Читать книгу «Москва – Петушки. С комментариями Эдуарда Власова» онлайн полностью📖 — Венедикта Ерофеева — MyBook.

6. Москва. Ресторан Курского вокзала

6.1 С. 12. – Спиртного ничего нет, – сказал вышибала. И оглядел меня всего, как дохлую птичку или как грязный лютик. —

Традиционная для литературы и искусства сцена унижения маленького и беззащитного человека ничтожеством, наделенным властью. У Достоевского есть наблюдение:

«…Поставьте какую-нибудь самую последнюю ничтожность у продажи каких-нибудь дрянных билетов на железную дорогу, и эта ничтожность тотчас же сочтет себя вправе смотреть на вас Юпитером, когда вы пойдете взять билет, pour vous montrer son pouvoir. „Дай-ка, дескать я покажу над тобою мою власть“… И это в них до административного восторга доходит… En un mot, я вот прочел, что какой-то дьячок в одной из наших заграничных церквей, – mais c’est tres curieux, – выгнал, то есть буквально выгнал, из церкви одно замечательное английское семейство, les dames charmantes, прелестных дам, пред самым началом великопостного богослужения – vous savez ces chants et le livre de Job… единственно под тем предлогом, что „шататься иностранцам по русским церквам есть непорядок и чтобы приходили в показанное время…“, и довел до обморока… Этот дьячок был в припадке административного восторга, et il a montre son pouvoir…» («Бесы», ч. 1, гл. 2).

А у Мандельштама есть такое признание лирического героя:

 
У меня не много денег,
В кабаках меня не любят.
<…>
Я запачкал руки в саже,
На моих ресницах копоть,
Создаю свои миражи
И мешаю всем работать.
 

(«У меня не много денег…», 1913)

Из обилия параллельных «ресторанных скетчей» мне приглянулся хронологически близкий (1955) «Москве – Петушкам» классический самиздатовский текст Абрама Терца, где, хотя к герою относятся диаметрально противоположно, дух советского ресторана передан точно:

«У Константина Петровича началась новая жизнь. Заходит он между делом в ресторан „Киев“ и едва переступает порог, уже бегут напомаженные официанты, восклицая отрывистыми голосами, наподобие ружейных выстрелов:

– Жалст! Жалст! Жалст!

У каждого над головою поднос, который непрерывно вращается, а там разные вина – красное и белое, или есть еще такое: „Розовый мускат“. Одним словом – вся гамма к вашим, Константин Петрович, услугам.

– Нет, – говорит Константин Петрович усталым голосом и отстраняет их вежливо ручкой, – я решительно воздерживаюсь… Плохо себя чувствую и ничего мне в жизни не надо. А давайте мне водки – белая головка – 275 грамм и микроскопический бутербродик из атлантической сельди. Только хлеба черного в бутербродик тот не кладите, а кладите батон с изюмом, да чтоб изюм пожирнее.

И сейчас же официанты – в количестве трех человек – откупоривают цветные бутылки и щелкают салфетками в воздухе, полируя бокалы и рюмки до полного зеркального блеска и обмахивая попутно пылинки с узконосых своих штиблет.

А как выпьешь для порядка 275 грамм, все чувства в твоей душе обостряются до крайности. Ты явственно различаешь и склизлый скрежет ножей, от которого ноют зубы и передергивается спинномозговая спираль, и колокольный звон стекла, пригубленного на разных уровнях, и монотонный мужской припев: „Будем здоровы! С приездом! За встречу! С приездом!“ – и вопросительное хохотание женщин, которые чего-то ждут, беспрестанно вертя головами, и охорашиваются нервозно, как перед свадьбой.

В мимике официантов проглядывает обезьянья сноровка. Они прыгают между кадками с пальмами, растущими повсюду, как в Африке, и перекидываются жестяными судками с дымящимися борщами или, изогнувшись над столиком, точно над бильярдом, разливают все что хотите в стаканы – падающим, коротким движением» («В цирке»).

6.2 С. 13. Бефстроганов —

классическое горячее блюдо советского общепита, лишь отдаленно напоминающее своего прародителя – boeuf Stroganov; советский бефстроганов представляет собой полоски говядины, тушенные в соусе (иногда с добавлением соленых огурцов); подавался в советских ресторанах, кафе и столовых с гарниром из гречневой каши, риса, картофеля или макаронных изделий.

6.3 …послушать Ивана Козловского… —

Послушать – здесь, разумеется, по радио. Иван Семенович Козловский (1900–1993) – известный советский тенор, в 1926–1954 гг. солист Большого театра, обладатель многих правительственных наград, включая три ордена Ленина и Государственную премию СССР, – одним словом, «певец-лауреат». Исполнял партии в операх, литературные источники которых так или иначе входят в контекст «Москвы – Петушков» (Юродивый – «Борис Годунов», Фауст – «Фауст», Ленский – «Евгений Онегин», Лоэнгрин – «Лоэнгрин», Альмавива – «Севильский цирюльник»), а также как режиссер ставил «Паяцев» (см. 6.8). Арии в его исполнении звучали по радио. В воспоминаниях современника находим (о юбилейном вечере К. Паустовского в 1967 г.): «…Предоставили слово народному артисту Союза ССР Ивану Семеновичу Козловскому, „образцовому тенору“, как называли его» (Свирский Г. На лобном месте: Литература нравственного сопротивления (1946–1976). Лондон, 1979. С. 417). В других мемуарах есть следующая запись: «В дни моей юности в России, я думаю, не было никого, кто не знал бы Ивана Козловского, голос его все время звучал по радио, престиж оперы был чрезвычайно высок – он же был лучший солист Большого театра. Мне кажется, впрочем, что тембр голоса у Козловского не очень приятен, и лучшая партия его – это партия Юродивого в „Борисе Годунове“: „Пода-а-йте копеечку…“ Сейчас, вероятно, его стали забывать» (Амальрик А. Записки диссидента. Анн-Арбор: Ardis, 1982. С. 27).

6.4 …что-нибудь из «Цирюльника». —

То есть что-нибудь из оперы итальянского композитора Джоаккино Россини «Севильский цирюльник» (1816). Фрагменты оперы регулярно включались в репертуар советских музыкальных радиопрограмм в 1950–1970-е гг., но и раньше, до советских времен, арии из «Цирюльника» были музыкальным фоном праздного времяпровождения. Например, у М. Кузмина: «Зачем „Севильский брадобрей“ / На пестрой значился афише» («Новый Ролла», ч. 3, гл. 3), «И пели нам ту арию Розины: / „Io sono docile, io sono rispettosa“» («Из поднесенной некогда корзины…», 1906). Попутно замечу, что, возможно, Веничка хочет послушать из «Цирюльника» именно эту каватину Розины из второго акта оперы: героиня Россини признается, что она «так безропотна, так простодушна», то есть очень близка по натуре герою поэмы.

Опера как таковая занимала особое место в жизни советского человека, тем более в «дотелевизионную» эпоху (1950-е гг.). Современник Ерофеева, знакомый с «Полетом шмеля», «Севильским цирюльником», Гуно, Римским-Корсаковым, Вагнером и иже с ними, Юрий Нагибин вспоминает:

«С чего началась моя меломания? Не знаю. Но разве могу я сказать, с чего началась фантиковая болезнь или упоительные трамвайные путешествия на окраины Москвы? Мига пленения не замечаешь, а потом кажется, будто так всегда было…

В раннем детстве меня, как полагается, водили на „Сказку о царе Салтане“, на „Золотого петушка“ и для общего развития – на „Князя Игоря“. Последний был просто невыносим: сплошное пение, и никаких событий. <…> В „Сказке о царе Салтане“ я с нетерпением ждал полета шмеля, о чем был заранее предупрежден, но когда полет – вполне сносный – состоялся, смотреть стало нечего. <…> Вообще я был твердо убежден, что хуже оперы на свете только балет. <…> Опера надолго исчезла из моей жизни. Попал я туда снова уже одиннадцатилетним, после только что перенесенного крупозного воспаления легких. В эту-то пору нового освоения бытия я вдруг оказался в филиале Большого театра на „Севильском цирюльнике“. <…> Я помню себя направляющимся ранним весенним подвечером в компании таких же меломанов к Большому театру. Вернее, к филиалу Большого – там ставили мелодичные оперы Россини, Верди, Пуччини, Гуно, которые мы по молодости и незрелости предпочитали монументальным творениям Римского-Корсакова, Вагнера, Мейербера, преобладавшим на главной сцене. Конечно, мы не оставляли вниманием и Большой, ведь там шли „Евгений Онегин“, „Пиковая дама“, „Кармен“, но предпочитали филиал, как станет ясно в дальнейшем, не только из-за репертуара. <…> Чем была для нас опера? Развлечением? Удовольствием? Нет, чем-то неизмеримо большим. Мы жили сурово и деловито. Шумный двор почти весь год был бессменной декорацией нашего скудного досуга. Никто из нас не видел ни моря, ни гор, ни чужих городов. Опера уводила нас в пленительный, яркий мир, исполненный благородства» («Меломаны»).

6.5 С. 13. Царица небесная! —

Восклицание, формально обращенное к Богоматери, а неформально – всего лишь сетование. Например, у Горького: «Бабушка осторожно подходила к темным окнам мещанских домишек, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя, снова крестилась, глядя в небо без звезд, и шептала: – Пресвятая царица небесная, помоги людям! Все – грешники перед тобой, матушка!» («В людях», гл. 2); у Бунина: «Тихон Ильич стиснул челюсти. – Ох! – сказал он, закрывая глаза и тряся головой. – Ох, мати царица небесная!» («Деревня», гл. 1); у Фета:

 
Такой тебе, Рафаэль, вестник бога,
Тебе и нам явил твой сон чудесный
Царицу жен – царицею небесной!
 

(«К Сикстинской Мадонне», 1864)

6.6 …музыка-то с какими-то песьими модуляциями. Это ведь и в самом деле Иван Козловский поет, я сразу узнал, мерзее этого голоса нет. —

О неприятном, по мнению некоторых, тембре голоса Ивана Козловского см. замечание Амальрика (6.3).

6.7 Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие, но мерзкие у каждого по-своему. Я поэтому легко их на слух различаю… —

Здесь без труда усматривается намек на отчаянную конкуренцию в советской оперной элите 1940–1950-х гг. Козловского и другого тенора-лауреата из Большого театра – Сергея Яковлевича Лемешева (1902–1977), обладавшего как множеством правительственных наград и премий, так и не менее слащавым высоким голосом. В 1950-е гг. большие и хорошо организованные группы поклонников Козловского и Лемешева враждовали друг с другом. Раздражаться высокими, ненатуральными и потому «мерзкими» голосами оперных певцов из Большого театра стало проявлением хорошего тона в среде литераторов, нигилистически расшатывающих традиции. Так, до Венички «мерзкий тенор» Леонида Собинова, предшественника Козловского и Лемешева, раздражал Маяковского, причем также ассоциируясь с исполнением арии Лоэнгрина (см. 6.8): «Ваше слово / слюнявит Собинов <…> Эх, поговорить бы иначе / с этим самым / Леонидом Лоэнгринычем!» («Сергею Есенину», 1926).

Формулировка положения сделана под начало романа Льва Толстого «Анна Каренина»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему» («Анна Каренина»).

6.8 C. 13. «О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков… О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных…» <…> «О-о-о, для чего тобой я околдо-о-ован… Не отверга-а-ай…» —

Попурри из популярных оперных арий.

1) О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков… – фрагмент арии Фауста (тенор) из Пролога оперы Шарля Гуно «Фауст» (1859; либретто Ж. Барбье и М. Карре по 1-й части трагедии Гёте «Фауст»). Партия Фауста входила в оперный репертуар Козловского. См. также 25.39.

 
Ах, оставь меня, радость, веселье!
Лети, лети своей стезёй! Лети, лети!
О, чаша моих предков, зачем дрожишь ты?
Зачем в этот миг роковой дрожишь ты
в руке моей?
 

Примечательно, что Фауст поет эту арию, держа в руке кубок с ядом. Отхлебнуть из него, то есть покончить с собой, Фаусту не удается из-за внезапного появления Мефистофеля.

2) О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных… – еще один слегка «адаптированный» Веничкой фрагмент из «Фауста» Гуно: ария Фауста из 2-го действия, обращенная к Маргарите.

 
О, позволь, ангел мой,
на тебя наглядеться!
О, позволь, ангел милый,
наглядеться!
При блеске звезд ночных
глазам не хочется,
о, поверь мне, оторваться
от чудных, чудных глаз твоих!
 

Как визуальный и звуковой фон происходящих событий опера Гуно «Фауст» встречается в литературе, в частности у Бунина, герой которого, как и Веничка, способен «изнемочь» (см. 17.4):

«Однажды зимой он был с ней в Большом театре на „Фаусте“ с Собиновым и Шаляпиным. Почему-то в этот вечер все казалось ему особенно восхитительным: и светлая, уже знойная и душистая от многолюдства бездна, зиявшая под ними, и красно-бархатные, с золотом, этажи лож, переполненные блестящими нарядами, и жемчужное сияние над этой бездной гигантской люстры, и льющиеся далеко внизу под маханье капельмейстера звуки увертюры, то гремящие, дьявольские, то бесконечно нежные и грустные: „Жил, был в Фуле добрый король…“ Проводив после этого спектакля, по крепкому морозу лунной ночи, Катю на Кисловку, Митя особенно поздно засиделся у нее, особенно изнемог от поцелуев и унес с собой шелковую ленту, которой Катя завязывала себе на ночь косу» («Митина любовь», 1924).

Бунин также упоминал и цитируемую арию, причем исполняемую не вживую, а, как и в «Москве – Петушках», в записи и в «алкогольном» контексте: