Читать книгу «Время банкетов» онлайн полностью📖 — Венсана Робра — MyBook.

Благодарности

Именно тогда, когда заканчиваешь книгу, лучше всего сознаешь, скольким людям ты обязан сказать спасибо.

Прежде всего это, конечно, сотрудники библиотек и архивов, которые стараются, порой в довольно трудных условиях, сделать все возможное, чтобы облегчить исследователю доступ к источникам.

Затем я хочу поблагодарить многих историков – коллег и друзей. Это друзья-медиевисты, которые не сочли странным, что специалист по истории Нового времени интересуется их предметом и методами исследования, – Лоран Феллер и Катрин Венсан. Это коллеги из Центра истории Французской революции (Университет Париж-1), с которыми я вел длинные и чрезвычайно полезные разговоры, прежде всего Франсуаза Брюнель, Жозиана Бурге-Рувер и Жан-Клеман Мартен, который был руководителем моей диссертации. Кроме того, это сотрудники Центра истории XIX века (Университеты Париж-1 и Париж-4), в первую очередь его руководители Ален Корбен и Доминик Калифа, а также Сильвен Венер, Эрик Ансо, Роземунда Сансон и Кристоф Шарль: все они меня поддерживали и подбадривали. Особого упоминания заслуживает моя коллега Майте Буисси, превосходно знающая этот период: ее советы принесли мне очень много пользы, а ее неистощимая способность фантазировать на исторические темы служила для меня постоянным источником вдохновения. Не стоит и говорить, что за все возможные неточности и несовершенства этой работы отвечаю только я сам.

Наконец, я безмерно благодарен моим родным, которым понадобилось огромное терпение, чтобы вынести мужа, отца и сына, жившего не только в настоящем времени и часто и надолго покидавшего их ради призраков времени ушедшего, каким бы увлекательным оно ни было. Им, моим родным, я посвящаю эту книгу.

Прети, январь 2009

Введение

Насколько мне известно, нет ни более знаменитого, ни более ядовитого свидетельства о том, что представлял собой политический банкет XIX века, чем письмо, которое в самом конце декабря 1847 года написал своей любовнице Луизе Коле двадцатишестилетний житель Руана по имени Гюстав Флобер, в ту пору еще никому не известный:

Я еще теперь под впечатлением этого зрелища, одновременно и гротескного, и жалкого. Я присутствовал на банкете реформистов! Какой вкус! Какая кухня! Какие вина! И какие речи! Ничто не могло бы внушить мне более глубокого презрения к успеху, чем эта картина, свидетельствующая о том, какой ценой его достигают. Я оставался холоден, и меня тошнило от патриотического энтузиазма, который вызывали «кормило государства», «бездна, в которую мы низвергаемся», «честь нашего знамени», «сень наших стягов», «братство народов» и прочие пошлости в том же роде. Прекраснейшие творения мастеров никогда не удостоятся и четверти этих рукоплесканий. Никогда Франк Альфреда де Мюссе не вызовет тех кликов восторга, которые доносились со всех концов зала в ответ на добродетельные завывания г-на Одилона Барро и сетования почтенного Кремьё на состояние наших финансов. И после этого девятичасового заседания, проведенного за холодной индейкой и молочным поросенком и в обществе моего слесаря, в особо удачных местах хлопавшего меня по плечу, я воротился домой, промерзнув до мозга костей. Как низко ни цени людей, сердце наполняется горечью, когда перед тобой выставляют напоказ такой нелепый бред, такое беспардонное тупоумие[4].

Руанский банкет, куда Флобер со своими друзьями Луи Буйе и Максимом Дюканом отправился из любопытства, этот банкет, который он осудил так строго, стал кульминацией кампании, начатой полугодом раньше борцами за избирательную и парламентскую реформу и против иммобилизма, отличавшего правительство Гизо. В это время почти никто не мог вообразить, что режим падет через два месяца и что погубят его уличные демонстрации, вызванные запрещением реформистского банкета в двенадцатом округе. «Мы не постигали, – писал Максим Дюкан четверть века спустя, – что правительство может быть встревожено этим замысловатым красноречием, и были убеждены, что люди, изъясняющиеся языком столь претенциозным, столь убогим, столь бедным, обречены сделаться посмешищем в глазах людей здравомыслящих. Мы рассуждали как дети; ведь именно это грубое сладкое вино пьянит слабые умы, иначе говоря, большинство населения»[5]. Объяснение, конечно, чересчур простое. А проблема остается: нам еще и сегодня трудно понять, каким образом эта кампания банкетов, осмеянная отнюдь не только Флобером и Максимом Дюканом[6], могла послужить причиной такого большого политического потрясения и в конце концов революционным путем привести к введению всеобщего голосования (правда, только для мужской части населения) – этой основы демократического устройства современной Франции.

Между тем события, происшедшие за те два месяца, которые отделяют руанский банкет от провозглашения Республики в Париже 24 февраля 1848 года, хорошо известны, и уже давно. Незадолго до Первой мировой войны историк Альбер Кремьё на основании источников, доступных в то время (впрочем, с тех пор их число существенно не увеличилось), восстановил эту цепь событий. Сначала – королевская речь на открытии парламентской сессии, бессмысленно провокационная, поскольку в ней реформистская активность названа разгулом «страстей враждебных или слепых». Затем дебаты в палате депутатов о том, как ответить на эту речь, и яркое выступление Токвиля[7], который проницательно указывает на грозящие Франции опасности, однако никто к нему не прислушивается. Между тем в Париже в это время ведутся по инициативе национальных гвардейцев двенадцатого округа приготовления к последнему большому реформистскому банкету; власти твердо решают его запретить, а депутаты оппозиции, напротив, намереваются принять в нем участие; в последнюю минуту власти идут на попятную, но это происходит слишком поздно и не может помешать народу выйти на улицу, а национальная гвардия не спешит разгонять манифестантов; король, видя, как его предают те, кого он считал самыми верными слугами режима, в панике отправляет в отставку Гизо; на бульварах толпа выражает бурную радость; перед Министерством иностранных дел, на бульваре Капуцинок, происходит перестрелка, ночью по улицам возят трупы, а на следующий день дело кончается падением режима. Все это широко известно, многократно описано, и сейчас споры ведутся лишь о том, что послужило причиной того первого выстрела, после которого началась стрельба и произошел раскол между правящим режимом и парижской улицей, – случайность (что вполне вероятно) или провокация? По правде говоря, для нас это не имеет большого значения, поскольку мы, в отличие от современников тогдашних событий, стремимся понять, что произошло, а не отыскать ответственных за то, что консерваторы уже через два года именовали «февральской катастрофой».

Большинство историков пользовались для описания этой череды событий знаменитой формулой Эрнеста Лабрусса: «Революции происходит помимо воли революционеров. Событие свершается, но правительства в него не верят. А „средний революционер“ его не желает»[8]. Революция 1848 года произошла внезапно, и утверждать, что ее спровоцировали революционеры, было бы сильным преувеличением[9]. Поскольку падение Луи-Филиппа не было ни первой, ни единственной революцией, свершившейся в течение этой «весны народов», следует предположить, что здесь действовали иные, более глобальные причины. Этими причинами историки сочли исключительно глубокий экономический кризис, который поразил Западную Европу после неурожаев 1845 и 1846 годов; особенно страшен был голод в Ирландии, унесший миллион жизней. Французские историки, в особенности те, которые, следом за Эрнестом Лабруссом, черпали вдохновение в марксизме, в течение двух-трех десятков лет, последовавших за столетием революции 1848 года, старательно изучали экономические и социальные аспекты кризиса середины века то на общенациональном, то на региональном или локальном уровне – в департаментах Эр или Луар и Шер (Жан Видаленк, Жорж Дюпё), в Бургундии (Пьер Левек), в альпийском регионе (Филипп Вижье), в Провансе (Морис Агюлон) и в Лимузене (Ален Корбен). Список этот не исчерпывающий, а поле для разысканий по-прежнему очень богатое, о чем свидетельствует, например, недавняя работа Никола Бургинá о хлебных бунтах. Как бы там ни было, благодаря всем этим работам мы знаем французское общество этого периода XIX века несравненно лучше, чем общество любой другой эпохи (напомню, например, о таких важных периодах, как конец Империи и начало эпохи Реставрации или конец Второй империи), – в особенности потому, что мы можем оценить остроту социальной напряженности как в перенаселенных деревнях, так и в городах, плохо подготовленных к наплыву мигрантов, и получить представление о чрезвычайном региональном разнообразии тогдашней Франции. Мы понимаем, какой глубины кризис разразился после Революции, тем более что нам хорошо известно и состояние правящих слоев, нотаблей, ставших героями монументальной диссертации Андре-Жана Тюдеска, опубликованной четыре десятка лет назад[10]. Но хотя Пьер Розанваллон восстановил политическую философию Гизо во всем ее богатстве и всей ее сложности, нам не удается осмыслить собственно политический характер кризиса: каким образом понять переход от социального кризиса к кризису политическому, если исходить только из скандалов, о которых писали оппозиционные газеты летом 1847 года, или из рассуждений о шовинизме мелких буржуа, раздраженных англофильской политикой Гизо? Пресса сама по себе революций не совершает, а международная политика правительства может вызывать несогласие, но не может разжечь восстание: иначе говоря, никто до сих пор не объяснил, отчего буржуазия перешла в открытую оппозицию к режиму, не испугавшись даже возможных беспорядков и начала революции. Значит, нужно вернуться к политическим факторам или, вернее сказать, к взаимодействию факторов социальных и политических, а конкретнее – к многократно осмеянной кампании банкетов.

Выборы в палату депутатов в августе 1846 года принесли правительству несомненную победу. Хотя предвыборная кампания проходила очень бурно и при активном участии французов, оппозиция потеряла немало мест в палате; Гизо отныне мог рассчитывать на поддержку консервативного большинства, более многочисленного и более сплоченного, чем когда бы то ни было: 291 депутат из 459 был готов покорно голосовать за правительство, ведь префекты ради их избрания не скупились на обещания и не чуждались прямого давления на избирателей. Среди избранных депутатов было немало чиновников, в частности тех должностных лиц, чья карьера напрямую зависела от властей: от них трудно было ожидать несогласия с правительственной линией. Понятно, что в этих условиях правительство не желало слушать никаких предложений о расширении корпуса избирателей и отвергло все соображения династической оппозиции относительно необходимости оздоровить нравственный климат в парламенте, то есть объявить некоторые чиновничьи посты несовместимыми с мандатом депутата. Министр внутренних дел Дюшатель провозгласил, что выборы доказали: страна не желает избирательной реформы, а Гизо напомнил, что в любом случае всеобщее избирательное право (которого, впрочем, династическая оппозиция и не требовала) введено не будет. Отказавшись признать, что результаты выборов нельзя полностью принимать на веру, поскольку на некоторых депутатов оказывали давление, а другим сулили доходные места, Гизо отверг возможность какой бы то ни было парламентской реформы, хотя самые молодые и проницательные представители большинства, поддерживающего правительство, такие как Морни, проявляли к ней интерес.

Но несмотря на экономические трудности, положение Гизо было бы вполне прочным, если бы целая череда финансовых и прочих скандалов не вынудила его расстаться с некоторыми из министров. Тем самым он дал новые поводы для нападок оппозиционной прессе, которая еще безжалостнее атаковала правительство с тех пор, как ряды оппозиционных газет, и без того уже существенно превосходивших правительственные по тиражам, пополнила «Пресса» Эмиля де Жирардена, занимавшая третье место по числу подписчиков среди парижских ежедневных газет. Поэтому не подлежит сомнению, что депутаты оппозиции, выступавшие за реформу, будь то радикалы или политики династической ориентации, были уверены, что, невзирая на результаты последних выборов, именно они выражают реальное мнение страны. А поскольку парламентское большинство оставалось глухо и непреклонно, после окончания сессии у этих депутатов не было иного выхода, кроме как «заговорить с балкона», обратиться напрямую к нации в целом. Отчего обращение к стране приняло форму кампании банкетов? Вопрос этот редко ставится отчетливо, настолько очевидным подобное положение дел представляется для нас – историков, занимающихся первой половиной XIX века. Объяснение же, которое приходится давать на невысказанные вопросы читателей или на высказанные вслух вопросы студентов, всегда примерно одно и то же: в ту эпоху было невозможно собирать митинги (отметим распространенность английского термина, чаще всего предпочитаемого французскому «публичному собранию») для мобилизации общественного мнения, поскольку правительство этого бы не разрешило. В самом деле, при конституционной монархии свобода собраний не была узаконена, тем более что тогдашние юристы, насколько можно судить, не видели большого различия между ней и свободой ассоциаций, а эта последняя, как хорошо известно, была ограничена очень жесткими рамками, особенно после 1834 года: ассоциации свыше двадцати человек и их периодические собрания нуждались в предварительном разрешении правительства, а деятельность их проходила под неусыпным надзором властей[11]. Таким образом, банкеты оставались единственным способом – безобидным, но юридически безупречным – обойти закон. Что плохого в том, что друзья или просто знакомые после совместного обеда произнесут один или несколько тостов за приглашенную выдающуюся особу или за осуществление заветных желаний всех собравшихся? Как помешать гостю ответить на лестные речи, восхвалявшие его в течение нескольких минут или даже нескольких десятков минут? Как помешать людям, произносящим тосты, сделать их более или менее развернутыми? Итак, банкет был поводом, и единственное, что представляет интерес для политической истории, это содержание тостов (а следовательно, требований, выраженных ораторами) и речей: если вернуться к руанскому банкету 1847 года, очевидно, что сварливая реакция Флобера не может удовлетворить историка-позитивиста, изучающего кампанию банкетов, но о гораздо более подробном рассказе Максима Дюкана мы этого сказать не можем. Спустя двадцать пять лет он дополняет собственные воспоминания сведениями, почерпнутыми из брошюры, опубликованной сразу после банкета, приводит имена ораторов, как тех, кто уже пользовался известностью (Одилон Барро, Дювержье де Оран, Кремьё, Друэн де Люис, Гюстав де Бомон), так и тех, кто прославился несколькими месяцами позже (генеральный прокурор Сенар, вскоре ставший министром внутренних дел в правительстве генерала Кавеньяка, а впоследствии защищавший Флобера на процессе «Госпожи Бовари»[12]), и даже тех, кто не прославился вовсе. Мы узнаем от него, что среди ораторов был некто Жюстен, советник Королевского суда, который произнес тост: «За бедные и трудолюбивые классы!», меж тем как другие превозносили «избирательную и парламентскую реформу», «финансовую реформу, экономию и разумное расходование общественных средств», «союз народов», а также независимую прессу и депутатов, выступающих за реформу. Что же касается информации о том, был или не был прежде всех прочих речей поднят тост за короля или за июльские установления (удобный способ отличить обыкновенные реформистские банкеты от других, открыто радикальных), ее историки считают простой данью исторической экзотике.

...
8