Прямо надо мной каркнула ворона. Я поднял голову, пытаясь разглядеть её в ветках яблони, которая росла неподалёку. Блуждая взглядом среди листвы, я почувствовал, что у меня закружилась голова. Только этого ещё не хватало. Вставать с камня совсем не хотелось, и я поёрзал на нём, устраиваясь поудобнее. Вдобавок к головокружению тело начала заполнять, словно вода пустую бочку, неприятная слабость. Вот и продолжение вчерашних пирожков, а я уже было, собрался перебираться отсюда в гостиницу…
Ворона внимательно разглядывала меня, сидя на ветке. Может быть, именно она разбудила меня сегодня?
Тут я почувствовал, что кто-то тянет меня за рукав, и обернулся. Рядом со мной стоял человек неопределённого возраста в серой выцветшей спецовке с множеством карманов и таких же штанах. У него были длинные полуседые волосы, собранные сзади в хвост, а двухдневная щетина подчёркивала впалые щёки.
– Нельзя! – сказал человек, тревожно глядя на меня.
– Что нельзя? – я попытался освободиться от его крепкой хватки, но в следующую же секунду мне пришлось вскочить, потому что человек так сильно потянул меня за рукав, что иначе я бы просто упал. Ошарашенный таким напором, я последовал за настырным чудаком, который доволок меня до курилки и, ловко толкнув, заставил сесть на скамью.
– Нельзя! – повторил он, строго глядя мне в глаза, и показал пальцем в сторону валуна. Я так и не понял, что же было нельзя – то ли сидеть на камне, то ли курить в неположенном месте (наверное, он всё видел, хотя мне казалось, что поблизости никого не было).
– Почему нельзя? – спросил я его снова, но чудак уже повернулся ко мне спиной и пошёл к сарайчику. Скорее всего, он и появился именно оттуда – дверь домика была распахнута, а рядом стояла прислонённая к дощатой стене метла. Человек дошёл до двери, плотно прикрыл её, подхватил метлу и зашагал к калитке. «Дворник», – определил я, чувствуя, как меня захлёстывает запоздавшая из-за стремительности произошедшего волна недовольства и неприязни к нему, а он, проходя мимо, взглянул на меня как-то ласково и виновато, как на ребёнка, которого ему пришлось наказать за дело и, смешно погрозив пальцем, повторил, как бы уже просительно:
– Нельзя.
– Чуди́ло… – пробормотал я растерянно, разглаживая смятый рукав своей джинсовки ладонью, с удивлением отмечая, что волна гнева к этому человеку удивительным образом исчезла. Дворник аккуратно затворил за собой калитку и пропал. Снова захотелось курить, но голова ещё кружилась, и я решил «отравиться» в другой раз. С яблони грузно сорвалась ворона и, каркнув для порядка, захлопала крыльями куда-то в сторону.
Я стал хмуро ждать приступов тошноты, которых почему-то всё не было, и тут калитка распахнулась, и на дорожку шагнул средних лет мужчина в военной форме с погонами полковника медицинской службы на зелёной рубашке. Он заметил меня и свернул с дорожки в сторону курилки.
– Здравствуйте, – сказал он добродушно и протянул мне руку. – Игнатий Савельевич, заведую этим хозяйством.
Он элегантно повёл рукой по направлению барака с сарайчиком и протянул ладонь мне. Я неловко привстал:
– Андрей.
– Просто Андрей? – весело уточнил Игнатий Савельевич, присаживаясь рядышком. Я терпеть не мог, когда меня величали по имени-отчеству, и сказал:
– Просто. Мне так больше нравится.
Игнатий Савельевич быстро взглянул на часы и снова обратился ко мне:
– Вы ведь корреспондент?
Я смутился как мальчишка, которому предстояло оправдываться за разбитую накануне чашку, и попытался сострить:
– Да, готовлю статью под названием «Богатая палитра ощущений при пищевых расстройствах».
– Как вы? – кивнул на меня подбородком Игнатий Савельевич. От его доброго взгляда мне стало будто легче, он ещё больше понравился мне и я ответил:
– Хоть сейчас на борозду. Вот только голова кружится…
Игнатий Савельевич, кивая, приложил тыльную сторону ладони к моему лбу. Я окончательно почувствовал себя ребёнком и улыбнулся.
– Ничего, ничего, – успокоил меня Игнатий Савельевич. – Завтра, надо полагать, и выйдете на свою борозду.
Тут калитка отлетела в сторону, с размаху громко брякнув по доскам забора.
– Иди, дура! – послышалось за забором и в калитку влетела серая коза, таинственно разлинованная с одного бока блёкло-синими вертикальными полосами. Вслед за козой вкатилась невысокая тётка с фигурой, расходившейся сверху вниз всё более расширяющимися сферическими окружностями, как детская пирамидка или колокол. За длинной юбкой ног её видно не было, отчего создавалось впечатление, будто тётка действительно катится на невидимых колёсиках. Сверху это колоколообразное создание природы венчал платок, повязанный так, что узелок размещался точно на лбу. «Баба на чайник», – подумалось мне.
– Ульяна Петровна! – развёл руками Игнатий Савельевич, привыкший, как видно, к подобным выходкам.
– Игнатий Савельич, голубчик! – полилось из колокола. – Мой-то алкаш вчера вусмерть приполз, я его в дом-то и не пустила. Так он, зараза, в сараю́шке спать наладился, а Зебру выпихнул. Мне с утра на работу, а он дрыхнет, да ещё дверь подпёр изнутри, а куда ж я Зебру-то дену? Нешто в дом? Игнатий Савельич, голубь, пусть она подежурит тут со мной до завтра, а?
– Почему до завтра, вам же только до вечера?
– Да я Зинку из хирургии подменяю на ночь, – Ульяна заискивающе смотрела на Игнатия Савельевича, крепко держа за спиной конец верёвки, за которую была привязана коза, которая стояла как вкопанная посреди асфальтовой дорожки и напряжённо сверлила левым глазом нас с Игнатием Савельевичем.
– Ну куда мне её? Прикажете в палату определить? – ласково спросил врач, напоминавший сейчас Айболита в ополчении. Чувствуя обнадёживающие нотки в его голосе, Ульяна подкатилась ближе, сдёрнув свою козу с дорожки, как детскую машинку на верёвочке, и затарахтела:
– Да что вы, куда ей палату – нешто она больная? Она и тут, у каменюки этой попасётся.
– А если кору на яблоне объест?
– Да по зубам ей, окаянной! Где же объест? Я её подальше привяжу, не доберётся.
Игнатий Савельевич устало махнул рукой:
– Ладно, что с вами сделаешь. Только чтоб тихо и никаких безобразий. И после прибрать хорошенько. Доведёте вы меня до трибунала…
– Игнатий Савельич, вот спасибочки! – тут же бросилась привязывать козу к забору Ульяна, ловко мешая благодарственные слова с ругательствами, адресованными Зебре. – Иди сюда, дура, вот уважили, да стой, зараза, голубь вы наш, благодетель…
Игнатий Савельевич как-то виновато посмотрел на меня и, зачем-то оправдываясь, сказал:
– Нельзя, конечно, но куда мне их? А Павла Федоровича, нашего главного, сегодня в госпитале нет, так что, авось обойдётся.
Он вздохнул и неожиданно и хитро подмигнул. Я рассмеялся и спросил его:
– А почему Зебра?
– Не знаю, но похожа, – и крикнул Ульяне: – А почему Зебра, Ульяна Петровна?
Продолжая возиться с козой, и тщательно прикидывая расстояние до яблони, Ульяна ответила:
– Да раньше-то Машкой была. А аккурат месяц назад я забор наш покрасила, а мой-то алкоголик нажрался в тот же день, да у забора завалился, а Зебру, значит, к самому забору притёр. Он лежит, ему хоть бы хны, а она орёт… Подкрашивать потом пришлось.
– Кого – козу? – хохотал Игнатий Савельевич.
– Зачем козу? Забор… Сиди тут, грымза! Пойду я, Игнатий Савельич, поработаю, что ли…
И Ульяна быстро покатилась к крыльцу отделения. У забора осталась коза, уже пощипывавшая скудную травку неподалёку от валуна.
Игнатий Савельевич поднялся:
– Ну, пойду и я поработаю. Отдыхайте, Андрей. Ещё увидимся.
Я остался созерцать Зебру. Солнце добралось уже до курилки и в куртке стало жарко. Я вяло стянул её с себя и положил рядом. Было скучно. Голова всё ещё кружилась, и я решил пойти в палату и прилечь, надеясь, что смогу забыться сном.
Проходя по коридору мимо неплотно прикрытой двери с табличкой «заведующий отделением», я услышал сиплый бас обладателя красного халата:
– Да что же это такое, Игнатий Савельевич?! Неужели другой еды нет? Сколько же можно эту дрянь жрать?
– Ничего не поделаешь, Василий Ильич, придётся потерпеть…
Я добрёл до своей палаты и лёг на койку. Пролежав впустую полчаса, стало ясно, что уснуть не удастся. А тоска всё давила и не было от неё спасения. Я гнал от себя мысли о предстоящей работе, но знал, что работать, всё-таки, придётся.
Прав Самсоныч. Фигнёй занимаемся. Зачем писать то, что всё равно никому не нужно? Просто ради того, чтобы заполнить ровными рядами строчек листы журнала? А потом эти журналы – те из немногих, что будут куплены, отволокут, собрав в тяжёлые стопки, в пункт вторсырья для последующей переработки. Бумагу будто бы экономим, а бережём ли само СЛОВО? Для чего бросаем его в пустоту?
Или, может быть, всё дело в том, КАК писать? Вдруг и здесь, в захолустном городишке с его военным гарнизоном найдётся, что сказать людям сто́ящего? Ведь людские страсти кипят везде – и в столице, и в глухой деревне – всюду, где живут люди. Ведь и Достоевский писал о простых людях, всего лишь обнажая их душу, то, что тревожило их, звало куда-то. И эти исследования человеческой сути до сих пор читают люди, и задумываются о прочитанном. Выходит, что просто я – бездарный писака, возомнивший, что я – величина, а кругом – мелочь, серость и глушь?
Я перевернулся на спину и стал смотреть в потолок.
Что же я есть на самом деле?
Отец мой был геологом. Не вылезал из экспедиций, появляясь дома лишь изредка, и снова уходя в Сибирь, в тайгу. Я обожал, когда он находился дома, это был настоящий праздник.
У ребят из моего двора и из школы отцы тоже бывали в командировках (слово для меня чужое, я привык к слову «экспедиция»). Из этих командировок они привозили своим сыновьям подарки – от игрушек до действительно полезных вещей. Я тоже ждал от отца подарков, но подарки эти были совсем иного рода. Он привозил из вечных своих экспедиций рассказы. И рассказы эти были не только описанием всевозможных случаев, приключавшихся с ним и его товарищами, но также байки охотников, егерей и просто жителей таёжных деревень, с многими из которых отец был знаком и дружил. Рассказывал отец мастерски, я мог слушать его бесконечно долго, забыв обо всём на свете. Когда отец бывал дома, к нему постоянно заходили в гости его друзья-геологи, а были и те самые таёжные охотники, правда, случалось это реже. От людей этих так и веяло какой-то мощью, спокойствием и надёжностью. Казалось, что окажись ты с этим человеком где угодно и в самых немыслимых условиях, никакая беда не будет страшна.
Допоздна засиживались они на нашей маленькой кухне или в родительской комнате, курили и делились нескончаемыми историями из сибирской их жизни – далёкой и такой интересной. Я сколько мог, сидел с ними, норовя задержаться подольше, но мать гнала меня в постель, и никакие мои уговоры не помогали. Глотая слёзы, я шёл в свою кровать, лежал, как сейчас, глядя в потолок, на котором, дразня меня, висела клинышком полоска света из соседней, запретной теперь комнаты. Я дожидался, когда обо мне забывали, припадал ухом к двери, недалеко от которой стояла моя кровать, и жадно ловил голоса.
Случалось, наутро, стремглав вернувшись из школы, я приставал к отцу, требуя рассказать то, что говорил прошлой ночью дядя Прохор. Отец смеялся и никогда не отказывал мне.
Память у меня была хорошая и, стремясь поделиться со своими друзьями услышанными диковинами, я пересказывал эти байки. Но в моих устах они почему-то теряли свой блеск и остроту, друзья начинали скучать, и я смущённо замолкал.
Однажды в школе, на уроке литературы, нас заставили писать сочинение по «Грозе» Островского. Читал я всегда охотно и помногу, и с «Грозой» был знаком, но образ Катерины меня не слишком интересовал и я, недолго думая, перенёс на разлинованные ученические листы одну из баек, что услышал от отца накануне. На бумаге это оказалось куда более гармонично склеенным между собой, откуда-то находились нужные и удивительно точные слова и выражения – и это притом, что я не стремился передать услышанную историю дословно, а излагал её своими словами.
В конце урока я положил исписанные листки в общую стопку на учительском столе и, предчувствуя недоброе, стал ждать.
Роза Сергеевна устроила скандал. Я был заклеймён как «выдумщик» и «самодур», а когда, пытаясь защищаться, сказал, что всё написанное мной – правда, а Катерину, как луч света в тёмном царстве мне просто жаль, но писать об этом мне не хочется, Роза Сергеевна подскочила ко мне, выволокла из-за парты, и отбуксировала к директору в кабинет, не забыв прихватить и моё несчастное сочинение.
Дмитрий Романович внимательно выслушал разгорячённую Розу Сергеевну и, сделав строгое лицо, попросил оставить нас наедине. Роза Сергеевна удалилась с чувством исполненного долга. Когда за ней закрылась дверь, Дмитрий Романович испытующе взглянул на меня и принялся читать злосчастное сочинение. Я терпеливо ждал продолжения бури. Когда директор дочитал до конца, его лицо выплыло из-за моих исписанных листков как солнце из-за туч, и напускной суровости на нём уже не было. Он как-то растерянно на меня посмотрел, хмыкнул и негромко сказал:
– А ты пиши, брат. Пиши и никого не слушай.
И, убирая куда-то к себе в стол тоненькие листки моего сочинения, хитро подмигнул мне и добавил:
– Только на уроках с этим погоди. Не то ещё не такая «гроза» разразится.
С тех пор, встречаясь с ним в школьных коридорах, мы неизменно здоровались, как добрые знакомые.
Его совету я последовал, только оказавшись в институте. Вспоминал байки отца и его друзей, продумывал стиль и структуру каждого, иногда что-то добавлял от себя, что-то убирал и потихоньку переносил на бумагу. Это стало своего рода хобби, будто я собирал какую-то коллекцию. Отец мой к тому времени уже не лазал по Сибири, но память моя хранила достаточное количество услышанных мною ранее историй, и новых вливаний как-то не требовалось.
Сначала мне и в голову не приходило показывать свой труд кому-нибудь. Не знал о нём даже друг Лёша. Остались позади годы учёбы в институте, мы разлетелись кто куда, Лёша стал работать мелким редактором в какой-то областной газетёнке. Редко мы встречались, выпивали, вспоминали безоблачные школьные годы, весёлое студенчество, смеялись и грустили, и вновь разъезжались в разные стороны.
Попав в редакцию журнала и отрабатывая свой хлеб, я писал требуемое, словно сочинение по какой-нибудь «грозе», сдавал Самсонычу и всегда волновался, что расстрою его не на шутку. Но Самсоныч ворчал что-нибудь обычное, в своём философско-унылом духе и в конце, как правило, выдавал одно и то же: «В набор!»
Иногда я задумывался, не пора ли попытаться сделать что-то настоящее и вспоминал об уже готовых рассказах. Я с сомнением листал их, мне казалось, что всё это несерьёзно, словно детская возня в песочнице, и снова убирал на антресоли. Один рассказ, правда, я всё-таки попробовал послать в несколько толстых журналов, но ответом мне была тишина. Я разуверился в них окончательно, они перестали быть мне интересными, а темы, за которую стоило бы взяться, как-то не находилось, и я возвращался в привычную, давно укатанную колею.
И вот однажды мы вновь встретились с Лёшкой у меня дома, захмелели до известной степени и разговорились «за жизнь», желая немедленно разобраться в смысле этого загадочного и малоизученного явления. Спор разгорелся не на шутку и Лёша почти слово в слово повторил традиционное резюме моего Самсоныча и, тыча в меня пальцем, как красноармеец с плаката, грозно вопросил:
– Писать надо, Андрюха, и писать не для редакций, и не для того, чтобы что-то доказать Розе Сергеевне, а для себя, в стол, в его величество Стол! Потому что лишь туда и стоит писать; ведь стол не выдаст гонорар и не посулит славу. Потому что в этом столе на самом деле оказываешься ты сам, как есть, не за кнут и не за пряник! И когда отлежится хорошенько в столе то, что ты туда накатал, да покроется благородной пылью, вот тогда это можно будет достать, и отнести в редакцию, и в конечном итоге – людям.
Я вспыхнул, полез на антресоли и вытащил оттуда все свои «таёжные рассказы». Лешка обалдело умолк, поворошил листы и погрузился в чтение.
Он читал всю ночь, а я сидел в углу, и мы курили, почти не переставая. Время от времени он смотрел на меня восхищёнными глазами, бормотал: «Вот дурак, еловая голова… Что же ты молчал?..» и снова углублялся в чтение.
Под утро, моргая покрасневшими усталыми глазами, Лёшка выпросил у меня несколько непрочитанных рассказов и уволок с собой. Через три недели его не стало.
Я заскрипел зубами. Инфекционное отделение напомнило о себе уже знакомым возгласом: «Игнатий Савельевич, а шпроты можно?». Где-то совсем рядом звякнуло ведро и в мою палату въехала Ульяна в белом халате и с шваброй, и принялась елозить тряпкой по линолеуму.
Настроение у меня было такое отвратительное, что захотелось немедленно напиться. Но даже если бы сейчас, сию минуту на тумбочке возле моей койки возникла вожделенная бутыль, я вряд ли бы рискнул влить в себя её содержимое: голова, правда, кружиться перестала, да и желудок обнадеживающе молчал, но в теле ощущалась неприятная слабость. Да и пьяный журналист, находящийся, как-никак в гостях, явление, прямо скажем, угрожающее авторитету не только всей прессы, но и гостям. Отключать мозги от изматывающего потока мрачных мыслей нужно было другим путём.
Я покосился на Ульяну – она как раз закончила с уборкой и, не обращая на меня ни малейшего внимания, мигом прополоскала в ведре и отжала тряпку, подхватила своё хозяйство и выкатилась из палаты, оставив за собой запах хлора. Только этого мне не хватало. Я, морщась, сел на кровати. Тут дверь снова открылась, и я увидел Игнатия Савельевича – на нём поверх формы был надет белый халат, удивительно шедший ему. Есть люди, на которых даже затрапезный деревенский ватник выглядит элегантно – таких людей не одежда украшает, а они сами украшают её собой. Именно к этой категории человечества и относился Игнатий Савельевич.
Он приветливо мне кивнул и аккуратно присел на краешек стоящей неподалёку пустой койки. Затем он задал мне несколько скучных вопросов на тему моего самочувствия и разузнал поподробнее о том, что же я вчера употреблял внутрь.
– Значит, «пирожки горячия», – с мягкой улыбкой покачал он головой. – Что ж, бывает и похуже. Ничего, побудете у нас денёк, а завтра с утречка, я думаю, и вернётесь к своей работе. Может, о нас напишете.
– Может, – вздохнул я неопределённо.
Игнатий Савельевич поднялся, привычным движением поправил халат и сказал:
– Сейчас время завтрака. Вообще-то, у нас в отделении есть свой пищеблок. Но нынче, как видите, не сезон пищевых отравлений, – он тихонько постучал согнутым указательным пальцем по тумбочке. – На довольствии один майор Сафьянов – и то не доволен, слышали, наверно?
Я покивал, вспомнив дородного обладателя красного халата, а Игнатий Савельевич продолжал:
– А вам, поскольку вы практически здоров да еще являетесь гостем, я бы рекомендовал прогуляться до госпитальной столовой – отведать чайку, я думаю, вам не повредит.
О проекте
О подписке