– Готовьте бумаги, – рассматривая, как оракул или гадалка, оставшуюся на дне чашки кофейную гущу, приказал Бергер. – Подробный доклад о завершении первой фазы операции. В момент усиленной подготовки к битве под Курском и Орлом служба безопасности рейха внесла свой вклад в грядущую победу. Примерно так. И начнем готовиться ко второй фазе. Полагаю, ответный ход не заставит себя ждать.
– Мы готовы, – поняв его, засмеялся Конрад. – Что еще сообщил группенфюрер? Есть новости?
С сожалением отставив чашку – весьма заманчиво было бы узнать будущее, гадая на кофейной гуще, но что не дано, то не дано, – оберфюрер желчно усмехнулся:
– Новости? Болтал без умолку. У него явно хорошее настроение, а возможно, он просто сбивал с толку болванов, подслушивающих на линии. Рассказывал о новых слухах про «Белую даму».
Конрад насмешливо присвистнул. Похоже, это уже не любимая рейхсминистром Геббельсом «флюстерпропаганда», когда шепотком, чтобы казалось более правдоподобно, распространялись выгодные руководству рейха положительные слухи о чудо-оружии или благоприятных знамениях.
Про знаменитую «Белую даму» в Восточной и Средней Германии начали рассказывать очень давно, еще в Средние века. Якобы дожив до сорока лет и овдовев, некая Доротея из Пруссии удалилась от мирских соблазнов в монастырь и там, в тихой обители, замаливала свои многочисленные грехи, посвятив остаток жизни служению Богу. Монастырь она выбрала в Мариенвердере, недалеко от собора.
Bcтупив в обитель, Доротея заняла отдельную келью и попросила замуровать ее вход, что и было с благоговением исполнено. После четырнадцати лет добровольного заточения неистовая монашка скончалась. В 1414 году, уже после смерти Доротеи, папе римскому подали просьбу о причислении ее к лику святых.
Однако просители выбрали весьма неудачное время для обращения в Рим: церковь была в расколе и на престоле святого Петра числились его наместниками на земле сразу несколько пап римских, каждый из которых рьяно отстаивал свои права. Поэтому на униженную просьбу паствы из Германских земель никто из них просто не обратил никакого внимания – у «римских» пап имелись дела поважнее: по Европе бродила черная смута, полыхали войны, гремели тугие барабаны и ревели звонкие трубы, скакали конные, размахивая острыми клинками, неустанно бранились многочисленные папы. А тут – усопшая Доротея из Германии. Ну и что?
Небрежение пап римских к просьбам паствы возымело своеобразное действие: в народе сложилось твердое мнение, что обиженная невниманием людей святая отшельница получила свыше право стать предвестницей жутких несчастий и появляться в белом одеянии, предвещая политические катаклизмы. К «Белой даме» позже обращались историки. Конрад читал, что ряд из них считали Доротею женой так называемого Великого курфюста Бранденбурга. На одной из старинных гравюр ее изображали идущей в белом одеянии за гробом своего мужа, умершего в конце семнадцатого века, а именно в 1688 году! Однако, по другим источникам, появление «Белой дамы» отмечалось много раньше – в 1468 году в Плассенбурге близ Байрёйта.
Другие историки пытались связать «Белую даму» с именем графини Д’Орламюнд, жившей в XIV веке в окрестностях Байрёйта, якобы убившей своих детей и покончившей с собой из-за того, что ее любовник – родственник правившего монарха, – отказался встать с ней под венец. В 1799 году «Белая дама» неожиданно появлялась ночью перед солдатом-часовым у королевского дворца в Берлине. На призраке отливало перламутром драгоценное жемчужное ожерелье, а в руках «дама» держала длинный резной посох из слоновой кости.
Знаменитый призрак видел и сам император Наполеон, когда останавливался в Байрёйте перед походом на Россию, оказавшимся для него роковым. Молва твердила, что «Белая дама» неизменно появлялась во дворце перед кончиной королей из династии Гогенцоллернов. Очевидцы утверждали, что видели ее в 1840 году, накануне смерти Фридриха-Вильгельма III, и в 1861 году, перед кончиной Фридриха-Вильгельма IV.
И вот теперь, накануне решающего или одного из самых решающих сражений гигантской войны, вновь зашептались о привидении, приносящем несчастье Германии. Откуда пополз этот слух, кто его распускал и почему о нем говорит не кто иной, как группенфюрер Этнер из СД? Неужели английская разведка или русские взяли на вооружение метод распространения панических слухов с потусторонним душком? До того ли им – хватает более важных, реальных, а не спиритических, военных забот.
– Зря свистите, – брезгливо оттопырил губу Бергер. – Я более чем уверен, что в секретном штабе гестапо на Кёнигзаллее II в Грюнвальде берлинские костоломы мучают свои мозги в поисках разгадки. Но почему об этом столь долго болтал Этнер? Я хотел улететь на несколько дней в Сопот, немного отдохнуть, но он отказал. Поэтому готовьте бумаги для Берлина, Конрад. Все неспроста.
В Сопоте Бютцов бывал: в тридцать девятом там располагался в «Гранд-отеле» полевой штаб фюрера, а потом Геринг устроил в этом здании офицерское казино для летчиков люфтваффе. Зачем Бергер хотел отправиться именно в Сопот? Не для того ли, чтобы встретиться с человеком, служащим ему почтовым ящиком, неким живым конвертом для вложения писем, должных попасть за границы рейха в нейтральные страны и продолжить оттуда путь за океан?
Спрашивать бесполезно: старый лис все одно ничего не скажет, а только насторожится. К чему его настораживать: связь с другим берегом океана интересна им обоим, и не стоит проявлять ненужной торопливости и презираемого оберфюрером пустого любопытства.
– Еще кофе? – предложил Бютцов, думая, как бы скорее закончить здесь все дела и получить перевод куда-нибудь во Францию или даже в Италию, пусть там и назревают неприятные события. Дрова в камине почти прогорели, дождь зарядил с новой силой, кончался завтрак, и впереди ждал полный хлопот день.
– Не надо, – отодвинул чашку Бергер. На его пальце тускло блеснуло подаренное рейхсфюрером Гиммлером платиновое кольцо с мертвой головой. – Готовьте бумаги и потом принесете их мне. Наш перебежчик явно на той стороне, и он не молчит. Бедный красный генерал…
– Я полагаю, надо подготовить «Фройлян»? – вставая, поинтересовался Конрад.
– Она разве еще не готова? – удивленно поглядел на него Бергер.
– Я имею в виду к началу действий, – чуть склонив голову, уточнил штурмбанфюрер.
– Да, пожалуй, – пригладив ладонью волосы, согласился оберфюрер. – Вызовите ко мне начальника СС и полиции. Необходимо обговорить некоторые детали легализации «Фройлян», и займитесь бумагами. Остальные люди на местах?
– Да, патрон, – безошибочно почувствовав, как его учитель повеселел, шутливо поклонился Бютцов.
– Ладно, – слегка потрепал его по плечу оберфюрер, – не сердись на старика, бывает, и поворчу. Иди, работай, у нас много дел, а жизнь коротка, мой мальчик.
Выходя, Конрад подумал, что раньше он не замечал за учителем склонности к признанию себя стариком – у него дети чуть ли не младенческого возраста и самому ему едва за пятьдесят. Очередная превентивная акция – представить себя в глазах окружающих стареющим и немощным человеком? Зачем?
Он ничего не делает зря. Хочет заранее списать на старческое слабоумие возможные провалы? Никто не поверит. Задумал вырваться со службы под предлогом пошатнувшегося здоровья? Чушь, он никогда не захочет расстаться с мундиром, дающим ему и власть, и гигантские возможности. Зачем тогда?
Над этим стоило поразмыслить на досуге, временно отложив слова шефа на полку в дальнем уголке памяти.
Уже взявшись за ручку двери кабинета оберфюрера, Бютцов вдруг понял – попытки поехать в Сопот, жалобы на здоровье, ночные разговоры с Этнером, – все для того, чтобы получить отпуск для лечения, возможно, с выездом в нейтральную страну.
Старик не чудил – он методично делал свое дело. Вернее, их общее дело переориентации на Запад… Оберфюрер – тонкий, расчетливый игрок, и он продолжал играть даже здесь, перед своим учеником, желая перестраховаться. Что же, придется пойти навстречу и подыграть.
Антон проснулся, когда было еще совсем темно. За окном висела яркая луна, и ее свет ложился на пол комнаты, на жалкую мебель, на постель, окрашивая их в призрачные голубовато-зеленые тона, словно заставляя слабо фосфоресцировать белизну наволочки, край простыни, скатерть на узком столе в углу и спинки стульев с небрежно брошенной на них одеждой.
По улицам вовсю гулял разбойный ветер и раскачивал ветви все еще скованных стужей деревьев – весна сильно задерживалась в этих краях, и не скоро запахнет клейкими тополиными почками, наконец дождавшимися тепла. Снег съежился, слежался, покрылся коркой скользкой, шершавой наледи, но не сходил, упрямо не уступая солнцу, а терпеливо ожидал наступления ночи, с которой приходили живительная для него темнота и ветер, пригоняющий тяжелые тучи, полные мелких резных снежинок. А в Москве, наверное, давно сухие тротуары, люди сняли надоевшие за зиму пальто и жадно ловят ласковое солнце, подставляя ему бледные лица.
Резкий порыв ветра ударил по стеклам, качнулись ветки, перечеркнув тенями свет луны. Слабо треснув, сломался тонкий сучок и повис, удержавшись на ленточке коры; покачался, словно прощаясь с улетевшим ветром, потом затих, оставив свою тень на молочно-белом плече уткнувшей нос в подушку Антонины.
Скосив глаза, Волков поглядел на нее, боясь разбудить пристальным взглядом – часто человек просыпается, почувствовав, как на него смотрят. Разметались пышные волосы, по-детски полуоткрыты пухлые губы и видно ровную полоску зубов, вздрагивают чуткие ресницы – что ей снится в эту ночь, когда она уже под утро, утомленная неизведанной ранее близостью с мужчиной, забылась во сне, доверчиво обняв его своей тонкой рукой?
Как все получилось, теперь даже трудно понять. Квартирная хозяйка отсутствовала, они пили чай на кухне, разговаривали, чувствуя, что произносимые ими слова ничего не значат, что между ними идет другой, совершенно немой разговор, и он связывал их, как тугая, незримая нить, и каждый с легким замиранием сердца легонько трогал ее, ожидая ответного прикосновения – робкого, ласкового, наполняющего душу теплом и радостью.
И все забыто, похоронено незнамо где – жизненный опыт, бушующая на земле война, пожинающая свою кровавую жатву, требующая все большей больше крови: молодой, старой, юной, крови гениев и дураков, одинаково ставших пушечным мясом. Нет больше разницы в возрасте, нет Кривошеина и лежащего в госпитале с простреленной грудью немецкого агента, нет торопливого стука морзянок в эфире, нет бомбежек, днем и ночью горящего в печах заводов огня, плавящего броневую сталь – есть только незримая нить, связавшая двоих. Смерти просто, она приходит на готовое, на уже созданное жизнью, и без труда находит свою страшную работу, являясь самым жутким паразитом и нахлебником всего сущего – живого и неживого, потому что неживое в природе тоже умирает. Рушатся и выветриваются горы, высыхают реки, сдвигаются материки, уходят под пески и на дно морей построенные человеком города, а жизнь, готовясь продлить род человеческий, пробирается с трудом, лишь ощупью находя дорогу к сердцам двоих.
Не совладав с собой, Тоня заплакала и рассказала, что Первухин все же настоял на ее увольнении. С трудом, великим трудом, ей удалось временно устроиться в госпиталь санитаркой – все так равнодушны в этом забитом эвакуированными городе к чужой судьбе, а деньги сейчас ничего не стоят, поскольку на них нельзя купить хлеба, обуться, одеться, получить кров над головой.
Антон начал ее утешать, гладил, как ребенка, по голове, говорил какие-то путаные слова, ощущая, как через ладонь, касавшуюся ее волос, его словно бьет током, пронизывая все тело. Пальцы мелко вздрагивали, ноздри чутко ловили ее запах, – ни с чем не сравнимый запах молодого, чистого девичьего тела, вымытых с травами волос, источавших аромат придорожного донника. Взяв в ладони ее лицо – заплаканное, с припухшими глазами, – он начал целовать его, ловя скатывающиеся с ресниц слезинки, осторожно слизывая их соленое тепло, прижимался губами к ее пылающим щекам, маленьким ушам, высокому прохладному лбу. Поцеловав ее в губы, он отстранено отметил, что она совсем не умеет целоваться, и тут же жаркая волна обдала его, затуманив мозг – не в силах более противиться охватившему его чувству, он подхватил Тоню на руки, удивившись, какая она оказалась легкая, как перышко, и понес в комнату…
– Что ты наделал, – мягко, без укора, прошептала она. – Как я теперь буду здесь одна? Ведь ты уедешь?
– Вернусь, – погладив ее по вздрагивающему плечу и наслаждаясь его шелковистой кожей, уверенно пообещал он. – Вернусь и заберу тебя с собой.
В тот момент Волкову казалось все простым и осуществимым. Какое значение имели теперь подозрительный Первухин и увольнение с оборонного завода, когда рядом она – только его, долгожданная, родная.
– Обещаешь, как речка берегу, – улыбнулась Тоня в темноте, – и сам знаешь, что не выполнишь этого никогда. Уплывешь, как вода к морю… Но я не жалею, ты не думай, я сама так решила, просто ты опередил меня…
Сейчас, глядя на нее, Антон вдруг подумал, что все будет как раз весьма непросто – это только у Александра Блока впереди революционного отряда шагал всепрощающий Иисус Христос, как символ терпимости, грядущего всеобщего братства и избавления страждущих, а потом родилась тупая, страшная в своем идиотизме, жестоком и всепоглощающем, превращающем человека в бессловесный скотский винтик, дикая ненависть и непримиримость к своим.
Христа больше уже не видно – впереди неутомимо шагали многоликие Первухины, сжав в потной ладони рукояти вороненых «ТT» и сторожко оглядываясь на узкие взблески жал штыков за своими спинами.
Оставалось уповать на помощь Ермакова – он не откажет в защите сироте, бедной полудевочке-полуребенку, ставшей в эту ночь женщиной и, надо полагать, женой Волкова – пусть не венчанной, не расписанной, но готовой делить с ним все, что выпадет на долю в судьбе. Он чувствовал – она никогда не предаст, ни при каких обстоятельствах. Не может его обмануть знание жизни и людей, а если и Тоня обманет, то кому же тогда остается верить?
Осторожно сняв со своей груди ее невесомую руку, он потянулся к гимнастерке. Ощупью нашел в кармане папиросы, закурил. При свете спички увидел ее светленький полотняный бюстгальтер – чистенький, аккуратно заштопанный белыми ниточками, и это больно резануло по сердцу острой жалостью: как, действительно, она тут будет бедовать без него?
Попытаться отправить ее к матери? Мама поймет и не осудит, простит их обоих и примет Тоню в семью. Вместе им будет легче. Но как отправить? Нужны документы, разрешение, выправленные по всем правилам сурового военного времени бумаги. А кто она ему сейчас для любого канцеляриста?
Мама поймет, она всегда все понимала, как и бабушка Марта. Именно ей Антон обязан прекрасным знанием немецкого и французского, к которым потом прибавились польский и английский. Деда Антона по линии матери за буйный характер сослали в Сибирь, оттуда он бежал, добрался аж до Китая, а потом, нанявшись на английский торговый пароход, приплыл в Европу.
Дед был мужчиной сильным и рисковым, искал, где лучше, и занесло его в Эльзас, на шахты. Там он и познакомился со своей будущей женой – Мартой, дочерью немецкого шахтера и француженки. Свадьбы у них тоже не было – отец Марты не хотел отдавать дочь русскому голодранцу, живущему как перекати-поле. Тогда дед украл невесту и уехал. Вернулись в Россию, родилась дочь, выросла, познакомилась с бравым военным фельдшером Иваном Волковым и вышла за него замуж. В шестнадцатом году Иван вернулся с фронта и обнял тещу, жену и сына единственной рукой – вторую оставил за царя и отечество. Было тогда Антону двенадцать лет.
О смерти отца он узнал перед войной, в Париже. На бульварах медленно падали листья со знаменитых старых каштанов, пожелтевших от жары и засухи августа тридцать девятого, звонко кричали мальчишки, разносившие свежие газеты, во весь голос сообщая прохожим о неудачных переговорах в Москве и заключении договора между Германией и большевиками, пронзительно сивело небо над Тур-д-Эффель, равнодушно-медленно текла в каменных берегах Сена, и надо было работать и жить дальше, а его начало, его отец, как оказалось, уже полгода назад засыпан желтой глинистой землей на старом московском кладбище А сын узнал об этом только шесть месяцев спустя, в далеком и чужом городе.
В тот день Волков пошел в дешевый кабак, где собирались шоферы парижских такси и проститутки, мелкие шулеры и конторщики, уставшие за день зеленщики и дорожные рабочие. Заказал большую бутыль терпкого красного вина и пил его стакан за стаканом – не хмелея и не слыша разговоров вокруг, не замечая висящего пластами синего дыма дешевых сигарет и не обращая внимания на мелодии, исполняемые слепым аккордеонистом-инвалидом.
Перед глазами проплывали картины детства – не то чтобы как в кинематографе, а какими-то отрывками, неожиданно вырванными и поданными памятью без всякой связи одного с другим. То виделась бабушка Марта – старенькая, в круглых очках, втолковывавшая ему правила немецкой грамматики и нараспев читавшая французские стихи, то появлялся перед мысленным взором отец, ласково щурившийся сквозь дым своей неизменной папиросы, то мать, помогавшая мужу заправить в карман дешевого темного пиджака пустой рукав, то тетка, хлопотавшая на кухне.
Все oни страстно желали видеть Антона врачом, но судьба распорядилась иначе.
Незаметно подошла и устроилась за его столом молоденькая проститутка из второго поколения эмигрантов, с красивым кукольным лицом, изуродованным неумело наложенной косметикой. Молча подставила свой стакан, и он так же молча наполнил его. Выпив, она взяла его ладонь и провела ей по своей нежной щеке.
– Не надо, – отнимая руку, попросил Антон. – Ничего не надо. Хочешь выпить, пей и молчи.
– О, свои! – покачиваясь, подошел усатый шофер, пьяно раскланялся. – Ротмистр Ганцов. Где изволили служить? Или, по молодости лет, не успели?
О проекте
О подписке