Тебе говорю: встань, возьми постель твою и иди в дом твой.
Иисус из Назарета (от Марка, 2:11)
Доска у самой стены немного горбилась, а третья за ней дала трещину: небольшую, всего в два волоса. А сучок – тот, что над самой головой – был похож на бобра: и хвост у него как у живого, и даже острые зубы немного видны на щекастой морде. По стене у потолка пролегала муравьиная тропа: по ней редко, но всё же проходили маленькие красные трудяги, иногда что-то нёсшие в челюстях. Паук пытался сплести свою сеть в углу, но мать не дала – прогнала веником. А жаль: Илье было интересно смотреть, как он работает.
И ещё часто и доски потолка, и брёвна стены, и всё-всё остальное было мокрым. Ведь когда смотришь на мир сквозь что-нибудь мокрое – скажем, через бычий пузырь во время дождя – весь мир кажется мокрым.
Когда доски потолка были изучены до мельчайшей трещинки, до самого последнего причудливо распластанного сучка, он попросил отца переставить лавку с постелью к окну. А там как раз начинала хозяйничать озорная девица Весна, бесстрашно отвоевывая у смурно́й тётки Зимы владения. Эта постоянная битва всегда радовала его, но сейчас доставляла только боль – он знал, что навряд ли услышит весёлые колокольца ручьёв, и липкие почки на ветках будут оставлять терпкий запах не на его пальцах, и не ему придётся удирать из лесу от первой грозы веселящегося Перуна.
И не для него зацветут маленькие обманщики – лисые одуванчики…
Из окна был виден край улицы, две сестрицы-берёзы у плетня и родовое капище. Он вглядывался в потемневший и совсем не весёлый, как ему полагалось, лик Купало, в сверкавшие усы Велеса, и оба они молчали в ответ на его безгласные, постоянно мучившие теперь вопросы: «Почему? За что?» Он злился и не мог понять, почему они тогда не уберегли его, почему позволили всему случиться именно так. Иногда его посещала мысль, что если бы тогда он уцелел, то его наверняка утащили бы в полон. И он порой думал, что вместо того, чтобы бессильно лежать калекой дома, лучше было идти на аркане в чужую степь рядом с ней… Не лежать, а идти. Не одному, а рядом с ней.
…Не слушались ноги. Будто не было у Ильи ниже пояса ничего, как отрезано. И рана от стрелы давно уже затянулась, но и до этого никакой боли он не ощущал. Он с ужасом смотрел на такие близкие и знакомые с детства ступни, на ногти, что исправно отрастали как ни в чём не бывало, и не верил, что этим ногам больше не суждено ступать по земле. Поначалу в безумных приступах отчаяния он ворочал непослушные ножищи руками, бил их, щипал, срываясь с угроз на мольбу, но всё без толку. Ноги не были больше ногами, превратившись в брёвна. Потом он перестал себя терзать. На смену отчаянию пришла тоска и равнодушие. В то время Илья не хотел видеть никого, даже приятелей, оставаясь безучастным ко всему. Он стал плохо есть, а то и вовсе отказывался от пищи. Крепкое ещё недавно тело хирело, ввалились щёки на лице, вокруг глаз пролегли круги. Илья лежал навзничь в избе и невидящими глазами глядел даже и не в окно, а в потолок, но и его не видел.
И вот как-то среди ночи Илья проснулся. Луна норовила заглянуть в окно, любопытствуя, отчего это так тихо в избе – даже Домового, старательного труженика, не было слышно. Мать с отцом спали в другой половине горницы, и их тоже было не слыхать. Илья повернул голову и замер: посреди комнаты стоял человек.
– Ты кто? – сумел выдавить из себя Илья. Человек не ответил. Всё, что о нём можно было сказать, так это то, что ростом он не вышел. Илья судорожно соображал, что можно сделать, кроме крика, и тут человек сделал шаг и ступил в лунный луч. И сразу Илья узнал в нём ненавистного лучника, что убил старого викинга и увёл его Оляну.
– Ты!.. – в жгучем желании разорвать вражину прохрипел Илья, пытаясь подняться на дрожащих от ярости руках. Лицо степняка скривилось в чудовищной улыбке, он вытащил откуда-то из-за спины свой лук, положил на тетиву стрелу и прицелился в Илью. Несколько гортанных слов вырвались из его кривого рта, превратившись в скрипучий, корябающий душу смех. Илья зачарованно смотрел на кончик стрелы, на котором мёртво светилась капля луны, и ждал спуска.
Давно уже он подумывал о том, что жить более не имело смысла. Он угрюмо прикидывал, что бы вышло, если б не упал он с крыши и не повредил хребта, но всё равно потерял бы Оляну, и пришёл к выводу, что и тогда жизнь оказалась бы пуста, как покинутое по осени птицами гнездо. Но только сейчас, увидев на кончике вражьей стрелы смерть, что обещала ему облегчение, Илья запротестовал. Он вдруг ясно ощутил, что хочет жить, что ещё рано умирать, ибо осталось здесь нечто, им ещё не исполненное, но обязательное к тому. А лучник всё медлил, и слышно было только его хриплое дыхание да поскрипывание туго изогнутого лука. И тут Илья понял, что умереть сейчас ему не суждено. И словно в подтверждение его догадки ненавистный супостат заговорил, чего обычно вручающий смерть не делает:
– Что, древлянин? Боишься? Подыхаешь? А ведь я и тебя сожру! Девку твою сожрал, и до тебя черёд дойдёт!
– Врёшь! – горячо выдохнул Илья. – Не сможешь ты, поганая рожа, меня взять! Не выросли у тебя для меня зубы! Врёшь!!!
Сверкнули в ответ глаза у степняка, и снова он засмеялся:
– Не хорохорься, калека! Твоё время ещё не настало! Жди!
Сказал так и исчез в темноте. А Илья всё видел нацеленное на него жало стрелы, на котором светилась слюна Мораны-смерти.
И никто не проснулся в доме, даже Домовой не почуял чужого. Илья рухнул на лавку, и долго ещё дрожали у него руки, которым так не хватало меча Сневара Длинного.
Поутру Илья позвал отца:
– Батя!
Чёбот, у которого уже давно отросли и борода, и волосы, сбритые в одночасье с горя и в жертву Перуну, подошёл. Теперь они с матерью отводили глаза, разговаривая с сыном – стыдились непонятно чего, а скорее того, что их сын, надёжа и опора, сам вдруг стал нуждаться в их опеке, что они снова стали нянчиться с ним, точно с грудным. Они чувствовали, как он мучается от этого, но от бессилия сделать что-нибудь для него им было стыдно…
– Что, сынок? – подошёл к лавке Чёбот, по привычке уставившись за окно.
– Ты вот что, батя… – голос Ильи звучал тихо и как-то неуверенно. – Дай мне меч…
Отец вздрогнул.
…Когда отгремел ночной налёт, были потушены пожары, посчитаны угодившие в плен и преданы священному погребальному огню убитые односельчане, он собственноручно отыскал в одночасье ставшую ненавистной железяку во дворе Сневара Длинного. Сперва хотел утопить в полынье, да передумал почему-то, да и снёс её к себе на двор, и бросил неподалёку от отхожего места в сугроб. Меч жёг ему руки, Чёбот яростно ненавидел его, находя в нём причину несчастья, постигшего его сына. Илья знал, куда и с какими мыслями схоронил меч отец (матушка рассказала), но до сего дня ни словом не оговорился о нём.
Чёбот впервые за долгое время посмотрел прямо в глаза сыну:
– На что тебе?
Илья пожевал губами:
– Надо…
– Нету твоего меча! – вдруг взревел Чёбот. – Утопил я его в нужнике!
Илья хмуро смотрел на отца, пережидая. В дверях появилась, услышав крик, мать да и встала у косяка, сдерживая слёзы.
– Надо было этим мечом и вторую ногу покромсать твоему викингу, чтобы не приваживал юнцов железом кровавым махать!
– Не тронь Сневара, батя, – глухо произнёс Илья, стискивая кулаки. – Он спасал мне жизнь. Мне и… ей… – голос сорвался, поплыл. – Он… погиб как воин, и я… Хотел бы умереть так же, как он. В бою умереть… Я…
Голос Ильи окончательно пропал, и он зарыдал, отвернувшись к окну и закрыв лицо ладонями. Чёбот уже отмяк, покрылся пунцовыми пятнами и стоял, не зная, что делать и о чём говорить. Он растерянно повёл руками в стороны:
– Да ведь я… Да ты…
Он заметил в дверях Славу и забормотал:
– А ежели ты этим мечом себя, значит, того… Ну, значит… это…
Слава уже тоже плакала, уткнувшись в дверной косяк. Илья, не поворачивая головы, выдавил из себя:
– Эх, батя… Я же сказал – в бою… Как же я могу… Эх, батя…
На следующее утро, проснувшись, Илья обнаружил в своей постели, под боком, знакомый клинок в ножнах, заботливо отчищенный от грязи да ржи. Илья вложил потертый крыж в ладонь и сжал так, что побелели пальцы. Больше он не позволял себе смотреть на мир сквозь мокрое.
Когда берёзы украсили себя серёжками, а усы Велеса засверкали под жарким солнцем, Илья подозвал отца и долго что-то ему втолковывал. А назавтра молчаливый теперь всё время Чёбот принялся таскать тёс и стучать топором во дворе. И скоро Илья лежал на новой скамье неподалёку от дома под сооружённым небольшим навесом, глядя на улицу и близкий лес. Здесь его лица и волос касался ветер, доносивший ему запах речки, аромат скошенной травы, и были слышны голоса гуляющих вечерами неподалёку парней да девок. От этих голосов, давно, как ему казалось, позабывших его имя, ему становилось плохо, и он просил отца внести его обратно в дом. Но это случалось только под вечер.
Как же трудно ему было просить мать с отцом о чём-нибудь для себя. Порой о самой мало-мальской чепухе или о чём-то, вообще не предназначенном для чьих бы то ни было ни глаз, ни ушей, пусть даже и родительских. А вот приходилось… Поначалу он крепился как мог, терпел, борясь со стыдом и необходимостью свершить то, что было нужно его непослушному телу, пока или совсем не становилось невмоготу, или матушка либо отец сами не подходили да не спрашивали, всё ли так…
То лёжа, то сидя коротал Илья погожие деньки во дворе. Даже по осени, когда подули сырые зябкие ветры, он не спешил укрыться в доме: под крышей ему было куда как хуже, глаза мозолили ненавистные стены.
Его не забыли, как бы ему это ни казалось. Заходили приятели, с которыми прежде сплавлялись по реке, да ещё мало ли чего выдумывали по малолетству. Но другое дело было на улице, там-то всё больше народу повидаешь – нет-нет да и пройдёт кто-нибудь по улице, поздоровается да заведёт какой ни есть разговор; всё не так одиноко Илье.
Из стародавних приятелей только Хвост не заходил к нему. Зато его мать, старая вдовица Сухо́та, нередко появлялась за плетнём, когда отправлялась полоскать бельё на речку. Проходя мимо, она неизменно кивала Илье и долго смотрела на него, медленно шагая с корзиной. В ту зимнюю ночь её сына, приятеля Ильи Хвоста, убило печенежской стрелой, когда он кинулся на врагов с вилами в руках…
Однажды Сухота по второй после тех событий весне, проходя мимо двора Ильи, где он сидел, жадно вдыхая сырой волнующий воздух, остановилась у плетня. Она невыносимо долго смотрела на Илью и так же невыносимо молчала. Илья, которому было не по себе от этих её взглядов, отвернулся, сделав вид, что разглядывает грача, разгуливающего неподалёку. До него донёсся тяжёлый вздох, он скосил глаза в сторону старухи, и тут она, по-прежнему глядя на него, сказала, будто вслух подумала:
– Пусть бы лучше, что ли, так же вот сидел, горемычный мой… Какой ни есть, а – живой… Уж он бы, ненаглядный, у меня как сыр в масле…
Илья, набычившись, исподлобья смотрел на неё и вдруг сорвался, зло бросив в её сторону:
– Полно, тётка Сухота! Что говоришь-то? Да я бы, может, лучше, как он, чем так… Да он бы на моём-то месте, поди, удавился бы! Как есть – удавился! Не жизнь это, слышишь?
Он потянул из-под старого тулупа, которым был накрыт, меч Сневара и, не вынимая из ножен, яростно махнул в сторону бабки Сухоты:
– Уходи, старая, не баламуть душу! Ступай!
Будто не услышав ни слова, старая Сухота глядела сквозь Илью, потом подхватила свою корзину и побрела к речке, что-то бормоча под нос.
– Не слушай её, сынок, – сказала появившаяся у изголовья мать Слава. – Умом она тронулась. Доля-то материнская… Что с неё взять.
Она поправила тулуп поверх Ильи и пошла в дом.
Радость была одна: посидеть летом на дворе, послушать да посмотреть мир, как он двигался, шумел, играл, цвёл и непостижимо молчал, тая́ в этом своём молчании все ответы на все вопросы, какие только и могли быть в мире.
А по ночам в сумерках избы мелко топал и негромко сопел соседушка Домовой: волновался да переживал, что в доме несчастье. Он знал, что Илье часто по ночам не спалось, и ворчал в своём углу за печью, сетуя на невозможность заняться хозяйством согласно укладу, пока все спят. Илья ничем не мог ему помочь.
И не было никого, кто смог бы помочь ему.
…День выдался жаркий. Илья задремал, разомлев на своей лавке, однако забыться не давал огромный слепень, гудевший рядом и желающий угоститься человеческой кровушкой. Взмахи рукой никак не действовали на наглую тварь, и Илья проснулся окончательно.
– Пошёл прочь! – свирепо шипел Илья, но слепень невозмутимо реял над головой, не желая отступать. – Порублю, пакостник…
Илья вытянул из ножен меч Сневара и бешено рубанул воздух, но только вспотел ещё пуще. Сила в руках Ильи не убывала – теперь он не позволял им слабеть, ежедневно подтягиваясь на особой жердинке, прилаженной отцом над его головой, под навесом. Однако орудовать мечом сидя было неудобно, Илья злился всё больше, продолжая безуспешно лопатить воздух вокруг, но проклятый слепень словно не замечал его грозных потуг.
– Прутиком-то сподручнее, мил человек, – вдруг услышал Илья и только тут заметил, что за его нелепой вознёй следит старик, стоявший на улице.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке