Приказчик Меренков был и взбешен и смущен внезапным бегством крестьян. Приказ господина его, Ивана Семеновича Челюсткина, говорил: «Спешно, без мотчанья,[11] передать семьдесят крестьян приехавшему одновременно с письмом тульскому посадскому человеку, Петру Исаичу Кисленскому». Кисленский был доверенным приказчиком нового тульского железного заводчика Антуфьева, подыскивавшего работных людей. Деньги обещал заплатить без задержки, сразу после передачи.
Меренков чувствовал, что не так повел дело, и приказчик Петр Исаич ему то же самое выговаривал.
– Погорячился ты очень, с мужиками так нельзя. Иной мужик, как бык, куда хочешь его погонишь. А иной, что конь с норовом, – закинется перед лесиной и топчется, хоть убей.
Меренков увел Петра Исаича в избу и усадил под киотом с образами на лавочке, затянутой сукном.
– Ты думаешь, с ними сладу не будет? – говорил он. – Напраслину говоришь. Сразу они не пошли, так поодиночке переловлю и на веревочке поведу. И не таких прибирал к рукам. И не только я переселю на завод семьдесят человек, а и прочих выведу на другие места и дома их пожгу. Отец Феопомпий, чего стал? Иди садись.
Дьячок, почтительно остановившийся в дверях, откашлялся в руку и, придерживая полы длинной одежды, прошел в красный угол и сел рядом с тульским приказчиком.
– Хозяйка вам даст перекусить, – сказал Меренков, – а я пойду по деревне и поговорю с мужиками. Когда гилем[12] сходятся, небось они задорны, а когда я с глазу на глаз с каждым поговорю, – куда и прыть их денется.
Хозяйка, в белом платке, в красной рубахе до пят, в подбитой мехом лазоревой телогрейке, показалась в дверях. Она несла деревянный поднос, на котором стояла баклага с пенником,[13] круглые пшеничные калачи, пирожки пряженые,[14] начиненные рыжиками и рыбьими молоками, и большие «приказные» оладьи с медом.
Хозяйка поклонилась гостям в пояс и, поставив поднос на стол, удалилась. Меренков налил три чарки; все выпили пеннику, тыча двухзубыми вилками в закуску.
– Чтоб дело вышло удачно, – сказал Меренков, вытирая губы, и вышел из избы.
Он спустился к деревне, сопровождаемый Силантием, старостой Никитой и несколькими холопами. Силантий засунул за пояс кнут, чтобы в случае надобности отстегать на месте дерзких против господина крестьян. Однако, окликнув несколько изб, Меренков убедился, что почти вся деревня убежала в лес, остались только глубокие старики и хворые старухи, которые выползли на завалинки и, приставив руки к глазам, вглядывались в приказчика, стараясь разузнать, что случилось и почему произошел такой переполох.
Тогда Меренков, еще более взбешенный и в то же время встревоженный, что начинается непослушание и бунт, вернулся обратно в усадьбу. За скорую передачу крестьян Петр Исаич посулил ему, что без «благодарности» он не останется, а теперь придется принимать особые меры, успокаивать и усмирять крестьян, да еще все это время щедро кормить у себя тульского гостя.
Он поднялся в свою избу, где Петр Исаич и дьячок Феопомпий усердно разделывали жареную печенку с луком.
– Нужно надежного человека послать к бунтарям, – сказал Меренков, смотря на Феопомпия. – Эти собачьи дети ушли недалеко, наверно, собрались в роще за поскотиной и там лясы точат, как бы от господского приказа отвертеться. Отче Феопомпушка, ты бы к ним сходил, они тебе, как на духу, все свои помыслы расскажут.
Феопомпий, опустив глаза, переплел на животе пальцы рук и вздохнул, огорченный, что ему придется оторваться от стоявшего на очереди политого маслом пирога.
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… – сказал он со вздохом, еще надеясь остаться.
Меренков тоже, видимо, понимал кое-что в церковном деле и ответил:
– А не сказано ли в книгах: «Всякая душа властем предержащим да повинуется»? Живо, живо, отче!
Феопомпий склонил голову набок, перекрестился на образа и вышел из избы.
В роще за поскотиной, где свалены бревна на постройку господских хором и амбаров, сбежались на «повальный» сход пеньковские мужики. За ними потянулись сюда и бабы. Всех встревожила весть о новом господском приказе. Надобно было решить, что делать дальше, если половину сельца господская воля хочет заслать на завод. Все знали судьбу «ровщиков» руды, углежогов и плавильщиков – обратно их к пашне не отпускали, а самовольно ушедших ожидали плети и дыба.
Мужики расположились на бревнах. Часть сидела прямо на кочках. Между мужиками шныряли ребятишки, затеяв возню из-за щепок. Впереди на пне сидел Самолка Олимпиев, – он приторговывал, скупал у крестьян пеньку и лен и возил на ярмарку в Каширу и Серпухов.
Самолка гордился своей мошной, многие ему из года в год должали, а потому он считал себя вправе поучать других. Закатив глаза под лоб и водя рукой по воздуху, он с растяжкой говорил, что «не след противиться господскому приказу, что за непослушание и огурство[15] по шерстке не погладят, а все одно на заводы приволокут в железах, только сперва изобьют палками».
– Как ездил я на ярмонки, сам слышал, что в деревнях и Мокроусовой, и Дубле, и Соломыковой, тако ж было, и ничего крестьяне упорством не добились, а только еще невинные пострадали.
Первыми дали ему отпор бабы. Перебивая друг дружку, кричали:
– Ужо закатил глаза, запел свою песню. Чего бахары[16] разводишь? Тебе-то что? Тебя на завод не засылают, тебе и не беспокойно. Ты живот растишь и на господскую сторону хочешь весь сход погнуть.
– Нам Самолку слушать не след, – поддерживали крестьяне, сидевшие на верхних бревнах. – Ты с приказчиком в думе и не по его ли научению поешь? Пускай Самолка помолчит. Послушаем, что скажут те, кого староста вписал в список.
О проекте
О подписке