Казалось, что нечеловеческий грохот не стал больше, а картина, увиденная Птицем, хоть и была страшна, но завораживала. По сумрачному стальному проходу метались солнечные блики-просветы. Они совершали мгновенные скачки́ от одного края моста к другому и сейчас же начинали всё заново. Над головой Птица, на темном фоне проносящейся туши товарняка плясали россыпи искр, высекаемые чудовищно близкими жерновами колес, налетавших на рельсовый стык. Жуткий шум, аккомпанирующий всему этому кавардаку, был настолько велик, что Птицу даже показалось, что он вовсе не такой громкий. Он помнил, что число вагонов в товарном составе никак не может быть меньше семидесяти, и поэтому догадывался, что пытка затянется. И он стоял в тесном переходе и заворожено смотрел на стальную мистерию, участником которой стал.
…Когда Птиц вылез из-под моста и, шатаясь, побрел по полю назад к деревне, он был оглушен, но оглушен не тем, чему только что был свидетелем, а тишиной, царившей в мире. Перед ним качалось поле с поднимающимся хлебом, весело разбавленное озорными васильками, которые подмигивали такому же синему небу, где пил это самое небо далекий жаворонок. И в этом мире не было места никаким железным чудовищам, способным убить тишину только тем, что им вздумается начать движение – бессмысленное движение в неведомую даль.
С тех пор Птиц перестал зажимать ладонями уши, если оказывался поблизости проходящего мимо поезда. Однако не оттого, что этот грохот теперь был ему безразличен. Просто ему казалось, что таким образом однажды он может прослушать что-то важное. Например, крик человека, попавшего в беду.
2
Спустя несколько лет он рассказал об этом своем испытании «железом» другу Димычу. Внимательные не по годам глаза Димыча за толстыми стеклами его безобразных очков заинтересованно прищурились.
– Любопытно, – сказал он тогда. – Теперь понятно, как в древности рождались мифы. Тебе это не напоминает битву, скажем, Ильи Муромца со Змеем Горынычем на калиновом мосту?
– Да, действительно, – с улыбкой кивнул Птиц. – Только твой Илья на этот раз чуть не обделался.
Димыч жил через улицу в тесной квартирке со своей бабкой. Отца он не помнил, а мать давно жила отдельно, позабыв не только о сыне, но и о собственной матери. Птиц познакомился с ним в первом классе – нелепый малыш в больших очках был похож на слепого котенка. Поначалу общаться с ним никто не хотел, и Птиц не был исключением. Димыча посадили на первую парту с девочкой и Птиц со своей «камчатки» мог наблюдать за тем, как тот старательно пытается разглядеть то, что было написано на доске. Димыч страдал по мужской компании и хвостом ходил за Птицем и еще двумя ребятами, благо все жили по соседству. Поначалу они на это преследование не обращали никакого внимания, потом стали развлекаться. Они дразнили Димыча, будто бы зовя с собой поиграть, а сами прятались и хохотали до упада, наблюдая из кустов, как жалкий недомерок в очках безуспешно пытается их найти. Это веселило Птица недолго, до тех пор, пока он не обратил внимания на то, как Димыч переходит довольно оживленную улицу по пути в школу и обратно. Шел он, как и все, не до перекрестка, где стоял светофор, и была намалевана заезженная «зебра», а наискосок – так было, конечно, быстрей и удобней, но и грозило опасностью оказаться под колесами резво проезжавшего мимо автотранспорта. Весь первый класс многих ребят встречали-провожали мамы-папы. Даже Птица поначалу тоже водили в школу за ручку, но через месяц он начал делать это сам, поскольку у его родителей по утрам и так не хватало времени. Единственным, кто с самого начала ходил в школу один, был Димыч: бабке было трудно таскаться туда-сюда, поэтому он самостоятельно преодолевал весь путь от дома до школы и обратно. Иногда его переводил через дорогу кто-либо из родителей, опекавший своего отпрыска, но чаще Димыч сам пересекал опасный участок, делая это самым бесхитростным образом. Он намечал своим далеко небезупречным зрением две точки в пространстве и медленно шел от одной к другой, не обращая никакого внимания на то, что делалось по сторонам. А по сторонам водители, не привыкшие пропускать пешеходов даже на «зебре», с недоумением и досадой объезжали малыша-очкарика с портфелем, невозмутимо шедшего наперерез любой легковушке или автобусу. Изо дня в день наблюдая преодоление этого несгибаемого маршрута, Птиц как-то стал свидетелем того, как какой-то зазевавшийся погонщик самосвала с жутким скрежетом остановил своего железного коня, едва не раскрошив череп Димыча бампером. Когда вой покрышек растворился в огненной листве деревьев, а на асфальте остались чернеть две жирные полосы, Димыч замер, втянув голову в плечи. Затем повернулся к распахнувшейся дверце грузовика, нашарил близоруким взглядом бледное пятно лица водителя, так и не сумевшего вспомнить ни одного не то что человеческого, но даже матерного слова, поправил на носу очки и так же медленно двинулся дальше. Птиц в тот же день, отстав от своих приятелей, привычно улепетывающих от несчастного очкарика, дождался Димыча, перевел через дорогу, и с тех пор они уже не расставались. Вытеснив девочку, Птиц занял место на первой парте рядом с ним. Учительница для порядка пыталась поначалу их рассадить, но, видя, с каким упорством они вновь садятся рядом – то на последней парте, то на первой – уступила.
Сидеть с Димычем для Птица оказалось выгодно. Нелепый очкарик все схватывал на лету, не только успевая по всем предметам сразу, но даже здорово опережая всех, давно проторив дорожки во все доступные библиотеки. Птиц же предпочитал на уроках считать ворон, рисовать забавные рожи на задворках тетрадей и сочинять стихи, поэтому Димыч учился за двоих. На золотую медаль он не тянул только потому, что умудрился обратить против себя почти всех учителей в школе – всюду он замечал за ними ошибки и не боялся высказываться по любому поводу.
Преподавателю алгебры и геометрии, бездарной Зинаиде Петровне, Димыч никогда ничего не высказывал по одной лишь причине – любой конфликт выбивал ту из накатанной колеи, она начинала путать все на свете, и ее и без того чудовищное преподавание материала становилось абсолютно недоступным даже хорошистам. Химичку – косолапую бабищу с невероятной грудью, легко применявшей на своих уроках рукоприкладство и плохо отредактированный мат, – он бесил своей близорукостью, помощью Птицу на контрольных, а также тем, что решался предлагать иные решения задач, нежели уже были явлены классу ею самой. За что и слетал нередко с невысокой кафедры в шкаф с ретортами. Преподаватель истории, плакатная еврейка Сара Моисеевна его вообще не выносила – Димыч спорил с ней чуть ли не на каждом уроке по поводу всего.
Он утверждал: древляне вовсе не отличались от полян дикостью нравов оттого, что жили в лесах в непосредственной близости от зверей. Сара Моисеевна, борясь с желанием сорваться на крик, ссылалась на Карамзина, на что Димыч парировал, что Карамзин пользовался источниками древнего летописца, который, очевидно, сам был полянского племени, а потому объективностью не отличался…
…Нет, Димыч не верил в то, что древние славяне были варварами, которым греки поднесли на блюде свою культуру вместе с христианством. Религия славян оказывалась вовсе не так плоха, а сами славяне были простыми добрыми людьми в отличие от надменных эллинов, к тому времени знавших толк не только в государственном структурировании и искусстве, но также в гомосексуализме и пьяных оргиях…
…О нет, Сара Моисеевна, Куликовская битва, преподносимая нам как переломный момент в истории противостояния татаро-монгольскому игу, вовсе не была таковой. Мало того, Русь в те времена активно сотрудничала с Золотой Ордой, а Мамай был обыкновенным самозванцем, свалив которого, Дмитрий Донской оказал услугу тогдашнему правителю Монгольской империи хану Тохтамышу, с которым Русь успешно сотрудничала, а вовсе не воевала…
Выдержать это действительно было трудно: к тому времени (седьмой класс) Димыч уже был знаком с трудами Карамзина, Грановского, Соловьева, Ключевского и еще бог знает кого. Преподавателей это приводило не в священный трепет, но в тихий ужас: мальчик разбирался в таких вещах, для которых стены средней школы оказывались тесноваты, подобно ползункам, натягиваемым на половозрелого отрока. Бессчетное число раз Димыч за свой язык оказывался не только в коридоре, но и в кабинете директора, который, к счастью, симпатизировал несносному очкарику (директору посчастливилось избежать опыта преподавания чего-либо юному дарованию).
Тем временем зрение Димыча, и без того ужасное, ухудшалось. Его даже хотели перевести в специализированную школу, но передумали – осталось учиться не так много.
Птиц же был далек от всех этих сложностей – он наслаждался жизнью без вникания в механизмы таковой, ничуть не задумываясь о будущем. Он влюблялся в девчонок, писал стихи, и читал всем подряд: тем же девчонкам, приятелям и, конечно, Димычу.
В Иваново едут по разным причинам:
Во-первых здесь есть первоклассные ситцы,
Еще, во-вторых, неженатым мужчинам
Здесь можно невесту найти. И жениться.
Ведь очень неплохо, подумайте сами:
Во-первых, с товаром домой возвратиться,
А также (конечно же, к радости маме)
Приехать с красивой женой-мастерицей.
И кто его знает: а может ведь статься
Совсем в этом городе взять да остаться…
Правда, Димыч только поначалу позволял ему декламацию своих произведений, а с некоторого времени просто требовал бумажку, на которой они были записаны, чтобы тут же погрузиться в них своим носом, оседланным очками. Как-то Птиц возмущенно спросил:
– Почему ты не хочешь, чтобы я сам прочитал тебе свои стихи?
– Потому что редкий поэт умеет читать собственные вирши.
– Это еще почему? – удивился Птиц. – Кому как не поэту это уметь – ведь он их и написал!
– Ошибаешься. То, что поэт декламирует, написано кем-то другим.
– Бредишь, что ли? – спросил ошарашенный Птиц.
– Это ты бредишь, когда берешься читать стихи. Когда ты пишешь, а тем более хорошие стихи, ты находишься в особом состоянии, порой даже не замечая этого. Ты не адекватен этому миру. Ты словно приемник, настроенный на неведомую волну и просто фиксируешь на бумаге то, что еще мгновение назад не имело словесного эквивалента. Поэт не пишет стихи! Что-то пишет поэтом. А когда он начинает исторгать их собственной глоткой, заглядывая в бумажку, или даже делая это по памяти, то берется уже не за свое дело, так как в этом случае стихи читает то, что и составляет его как человека, то есть компот из эгоизма – самовлюбленность, тщеславие, гордыня. Лишь очень немногие поэты умеют декламировать то, что некогда записали. Например, Владимир Семенович и Булат Шалвович. А вот тебе, дорогой друг, делать это ни к чему. Записал – и дай прочитать другому. Так лучше, поверь.
– Но ты-то откуда про это знаешь? – усмехнувшись, спросил Птиц. – Ведь ты стихов не пишешь.
– Не пишу, – кивнул Димыч, стараясь разглядеть сквозь чудовищные линзы друга. – Но я же почти слепой, поэтому у меня хороший слух.
– Ну и что?
– Слышал где-то, – лукаво улыбнулся Димыч. Он слепо прищурился за стеклами своих линз и добавил, глядя куда-то в неведомое: – Знаешь, шаманы во время камлания, общаясь с духами, разговаривали особым ритмичным речитативом. У таких народов не знали, что такое поэт, потому что им был шаман. А многие мистики отлично знали и без этого, что поэт сродни шаману, так как умеет слышать то, что другим недоступно. И не только слышать, но и рассказать об этом стихами. Поэзия это литература, поверенная математикой, искусство, возведенное в степень магии! Волшебные заклинания из сказок – это и есть стихи. Впрочем, стихи стихам рознь… Некоторые мудрецы были уверены, что если бы поэты не занимались такой ерундой, как жонглирование словами, то вполне могли бы стать адептами высшего знания, как даосские мудрецы или буддийские монахи. В суфизме так вообще поэзия была неотделима от высшего знания – у них понятия «поэт» и «мудрец» просто не разделяли.
Димыч рассмеялся и едко добавил:
– Так что ты, выходит, недоделанный шаман.
– Что же они, эти твои шаманы, мрут как мухи? – спросил Птиц. – Один стреляется, другой в водке топится, третий из окна выбрасывается?
– На самом деле мрут они не чаще, чем другие люди. Просто поэты – особенно известные – на виду. Такие люди в своей жизни подходят к особой черте, своеобразной точке невозвращения или «принятия решения», как говорят пилоты, где они вынуждены выбирать, идти ли им дальше, или поворачивать оглобли. Никто, конечно, им об этой точке не говорит, они просто интуитивно ее чувствуют. Поэта, повернувшего оглобли, сразу видно: в своем творчестве, если это еще можно так назвать, он как бы стоит на месте, не двигается вперед. А другие из тех же, кто тоже дальше не пошли, и поняв, что жить как прежде они уже не просто не могут, но и не умеют, не находят иного выхода, как шагнуть из окна. Но тот человек, кто оставил эту точку невозвращения позади, дальше уже не просто идет, но летит. Правда, и стихов чаще всего больше не пишет. Он уже не поэт, а шаман. Настоящий шаман.
Димыч немного помолчал.
– Так что со стихами нужно быть аккуратнее. А то можно достучаться до приемной Самого́… Мда.
Он вздохнул, посмотрел на Птица и ехидно произнес:
– Но тебе это не грозит. Так что можешь расслабиться.
3
Чудище из домашней кладовой Птица давно уступило место другим страхам, более серьезным, бабушкин сундук для которых оказался бы тесен, а защита в виде одеяла смешна. Сам сундук, как и большая часть его содержимого, после смерти бабушки сгинул на помойке и все, что от него осталось, была шкатулка, выпотрошенная полностью, а былые сокровища, давно перестав быть таковыми, заняли дежурное место под стеклом на одной из книжных полок.
С детства для Птица самыми страшными людьми были зубные врачи. С взрослением этот страх не уменьшился, и зубоврачебное кресло оставалось для него сродни электрическому стулу. Неудивительно, что с зубами у Птица дела обстояли далеко не белоснежно-ослепительно. Каждая очередная дыра в зубе, обнаруживаемая при помощи языка или неприятные ощущения во время, скажем, чаепития, тут же портили жизнь, немедленно превращая весь белый свет в нестерпимо бьющую в рот лампу над вышеозначенным креслом. Птиц всегда терпел до последнего, но в ненавистный кабинет все-таки шел, считая это самым большим испытанием.
Будучи жутко мнительным, Птиц любые страшные болезни непременно примерял на себя, словно француз под Москвой армяк заколотого мужика-партизана, тревожно сравнивая симптомы с собственными ощущениями. На первом месте по внушаемому ужасу у него стоял рак – с тех пор, как Птицу довелось пару раз посетить вместе с мамой ее двоюродную сестру, проходившую очередное облучение в тогда еще свежевыстроенном онкологическом центре на Каширке. Птиц тогда на всю жизнь насмотрелся на полупрозрачных, как ему казалось, людей, без единого волоска на голове, помеченных кто где особыми крестиками для точности облучения. После этого ни одно кино не могло напугать его сильнее. Он замирал от страха, представляя, как обнаруживает у себя в теле какое-нибудь уплотнение-опухоль, не понимая, как это она может быть, скажем, «доброкачественной», и тут же последующие картины начинали тесниться у него в голове: хмурый врач, обреченно кивающий головой, рвота от «химии», клоки волос на расческе и непременное «сколько мне осталось?» Птиц жадно ловил любое упоминание об очередном чудо-лекарстве, способном, как утверждалось, излечить от смертельной напасти и тайно записывал непонятные названия на клочках бумаги, которые неизбежно терял.
Как-то, уже в призывном возрасте, когда Птиц уже должен был идти отдавать священный долг родине, ему действительно стало нездоровиться. Он и так был не слишком упитан, а тут совсем исхудал и вдобавок стал мерзко покашливать. Будучи начеку, Птиц выявил некоторые другие симптомы и пришел к выводу, что занедужил туберкулезом. Врач, к которому он обратился, полностью подтвердил его диагноз.
Птиц пребывал в шоке неделю, вместо казарм отправившись в больничную палату. Димыч, которому он позвонил, не без ехидства поздравил его с грамотно поставленным диагнозом, сказал, что если бы Птица угораздило пойти учиться в медицинский, он нашел бы у себя еще и не то, и на прощание «успокоил», сказав, что «так удачно еще никому не удавалось откосить от службы». Птиц, конечно, был раздосадован на Димыча, однако понимал, что тот прав.
Птиц начал помногу есть, до некоторых пор нисколько не прибавляя в весе, привык пить непереносимое поначалу козье молоко и научился различать на собственных рентгеновских снимках предательские пятна туберкулом, с содроганием гадая, не увеличились ли их размеры. В санаториях он общался с себе подобными, в кругу которых кто в шутку, а кто и всерьез причислял себя к особой касте избранных, отмеченных таковым элитным недугом, в списках почетных членов которой непременно стояли известные люди во главе с Антоном Павловичем Чеховым, а также персонажи некоторых классических литературных произведений.
Птиц стал спокойнее относиться к вероятности заболеть чем-либо и даже его страх перед раком несколько притупился, когда судьба нанесла ему еще один удар с неожиданной стороны: у мамы был обнаружен рак правой молочной железы.
Когда он пришел к ней в уже знакомый и прозванный им «бухенвальдом» корпус онкологического центра, то на всю жизнь запомнил, как мама, увидев его, неловко и стыдливо закрыла руками свое отнятое естество под опавшим халатиком. Он прижимал к себе ее маленькое вздрагивающее тело и никак не мог понять теперешнего своего отношения к раку, этому проклятому чудовищу, отнимавшего у него родного человека. Он по-прежнему боялся его, но вместе с тем что-то еще поднималось из недр его души, заставляя сжимать кулаки.
О проекте
О подписке