В отношении последних фронтовых новостей Павел Аристархович также согласился, что прорыв блокады Ленинграда является для немцев окончательным моральным крахом. Советские войска, сказал он, наступают сейчас широким фронтом и, как ему стало известно, взяли вчера город Лугу. Что же касается боев на Украине, несомненно, попавшим в капкан гитлеровцам не избежать той же участи, что была для них уготована под Сталинградом. «В этом году, – твердо заключил он, – самое позднее – к осени, должно все закончиться. Но возможно, что произойдут какие-то изменения в недрах самого Вермахта, и тогда Германия рухнет еще раньше».
Я хотела рассказать Павлу Аристарховичу об угрозах Шмидта в отношении предполагаемого вероломства наших союзников, но потом раздумала. Ведь так хочется верить в только что услышанное! Как он сказал, наш «бывший»: «Все закончится самое позднее – осенью…» Это значит осталось ждать всего каких-то полгода. Всего каких-то коротких и вместе с тем таких долгих полгода! А что, если это произойдет раньше? О Господи, Господи, Господи, я снова с великой мольбой обращаюсь к тебе – помоги нашим воинам одолеть этот, пожалуй, самый трудный и кровавый рубеж. Помоги, Господи, России.
Вчера у нас опять было много народу – из Почкау, из Брондау, из Хехтфельде. Я понимаю – русскую и украинскую «братву», а также поляков влечет к нам газета, но новостей в ней, особенно в последнем номере, по-прежнему – увы и ах. Зато много устных слухов, домыслов и даже легенд. Вот ими и делились все наперебой – кто во что горазд. Мы и других слушали, и, конечно, сами рассказывали обо всем, что нам известно.
Психопатый Шмидт снова не вытерпел, прибежал к нам с привычными угрозами. Но сидевшие у нас в тот момент Степан, Василий и Сашко тотчас предъявили ему «аусвайсы». Несмотря на это, Шмидт все же шумно выпроводил их. Однако не успела за ним, а также за нашими неудачливыми гостями закрыться дверь, как тут же пожаловали другие – Михаил, «шалмановцы», Ваня Болевский. Нанес нам вчера визит и Ваня СМЫК – пуще прежнего расфранченный, набриалиненный, благоухающий каким-то резко-приторным ароматом. Как всегда, достал свою гармошку, принялся наигрывать разные немецкие штучки.
– Что-то мы тебя давно не видели здесь, – сказала ему Вера (они с Галей от Клееманна только что пришли к нам), – и вроде бы похудел ты, Ванюша, – наверное, окончательно в свою хозяйку втрескался.
– Хызяйка тут ни при чем, – отложив гармошку, сухо отозвался Ваня. – Хызяйка и есть хызяйка… Болел я, потому и похудел. – Он покосился на меня. – Я и сейчас еще нездоров. Больше от чуйств.
– От чего? – прыснув, переспросила Галя.
– От чуй-в-ств! – старательно выговорил Ваня и добавил мечтательно: – Ах, эти чуйвства… – Он сердито посмотрел на хохочущих Верку и Галю. – И чего, дуры, гогочут?
Позднее мы с Мишей и Леонидом пошли к Гельбу послушать радио. Мне не терпелось также попросить у Генриха еще раз его атлас, чтобы наглядно представить себе, как далеко откатился сейчас фронт от Ленинграда.
В их доме царила тишина. Гельб, сидя возле стола со сдвинутой к одному краю скатертью, ремонтировал на разостланной газете будильник. Внутренность часов лежала отдельно от корпуса, тут же находились какие-то винтики, пружинки. Фрау Гельб, сидя возле камина, что-то вязала. Анхен и Генриха в комнате не было.
– Проходите, проходите, – приветливо пригласила нас Гельбиха, когда мы, стукнув в дверь, возникли на пороге, и с улыбкой обратилась ко мне: – Пожалуйста, пройди сама в кухню, принеси сюда табуретку. Мне трудно вставать. Моя нога… Ты знаешь – где.
По радио ничего нового не сообщили – повторили лишь то, что нам уже известно из газеты. Мне страшно хотелось узнать мнение Гельба о происходящих под Ленинградом и на Украине событиях, о том, что он думает о новом «котле». Я уже и заикнулась было об этом, но, взглянув случайно на фрау Гельб, тут же прикусила язык. Гельбиха была на этот раз без своего привычного чепца, и меня поразило, какими снежно-белыми стали ее еще совсем недавно темные с серебристой проседью волосы и как неправдоподобно резко выделяются на этом фоне ее страдальческие, обведенные коричневыми кругами глаза.
– А зачем тебе нужны Анхен и Генрих? – спросила меня фрау Гельб после того, как подробно ответила на мой вопрос – где молодежь, – что Анхен ушла в деревню, к подруге, а Генрих отправился в Мариенвердер на очередное сборище «гитлерюгендов», которые городской магистрат организует теперь три раза в неделю. – О, если ты не хочешь подождать возвращения Генриха, можешь сама пройти в его комнату и посмотреть то, что тебе надо, – сказала она. – Тебе же известно, где у него лежат эти карты… Мне помнится, ты однажды уже брала их. Иди, иди, не стесняйся. Кто знает, когда он на этот раз вернется, когда их отпустят.
В комнате Генриха, похожей на тесный чулан, с трудом размещаются только стол, стул и узкий, накрытый старым байковым одеялом диванчик. Я подошла к небольшому столу, застланному куском зеленого, сплошь в пятнах краски картона, выдвинула единственный ящик. Сверху лежало несколько пухлых папок – я знала, что в них Генрих хранит свои рисунки. Тут же находились початая пачка бумаги, коробки с карандашами и перьями, принадлежности для черчения, акварельные краски, однобокие стирательные резинки, кисточки.
Добираясь до атласа – мне было известно, что он находится в самом низу, – я нечаянно чуть не уронила на пол одну из папок, при этом, стараясь удержать ее, сильно встряхнула. Несколько верхних листов выехало за картонный край, изображенное на них чье-то девичье лицо показалось мне смутно знакомым. Это что же – новые рисунки? Как интересно… А что, если я их посмотрю?
И тут вдруг меня обожгло ужасно неловкое чувство. Словно бы я совершила какой-то недостойный проступок, или словно бы подсмотрела в замочную скважину нечто запретное. На рисунках, выполненных цветными карандашами, была изображена именно я – то несущая в ведрах воду, то развешивающая на задворках белье, то сидящая в сумерках на ступеньках крыльца. Улыбающаяся, грустная, озабоченная. А на одном из листов фантазия художника изобразила вдруг меня в таком виде, в каком я в своей жизни никогда не бывала, – с элегантной гладкой, на прямой пробор и опускающимися вдоль лица локонами, прической, в небрежно накинутом на плечи шикарном меховом палантине. Наверное, подумалось мне, Генрих позаимствовал подобный образ у своей любимой актрисы Марикки Рокк. Ну и ну…
Торопясь, я сложила рисунки обратно в папку, поправив раскиданные коробки, перья, резинки, постаралась придать содержимому ящика прежний вид. Бог с ним, с этим атласом! Вдруг именно сейчас вернется Генрих и застанет меня здесь за столь неблаговидным занятием.
– Что так быстро? – с безмятежной улыбкой спросила меня фрау Гельб. – Неужели успела уже посмотреть свои карты? Да нашла ли хоть ты их?
– Да, конечно. Большое вам спасибо. – Меня мучило опасение, что Гельбиха по своей простоте расскажет Генриху о том, что я, пусть даже с ее разрешения, беспардонно рылась в ящике его стола. – Боюсь, – добавила я, – как бы Генрих не рассердился на нас за наше самоуправство.
– Рассердится? Ну что ты! За что же? А впрочем… впрочем, мы и не скажем ему об этом. – Покосившись на занятого своим делом Гельба, она с видом заговорщицы лукаво подмигнула мне. – Мужчинам, даже таким юным, как наш Генрих, совсем не обязательно знать, чем занимаются женщины в их отсутствие.
Ну, вот и все о минувшем воскресенье. Сегодня ничего достопримечательного, – кроме очередного письма от Роберта, в котором он трагическим тоном сообщает, что их обманули, и никакой проверки из «центра» в лагере не было ни в субботу, ни в воскресенье, и что ему страшно обидно за то, что два долгих дня он вынужден был провести вне моего общества, – не произошло.
Ну а теперь я должна выполнить обещанное – записать сюда свое недавно рожденное и, как я сама осознаю, ужасно дерзкое по смыслу и крайне неприличное по раздутому самомнению стихотворение, само написание которого можно назвать бездумным пижонством или даже святотатством. В оправдание себе скажу только, что оно появилось лишь после того, когда Галя, возвращая мне мою тетрадь со стихами (никогда никому не давала ее, а вот Гале как-то под настроение не могла отказать), – когда Галя сказала, глядя на меня с задумчивым удивлением: «Знаешь, а ведь ты – поэт… Честное слово! Настоящий, настоящий поэт!»
Итак, вот оно.
МЕЧТА?!
Февраль. Воскресенье. Мороз и снежок.
На темных ресницах белеет пушок.
Румянит лицо и хватает за нос
Веселый, здоровый, бодрящий мороз…
Сегодня на сердце столь много «такого»,
Что я растерялась, по правде, немного.
Сегодня внезапно и вдруг поняла,
Что в жизни я место свое обрела.
Я с прежней идеей покончу отныне —
Призвания нет у меня к медицине.
Мне медиком быть – значит вовсе не жить,
А только безвестно и жалко служить.
Простите меня, вы, орлы медицины,
Что так говорю я о вашей святыне.
Но только мне счастья у вас не найти,
Я сердцем иду по другому пути.
Как радостен путь тот для смелых душой,
Как крут и коварен для робких порой,
Как можно легко поскользнуться и сдать
И как тяжело до вершины достать!
Каков бы он ни был – я там все же буду!
Пусть трудно, пусть горько – о всем позабуду.
Пойду. Поскользнусь. Упаду. Снова встану,
И так шаг за шагом вершины достану.
Дороги иной мне не нужно искать —
Я твердо решила, что буду писать…
Решила (О Боже!) писателем быть,
Решила искусству всю жизнь посвятить.
И лучше умру, но с пути не сойду!
Я знаю, я верю, что счастье найду.
Служенью народу, Отчизне моей
Я сердце отдам до конца своих дней.
Я знаю, что труден мой путь и суров.
Ну что же? Девиз мой отныне таков:
«Начать, не страшась неудач и беды,
Не трусить, бороться, искать и найти».
«Найду!» – говорю я без страха и твердо.
«Дойду!» – добавляю с улыбкой и гордо.
Прощай, медицина – И ЧТОБ ТЕБЕ ПУСТО!
Великое, славное, здравствуй, ИСКУССТВО!
О проекте
О подписке