И мы разговариваем шепотом, чтобы не мешать командиру.
И все же, несмотря на ежедневную, ежечасную опасность, несмотря на то, что не знаю, увижу ли Жанну и мальчика, несмотря на болезни, я давно не ощущала такого душевного здоровья, такого желания работать. Я могу сейчас сделать многое. И я это сделаю, если только бомба не ударит чуть ближе, чем вчера.
Если останусь жива, я сделаю все, чтобы хранить драгоценную «рабочую зону», не теснить ее мелочами, вздором.
Только бы сохранить ясную голову, чтобы можно было писать до самого конца. Вот все, чего я себе желаю.
7 ноября 1941 года
Вчера вечером слушали речь Сталина из Москвы. Холодную, как лед, комнату решили хоть немного согреть к этому часу. Но это оказалось невозможно. Мы сидели в пальто. И все же горсточка углей в печи сияла, переливалась жаром и блеском. Нельзя было оторваться от этого огня.
А ночь снаружи была беспросветная, черная, с завыванием сирен, с залпами зениток, с гудением самолетов над самой головой.
Но, дважды объявляя по радио тревогу, сейчас же снова передавали речь Сталина. Она шла поверх тревоги, поверх тьмы, поверх этой ночи. Она была сильнее всего.
Мы слушали ее, глядя на огонь. И все это слилось для нас в единое сияющее и великое утешение.
10 ноября 1941 года
Вчера слушали в Филармонии Девятую симфонию Бетховена. Но, видимо, нам в концерты больше не ходить. Это становится слишком сложно и опасно.
На обратном пути ночь была до того черна, тьма была такая, как в закрытом помещении без огня.
Фонарика у нас не было. Чудом добрались до трамвайной остановки. И там на нас чуть не наехали грузовики. Я вдруг почувствовала холодный и мокрый борт грузовика у самой щеки.
Сама Филармония все мрачней. Полярный холод.
Вторично снижена хлебная норма.
15 ноября 1941 года
Возле прозекторской упала вчера большая фугаска. Вторая упала в Ботанический сад. В оранжерее вылетели сразу все стекла, и туда хлынул холод. Пальмы погибли уже к утру.
Когда эта бомба упала, дверь в нашем укрытии так неистово затряслась, как будто ее изо всех сил дергал обезумевший от страха человек. Я кинулась открывать ее: не могла поверить, что это взрывная волна. Распахнула двери – никого. Только овчарка Динка дрожит на полу. На скамьях женщины, сидя неподвижно, прижимают к себе детей.
16 ноября 1941 года
Тревога. Много осветительных ракет. Ночью вся наша территория залита светом.
21 ноября 1941 года
Вчера, возвращаясь из города, попали в две большие тревоги. Сидели в двух бомбоубежищах и стояли в двух парадных. В промежутках делали «перебежку».
Как только чуть стихнет, мы – в путь. Начинается полыхание и полеты над самой головой – мы пережидаем. Очень грозно выглядят в темноте колючие красные звезды зенитных разрывов. Их осколки опасны.
Первая тревога застала нас у здания биржи. Белесоватая лунно-снежная мгла, все призрачное, косое от снега. Ростральные колонны еле видны. Среди всего этого стон сирены. И гул бомбы где-то поблизости.
Мы спустились в подвал под биржей, под могучие старинные своды.
Под биржей с нами сидели кондукторша и вожатая. И мы радовались: значит, трамвай не уйдет без нас.
Второе убежище по Большому проспекту в большом доме было совсем иного типа. Туда в полном составе спустилась очередь за соевым молоком, стоявшая у магазина этого же дома. И должно же было так случиться, что там сошлись бывшая работница и бывший кондитер конфетной фабрики еще дореволюционного времени.
Начались воспоминания. Бывший шеф рассказал о «шоколадном евангелии», которое фабрика сделала для парижской выставки и за которое фабрикант получил 25 000 рублей премии, а рабочим уделил гроши. Но самое интересное было то, что (по словам шефа) парижская комиссия признала евангелие изготовленным на чистом сливочном масле, а оно, «между прочим, было на маргарине».
Вот уж поистине «сладкие» воспоминания. Все убежище слушало, как зачарованное, мало обращая внимания на грозные звуки извне.
По площади Льва Толстого мы уже не шли, а бежали под сплошным заградительным огнем. И вдруг возле булочной на углу, на льду тротуара – дрожащая мольба:
– Голубчики, родные, помогите!
Старуха. Упала во тьме. В небе над ней ревут самолеты, бушует огонь, а на земле – ни души, только мы. Подняли ее и устремились было дальше. А она:
– Родные, бесценные! Я карточки свои хлебные потеряла. Как же я без них? Дорогие, помогите! – и шарит в темноте свои иждивенческие стограммовые карточки.
На меня от страха и утомления нашло полное отупение. Говорю:
– Ищите сами. Мы не можем.
И. Д. ничего не сказал, выпустил мою руку, нагнулся, поискал, нашел старухины карточки. Потом мы ее вывели на Петропавловскую улицу. И побежали дальше.
25 ноября 1941 года
Вчера, во время двойного обстрела с воздуха и земли, Борис Яковлевич, главврач больницы, защитил диссертацию в бомбоубежище.
Диссертант в своем неизменном ватнике явился туда прямо из котельной, где вот уже который день, совместно с истопником, пытается наладить работу прачечной, поврежденной снарядом.
В бомбоубежище электричество не горело. Ученый совет заседал при керосиновой лампе.
За обедом выпили разведенного спирта в честь нового кандидата медицинских наук.
Старушка молится о прорыве блокады: «Господи, пробей путь нашим бойцам!»
28 ноября 1941 года
Переселение ленинградцев по воздуху продолжается.
Из наших писателей улетели многие. Из институтских – профессора 3. и К. Тут все не просто: и страх перед будущим, и любовь к городу (как его оставить в такую ми нуту!), и сознание: раз тебя вывозят – значит, ты нужен стране. И как же не улететь, если предлагают?
Будущее Ленинграда тревожит. Сгоревшие Бадаевские склады – не шутка. Жирный и тяжелый дым – это были углеводы и жиры, необходимые для жизни. Белков, то есть мяса, мы тоже почти не видим. Недавно профессор 3. сказал мне:
– Моя дочь провела вчера весь день на чердаке, разыскивала кота.
Я готова была умилиться такой любви к кошкам, но 3. добавил:
– Мы их едим.
В другой раз тот же 3., страстный охотник, сказал:
– Моя жизнь кончится, когда я убью своего последнего тетерева. И мне кажется, что я его убил.
В ноябре уже были два снижения хлебной нормы – две неуклонные ступени вниз.
30 ноября 1941 года
Пятая симфония Бетховена в Филармонии отменена из-за сильного артобстрела.
1 декабря 1941 года
Сегодня на Вульфовой улице видела труп на саночках, без гроба, спеленутый белыми пеленами: явственно выделяются колени. Грудь туго обвита. Библейский, египетский способ.
Видны очертания человека, но кто именно – мужчина, женщина – уже не различишь. Это уже «тело», принадлежащее земле.
6 декабря 1941 года
Жанна пишет:
«Такой хорошенький стал мальчик, просто прелесть. Как только переедем и немного придем в себя, постараюсь снять его и прислать тебе фото».
7 декабря 1941 года
Пятая симфония Бетховена и увертюра Чайковского «1812 год».
Филармония все мрачней. Адский холод. Люстры горят в четверть силы. Оркестранты – кто в ватниках, кто в полушубках. Скрипачам нужны легкие, свободные руки, – поэтому тут ватники. Виолончели и тем более контрабасы могут быть в полушубках: у них движения рук направлены книзу. Барабану теплее всех: он согревает себя ударами. Первая скрипка была густо небрита: наверное, не на чем было согреть воду или света не было.
Вчера по радио важное сообщение: Англия объявила войну Венгрии, Румынии и Финляндии.
8 декабря 1941 года,
Япония напала на Америку без объявления войны.
9 декабря 1941 года
Мы дышим. Мы немного глубже дышим. Нами взят Тихвин. Может быть, отсюда начнется спасение Ленинграда.
13 декабря 1941 года
Под Москвой хорошо. Москва отбила от себя врага, но в Ленинграде все еще грозно.
Сегодня снаряды ложились по Кировскому.
Обстрел настиг нас при приближении к дому. Снаряд разорвался у нашей проходной будки, у ворот, как раз в ту минуту, когда мы, подъехав к главному подъезду, выходили из машины.
Вся улица заволоклась пороховым, кислым каким-то дымом. У нас повреждена водопроводная магистраль и главный ввод в канализацию. Теперь мы без воды.
У проходной – большая обледенелая воронка. Мостовая покрыта льдом, ледяные языки тянутся далеко.
14 декабря 1941 года
Успех под Волховом.
21 декабря 1941 года
Вчера решили навестить Евгению Осиповну Р. – жива ли, жив ли муж? Это мои большие друзья.
Она заведует кафедрой педагогики в Герценовском институте. Теперь работает в тамошнем госпитале сестрой. Работает тяжко. А сама желтая, глаза погасли, седина волос сливается с мехом старенькой шапочки.
Трамваи теперь ходят неточно, с перебоями. Многие линии повреждены. Но мы решили хоть часть пути проехать. По Большому дошли до Введенской и сели на трамвай номер двенадцать. Хоть это был и не наш номер, но он мог перебросить нас через мост, а ведь это главное.
Едва мы тронулись, начался обстрел. Снаряды падали справа и слева. Наш двенадцатый номер шел по гремящей улице, словно по дну ущелья. В трамвае никто не говорил ни слова.
Мы втягивались в самую зону огня. Жутче всего было то, что навстречу нам по тротуару бегом бежали люди именно оттуда, куда мы приближались с каждой минутой. Внезапно вожатая сказала: – Дальше не еду. Боюсь.
– Не останавливайтесь! – закричали ей. – Езжайте вперед. И мы проскочим.
Та было послушалась; одну остановку мы промчались вихрем. Но на второй (это было как раз у Ситного рынка) снаряд упал так близко, что вожатая бросила управление. Вагон стал.
Уж не помню, как мы выскочили из него, перебежали улицу и влетели в булочную на углу. И в то мгновенье, когда мы переступали порог, снаряд попал в наш трамвай.
Мы просидели в убежище булочной, вероятно, с час, я не помню. Как это часто бывает со мной в минуты опасности или после нее, мне страшно хотелось спать.
Укрытие было сырое, сверху капала вода. Люди все время перемещались, ища местечка посуше. Плакал ребенок. Меня тяжело клонило ко сну: год жизни отдала бы за подушку.
Когда все стихло, мы вышли. Наш трамвай стоял страшный, разбитый. Какой-то человек, махнув в его сторону рукой, сказал:
– Там полно трупов.
Значит, были убиты все, кто не вышел.
Вернувшись домой, узнали, что обстрел был прицельный по Ситному рынку, в гущу рыночной толпы. День был воскресный. К нам в больницу привезли 72 раненых.
22 декабря 1941 года
К сегодняшнему утру из вчерашних раненых умерло десять.
25 декабря 1941 года
Сегодня утром, когда Евфросинья Ивановна внесла дрова, я по ее лицу сразу поняла, что случилось нечто необычайное. Она рассказала мне, что, пойдя еще затемно, на «ранней зорьке», в булочную, встретила на площади Льва Толстого неизвестного человека, который шел, плакал, смеялся, хватался за голову.
– Постоит-постоит и дальше бредет, сам не в себе.
Я подумала: либо выпивши (и где только раздобыл?), либо повредился в уме.
И только придя в булочную, Евфросинья Ивановна поняла, в чем дело: прибавили хлеба. И этот человек один из первых узнал о прибавке. Радио не работает из-за отсутствия тока, газета появляется на стенах домов только на второй, а то и на третий день. Поэтому о прибавке хлеба люди узнавали прямо у прилавка. Так было с неизвестным человеком. Так было и с Евфросиньей Ивановной.
Все сияют. Отовсюду доносится одно только слово:
– Прибавили!
Рабочие получают теперь 250–300 граммов. Служащие – 250. Мы с И. Д. будем иметь на двоих 600 граммов в день.
26 декабря 1941 года
Страшно, выйдя утром из наших задних ворот, очутиться у стены прозекторской, на берегу Карповки. Это – мертвецкая под открытым небом.
Ежедневно туда привозят на салазках восемь-десять трупов. Там они и лежат на снегу. Гробов становится все меньше: не из чего их делать.
Мертвецы – в простынях, скатертях, лоскутных или байковых одеялах, иногда в портьерах. Однажды я видела небольшой, видимо очень легкий, трупик ребенка в оберточной бумаге, перевязанный бечевкой.
Все это зловеще пестреет на снегу. Порой из-под него торчит рука или нога. В этих цветных тряпках таится еще какое-то подобие жизни, но и неподвижность смерти. Все это напоминает одновременно и побоище и ночлежку.
Сама прозекторская полна. Не хватает грузовиков для кладбищ – и не столько даже грузовиков, сколько бензина. И главное – так мало сил у живых, чтобы хоронить мертвых.
Возник вопрос о том, чтобы не регистрировать в загсе каждого умершего отдельно, как раньше. И вообще – упростить формальности. Представитель загса будет находиться тут же, в прозекторской, чтобы вести хотя бы просто количественный учет. Ведь много трупов безыменных.
30 декабря 1941 года
Недавно в одном месте меняли 27 порошков аскорбиновой кислоты (витамин «Це») на живую собаку для еды. Мариэтта сказала рассудительно:
– Что ж, если собака крупная – это выгодно.
О проекте
О подписке