Второй день заняты ремонтом амбара – верхней его части, заменяем пол в чердачном помещении. Мы с Симой подтаскиваем к новоиспеченным плотникам – Леониду и Мише – строительный материал – желтые, пахнущие сосновым лесом доски, спускаем вниз трухлявые половицы.
Сегодня мы с Мишкой решились – заглянули-таки в огромный, почерневший от старости ларь, что стоит накрытый пыльным, желто-серым брезентом в дальнем углу переднего отсека (он, этот ларь, уже давно не дает нам покоя – с тех пор, как чистили здесь прошлой зимой мак).
Замка на ларе не оказалось, и Миша, откинув брезент, поднял крышку. Господи, сколько же там скопилось всего – хранимого, наверное, столетиями! Надтреснутые цветочные горшки с засохшей по краям землей. Потемневшие бронзовые рамки от картин. Целая груда старой, поношенной мужской и женской обуви. Массивные медные дверные ручки. Обломанное с краю тонкое, изящной работы фарфоровое блюдо. Фигурный, в виде оскаленной волчьей пасти, набалдашник от трости. Старые керамические вазы. Вышедшие из употребления хозяйственные сумки, с оборванными или потертыми ремешками. Облезлые платяные и сапожные щетки. Коробочки с засохшей ваксой. Какие-то деревянные бруски с потрескавшейся лакированной поверхностью. Ворох разного тряпья и еще многое-многое другое.
Мишу заинтересовали ножны от шпаги или, скорее всего, от кинжала, покрытые белой эмалью с тонкой металлической отделкой «под серебро». Вдоль узкого перехвата рукоятки была видна выполненная готической вязью, однако сильно деформированная надпись, которую мы при всем нашем старании не смогли разобрать.
– Ценная, май-то, штука! Наверное, принадлежала какому-нибудь псу-рыцарю – фон-барону, – прищелкнув языком, сказал Мишка и, отыскивая исчезнувший кинжал, почти до пояса нырнул в чрево ларя, подняв при этом облачко белой кисейной пыли.
А мое внимание привлекла довольно внушительных размеров книга в сильно потертом кожаном переплете, перевязанная крест-накрест крученой бичевой. Раздвинув по возможности перевязь, я попыталась просмотреть толстые, вощеные страницы. Шрифт оказался мне непонятен, однако по мелькающим красочным иллюстрациям можно было предположить, что содержание книги – религиозное. Странно. Первая, увиденная мной в Германии книга – и та хранится в пыльном, заброшенном ларе.
Мои размышления прервал негромкий Мишкин возглас: «Смотри-ка, совсем еще, ту, май-то, крепкие! И каблуки только чуть-чуть сношены. Вот я и займу их, конечно, без отдачи у Шмидта. – В руках Мишка вертел еще добротные, побуревшие от пыли мужские баретки с короткими оборванными шнурками. Скинув с ног клемпы, он проворно напялил баретки[1] на грязные, прохудившиеся носки, притопнул поочередно подошвами. На его чумазом от пыли лице расплылась довольная улыбка. Он весело подмигнул мне. – Как раз! Почти… Лишь немножко вот тут, в пальцах, жмут. Ничего, разносятся».
– Ты с ума сошел! – сказала я. – Ведь если этот жмот увидит на тебе свою обувь – совсем озвереет и «опсихеет».
– А пошел он, май-то, знаешь куда? – беспечно огрызнулся Мишка в ответ и деловито принялся заворачивать «одолженный» им трофей в подвернувшийся откуда-то клочок бумаги. – Сама подумай, это барахло будет здесь гнить, а у меня, май-то, уже скоро пальцы на ногах вывалятся. Кстати, я и не собираюсь демонстрировать их перед паном, – на работу хожу в клемпах, а эти так… в воскресенье куда пойти.
Я не рискнула уточнять, куда Мишка нацелился послать Шмидта, кроме того, в душе одобрила его действия. В самом деле, единственные Мишкины «выходные» ботинки совсем уже развалились, а бесчисленные починки только вконец обезобразили их.
Мы с Мишей, наверное, еще долго проторчали бы возле кладезя вышедших из употребления и находящихся в забвении вещей, но тут Сима тревожно кашлянула, а сидевший до этого в бездействии Леонид принялся громко стучать молотком (они оба были «на шухере»), и нам пришлось срочно захлопнуть ларь.
Едва мы успели отскочить на свои места, а Миша запрятать пакет с баретками под доски, послышался скрип лестницы. В отверстии показался Линдин смоляной кокон: «Господин Шмидт приказал поторопиться. После обеда предстоит другая работа – будем забивать и ощипывать гусей», – начальственным тоном произнесла она и при этом, словно ненароком, скользнула по мне насмешливым взглядом. Я сразу поняла ее взгляд. Опять эти гуси, черт бы их подрал! Тотчас вспомнился громкий прошлогодний «гусиный» скандал. Ах, не оплошать бы снова на радость «немке из народа», не заработать бы новых хозяйских оплеух.
Но слава Богу, на сей раз, все обошлось благополучно. Гуси мне попались «покладистые», перья выдирались из них сравнительно легко, «кожное покрытие» оставалось в целости и сохранности. Работали, как и в прошлом году, в конюшне для лошадей. К нашей компании присоединились также Клара, Линда, Анхен и Эрна. Сидели «в кружок», разложив на коленях мешковину и складывая пух и перья в общую, поставленную в центре большую корзину. Эрна хвастливо рассказывала внимательно слушавшим ее Кларе, Анхен и Линде о том, какой ее Фриц прекрасный муж и замечательный отец: «Ханс и Пауль вечерами прямо виснут на нем, не отходят ни на шаг, а он им игрушки чинит, сказки рассказывает. А на днях, – представляете, – смастерил для мальчишек настоящий кораблик! С парусами. С капитанским мостиком».
Линда льстиво подсказала Эрне, какой ее Фриц к тому же еще и отличный работник, ну, прямо-таки, первоклассный механик-виртуоз – мол, с первого же дня помогает господину Шмидту, – причем бескорыстно! – приводит в порядок всю технику к весенне-летнему сезону. Да, это правда. К нашему всеобщему величайшему удивлению и изумлению, в понедельник муж Эрны вместе с нами, «восточниками», вышел с утра на работу, и теперь все эти дни торчит в сарае, на разостланной грязной мешковине то под молотилкой, то под сеялкой, то под картофелекопалкой. Лишь виднеются из-под машины короткие толстые ноги в грубых рабочих деревянных башмаках.
Меня, да и вообще всех нас, бесконечно удивляет это необыкновенное (неужели искренное?) немецкое пристрастие к труду. Разве можно себе представить, чтобы наш фронтовик-отпускник на следующий же после прибытия день запросто – и, главное, добровольно! – отправился на работу, да еще на какую – на подневольную! – охотно, как этот Фриц, возился бы с грязными, масляными деталями, ерзал, чумазый, на брюхе под машинами!
А эта немецкая замкнутость, родственная разобщенность и отчужденность, их, что ли, неприятие человеческой радости и открытости… В дом прибыл фронтовик-отпускник! Опять-таки, легко можно представить себе, что происходило бы в таком случае в нашей обычной русской семье – обильное застолье, где полно родственников, друзей, просто знакомых. Песни, шутки, звон бокалов и – разговоры, разговоры, что тянулись бы за полночь, а то и до утра. А тут! Это надо же! Явился человек в родной дом, явился из страшного пекла, где ежечасно, ежеминутно подвергался смертельной опасности, а это никого, кроме, естественно, его семьи, не заинтересовало, никто не переступил порог его дома, никто не пожал ему руки, не поздравил с благополучным возвращением, не расспросил досконально, как ему служится и воюется в чужой, враждебной стране. Да-а…
Мне вспомнилось, что и ни у Шмидта, когда приезжал в отпуск его сын Клаус, ни у Гельба, во время нахождения в их доме Райнгольда, не было никаких родственных сборищ либо праздничных застолий. Все проходило тихо, привычно, обыденно. Помнится только, что в первый день приезжала к Клаусу его невеста, размалеванная, словно кукла, девица с осиной талией, но вскоре уже уехала, и он, жених, все последующие дни проводил на полях, в работе вместе с нами, «восточными рабами», а вечерами – в саду, на скамеечке. Нет, нам, русским людям, никогда не понять этой унылой замкнутости в себе, в своей «скорлупе».
В наступившей короткой паузе я поделилась с немками этими размышлениями. Они озадаченно помолчали, затем Эрна, удивленно округлив глаза, сказала:
– Ты говоришь – «гости, родственники», а зачем они нужны тут? Это – наша семья, и все происходящие в ней события, а также все ее проблемы касаются только нас, только нашей семьи… Безусловно, позднее я сообщу матери Фрица о том, что он приезжал в отпуск, возможно, дам знать об этом и его сестрам, а сейчас-то они все – зачем здесь? – Внезапно в ее рыжих глазах блеснул скабрезный, озорной огонек. – Кроме того, мы с Фрицем сейчас крайне занятые люди – все свободное время оба усиленно занимаемся тем, что делаем Манфреда.
– Чего делаете? – не поняла я и тут же, услышав дружный хохот Клары, Линды и Анхен, сообразила, что попалась на собственной глупости.
– Не чего, а кого, – хохотала Эрна. – Мы делаем Манфреда, нового человечка. А это, знаешь, очень кропотливая и точная работа, – надо, чтобы все было пригнано, чтобы все пришлось впору. Тут брак допустить нельзя. Фриц говорит, что нам нужен еще один крепкий, выносливый сын, а Германии – достойный солдат.
Словом, Эрна, как говорится, в своем репертуаре. Между прочим, с приездом своего Фрица она очень переменилась: не орет на мальчишек (раньше из-за стенки то и дело раздавались ее пронзительный крик и детский рев), ходит посветлевшая ликом и даже нас, своих врагов, не только не задевает, а даже улыбается каждому.
Ну, в общем, сегодня день закончился благополучно, а завтра опять с утра до вечера предстоит всем давиться гусиной вонью и пухом. Клара сообщила, что послезавтра, в субботу, Шмидту необходимо отвезти в Мариенвердер, на сдаточный пункт, большую партию убоины.
Сегодня вечером вдруг – не ждала ведь их – прибежали Степановы «орлы». (Были они и в прошлое воскресенье, только я забыла об этом написать.) В письмах Роберта всё с разными вариациями повторяется: любит, страдает от вынужденной разлуки, ждет не дождется дня, когда вновь сможет увидеть меня. В сегодняшней записке имеется и нечто новое: получил письмо из дома. Все его родные здоровы, они шлют мне самый искренний привет и тоже с нетерпением ожидают дня, когда наконец смогут очно познакомиться со мной.
Почему-то при прочтении записок Роберта у меня всегда возникает в душе какое-то необъяснимое, настороженно-неловкое и даже чуточку стыдное чувство. Ну, во-первых, нужно ли так много, громко и напористо говорить о любви? (Моя настырная ареВ, к примеру, на сей счет совсем другого мнения: «Как раз это ни к чему: истинная любовь всегда застенчива и немногословна».) Во-вторых, ведь я совершенно не знаю родных Роберта, не имею также ни малейшего понятия и о том, что он им обо мне пишет, кем представляет меня? Ведь что-то же он им, безусловно, рассказывает о своей дружбе с русской девчонкой, иначе они не передавали бы мне приветы, не жаждали бы, как он говорит, «очного знакомства». Не отсюда ли и появляется зачастую это чувство настороженности и неловкости? (АреВ и тут поддержала меня: мол, ты права, ирландский денди поступает нечестно по отношению к тебе: это – как игра в одни ворота.) Ну а в-третьих, и это, пожалуй, самое главное, – не буду лукавить перед тобой, моя совесть – тетрадь, – мне хочется, и я бы даже постаралась, если бы смогла, полюбить этого доброго, славного и, кажется, очень искреннего парня. Даже для того полюбить, чтобы вышибить наконец из сердца эту постоянную, глухую, ставшую уже привычной, каменную тоску. Как говорится, клин – клином! И мне грустно оттого, что, по-видимому, это никогда не произойдет – ведь права, наверное, пословица: сердцу не прикажешь. (Удивительно, что на сей раз ареВ промолчала, – наверное, эти рассуждения как раз по ней.)
В своем письме Роберт настоятельно зовет меня в следующее воскресенье к Степану. Он будет весь день безотлучно в лагере и будет ждать, ждать. Я обязательно должна быть там. Обязательно. Иначе он просто не представляет, как еще переживет неделю. Ну что же, пожалуй, надо и впрямь сходить в воскресенье к Степану. Но и тут есть одна загвоздка, вернее, не загвоздка даже, а заноза, причем а-агромадная, сучковатая, саднящая… Дело в том, что мне почему-то очень не хочется встретиться с Джоном. А он, конечно, непременно будет там. И не один – с Ольгой!
О проекте
О подписке