– Что ты съел бы и клавесин, и альбомы? – подхватил насмешливо граф Броглио. – Нет, брат Кюхля, там есть, вероятно, еще и повкуснее вещи. Я слышал, по крайней мере, – продолжал он, облизывая свои пухлые красные губы, – что у Марии Федоровны весь штат придворный как сыр в масле катается. В каждом павильончике у нее, говорят, как в каждом сельском домике, можно требовать себе свежих сливок, масла, сыру. Не проходит почти дня, чтобы не устраивались у нее увеселительные прогулки на линейках: то на ферму, то в Славянку, и впредь высылаются всегда целые фуры с отборной провизией. По воскресным же дням во дворце обязательно званый обед, на площадке перед дворцом музыка, гулянье; ну и, разумеется, масса всякого сброду, особенно мужичья, бабья; все они тут, как у себя дома, орут хором песни, бегают в горелки…
– Слушая вас, любезный граф, иной, пожалуй, заключил бы, что у государыни только и заботы, чтобы веселить народ и своих придворных, – серьезно заметил профессор Галич и рассказал в свою очередь в подробности, как именно распределен день у вдовствующей императрицы: как она, вставая аккуратно в 6 часов утра, садится сейчас за текущие дела, читает просьбы, письма и донесения от всех женских институтов, от воспитательного дома и других благотворительных заведений; как потом в обществе великой княжны Анны Павловны отправляется, смотря по погоде – пешком или в экипаже, гулять не гулять, а убедиться собственными глазами, все ли на своих местах и у дела; как, возвратясь домой, тут же перед дворцом принимает просителей и для каждого найдет слово утешения, одобрения; как после обеда, перед которым она снова занимается делом, у нее собирается избранный кружок и как тот или другой искусный чтец-литератор – Дмитриев или Нелединский-Мелецкий – прочитывает какого-нибудь классика, а в это время сама Мария Федоровна со своими камер-фрейлинами, слушая их, щиплет корпию для русских раненых.
В таких разговорах наша молодежь незаметно достигла Павловского парка. Здесь было уже не до связной беседы; чем ближе подходили они к Розовому павильону, тем чаще приходилось им обгонять группы горожан и крестьян, шумно и весело спешивших к той же цели. Возбуждение, в котором находились все эти празднично разряженные люди, действовало заразительно и на лицеистов. Все ускоряя шаг, они почти что бежали.
– Вот и триумфальные ворота! – крикнул один из передовых.
В конце песчаной дорожки, извивавшейся между деревьями, высились увитые зеленью ворота с какою-то замысловатою надписью из живых цветов.
– Кто первый прочтет? – предложил Пушкин и, перегнав товарищей, пустился со всех ног к воротам.
Некоторые бросились вслед за ним. Но он уже подбежал на 10 шагов к воротам и, обернувшись, крикнул:
– Тебя, грядущего к нам с бою,
Врата победны не вместят.
– Нельзя ли потише, молодой человек? – раздался около него внушительный старческий голос.
Теперь только Пушкин заметил невысокого, толстенького, исполненного чувства собственного достоинства старичка сановника, в треуголке с плюмажем, в раззолоченном сенаторском мундире, с двумя звездами на груди и с голубой лентой через плечо. То был, очевидно, один из главных распорядителей празднества. Около него в однообразных долгополых кафтанах скучились певчие придворной капеллы. Приставленные к воротам двое полицейских старались, довольно, впрочем, безуспешно, оттеснить на окружающий луг напиравшую отовсюду пеструю толпу зевак.
– Это Нелединский… – шепнул Пушкину подоспевший в это время Галич и затем с легким поклоном обратился к самому сановнику-поэту:
– Не взыщите с них, молодо – зелено. Позвольте узнать, кому принадлежат эти два стиха на воротах?
Нелединский-Мелецкий, не поворачивая головы, чуть-чуть прищуренными глазами снисходительно покосился на вопрошающего.
– Новейшей поэтессе нашей, госпоже Буниной, – произнес он с оттенком пренебрежения, но неизвестно к кому именно: к поэтессе или к вопрошающему.
– А сами, ваше превосходительство, без сомнения, тоже изволили сочинить кое-что для настоящего торжества? – почтительно спросил его тут, выступая вперед, Чириков.
– Кое-что – да, – более приветливо отвечал польщенный вопросом Нелединский, – кантату, что будет петься при сих самых вратах.
– И музыка вашей же композиции, осмелюсь спросить?
– Нет, Бортнянского. Каждый истинный служитель Аполлона и Мельпомены потщился принести свою лепту на алтарь отчизны: текст – Державина, Батюшкова, князя Вяземского и вашего покорного слуги; музыка – Бортнянского, Кавоса, Антонолини.
– Едут! Едут! – раздались тут крики, и море людей кругом бурно заколыхалось. Лицеисты, как ни упирались, были смыты с места живой волной и отброшены на ближайшую полянку. Отсюда, из-за голов соседей, они вытягивали шеи, чтобы хоть что-нибудь да увидеть.
Сперва на линейках и в открытых колясках прибывали только разные придворные чины. Разноцветные плюмажи и ленты так и пестрели; золотые и серебряные воротники, эполеты и аксельбанты так и сверкали в косых лучах вечернего солнца.
Но вот из-за купы дерев донеслось отдаленное «ура!» – и восторженный крик громогласно перекатился по всей многотысячной толпе и был подхвачен лицеистами: в сопровождении великих князей, окруженный блестящей свитой, показался сам император Александр Павлович. Раскланиваясь по сторонам, едва только он приблизился к первым триумфальным воротам, как, по знаку Нелединского, хор певчих грянул приветственную кантату.
Разнообразные фазисы празднества так непрерывно и быстро сменялись теперь один другим, что лицеисты, так сказать, очувствоваться не могли.
У самого Розового павильона стояли вторые ворота, увешанные лавровыми венками. Здесь были пропеты новые куплеты. По обе стороны павильона, на лужайках, были возведены кулисы из живой зелени, а на заднем фоне виднелись: справа – высоты Монмартра с ветряными мельницами, слева – барская усадьба и ряд крестьянских изб.
Из-за сплошной толпы народа и придворных, окружавших царскую фамилию, лицеисты не имели возможности последовательно наблюдать за ходом всего представления, за пением и танцами под открытым небом. Тем не менее, общее содержание пьесы от них не ускользнуло. Спектакль состоял из 4-х картин. В первой действующими лицами были дети, во второй – юноши и девушки, в третьей – жены воинов, а в четвертой – их родители. Все они в той или другой форме выражали свою радость по случаю возвращения близких их сердцу людей с поля сражения, воссылали молитвы к Богу за благоденствие спасителя родины и всей Европы и осыпали путь его цветами. В заключение первый тенор петербургской оперы, знаменитый Самойлов, пропел кантату, нарочно по этому случаю сочиненную Державиным:
Ты возвратился, благодатный,
Наш кроткий ангел, луч сердец…
Своим чудным, бархатным голосом он пел с такою задушевностью, что и сам государь, и свита, и весь народ были видимо растроганы. Пушкин вынужден был даже достать из кармана платок и стал усиленно сморкаться.
– У тебя, Пушкин, насморк? – не утерпел, чтобы не поддразить его стоявший рядом с ним Броглио.
Пушкин окинул его молниеносным взглядом.
– Ты, Броглио, иностранец, и нас, русских, понять не можешь! – с гордостью произнес он и повернулся к нему спиной.
Кстати упомянем здесь, что кантата Державина имела потом самый обширный успех, потому что долгое время еще пелась по всей России. Воспеваемый в ней «кроткий ангел», император Александр, был тогда у всех и каждого на душе и на устах: не было почти русского дома, где бы портрет или бюст государя не был увит цветами, где бы первая молитва, первый тост не посвящались ему.
Между тем понемногу смеркалось, и Розовый павильон, куда вошли государь и придворные, засветился огнями. Лицеисты, благодаря покровительству Нелединского-Мелецкого, успели протесниться сквозь толпу на вновь возведенную вокруг павильона галерею. Вечер был теплый, и окна в танцевальном зале раскрыты настежь, почему зрители могли прекрасно видеть весь огромный зал. По всему потолку его лучеобразно были развешаны гирлянды зелени и роз. Пять больших деревянных раззолоченных люстр были изящно увиты такими же гирляндами, а на самых люстрах, по всему карнизу и над дверьми горели бессчетные огни. В углублении зала, за трельяжем с зеленью, был скрыт струнный оркестр. При появлении двора он заиграл полонез.
Государь об руку с императрицей-матерью открыл бал. Несколько раз проходили они мимо окна, у которого стоял Пушкин, так что он мог разглядеть вблизи не только знакомые уже ему черты их, но и наряд обоих: император был в красном кавалергардском мундире; императрица – в шелковом муаровом платье с буфчиками, с короткой талией и открытыми плечами; у левого плеча ее на черном банте был приколот белый мальтийский крест; на шее сверкало алмазное ожерелье; на голове был надет ток с белым страусовым пером; на руках до самых локтей – палевые лайковые перчатки; в одной руке она держала кружевной платок и лорнет, в другой – веер. Но стоило только Пушкину взглянуть ей в лицо, как он забывал уже об ее наряде: такое беспредельное счастье, такая материнская гордость сияли в этих близоруких, но выразительных глазах, в каждой черте этого немолодого, но необычайно симпатичного, благородного лица!
За полонезом раздались пленительные звуки вальса – и пары закружились по зале, изящно свиваясь и развиваясь такими же цветущими гирляндами, какие свесились на них сверху, с потолка и люстр. В воздушных бальных платьях, в золоте и самоцветных каменьях, разрумянившись от волнения и танцев, чуть ли не каждая из танцующих молодых дам и девиц казалась красавицей. Но одна между всеми, одетая довольно скромно, особенно выделялась своей классической красотой, своей неподражаемой грацией.
– Это Марья Антоновна Нарышкина, – назвал ее один из зрителей, и имя сказочной красавицы мигом облетело всю галерею.
Вдруг около входных дверей послышался жалобный детский писк.
– Что тут случилось? – с заботливостью матери спросила императрица Мария Федоровна, направляясь к дверям. – Не придавили ли ребенка?
Через расступившуюся перед нею толпу она ввела в зал несколько детей и поставила их тут же в первом ряду, а когда в паузах между танцами ливрейные камер-лакеи стали разносить гостям фрукты и конфеты, государыня-хозяйка вспомнила о своих маленьких гостях и из собственных рук щедро оделила их разными сластями; потом, взяв с углового столика хрустальную вазу с конфетами, обошла еще зрителей у окон.
– Без церемоний, мой милый! Берите хоть эту, – любезно сказала она по-французски Пушкину, когда очередь дошла до него. Обворожительно-ласковая улыбка государыни отразилась и на вспыхнувшем лице юноши. Он низко поклонился и поспешил взять указанную ему нарядную конфетку.
«Оставлю себе на память!» – обещал он сам себе. Императрица пошла далее. Тут позади Пушкина раздался плаксивый голосок:
– А мне-то, мама, ничего не досталось!
Держа за руку бедно одетую даму, стоял здесь пятилетний мальчуган и кулачком растирал себе глаза.
В светлом настроении своем Пушкин не мог видеть равнодушно этих детских слез.
– Не плачь, на! – сказал он мальчику и сунул ему свою драгоценную конфетку.
Когда на дворе совершенно стемнело, оглушительный, как бы пушечный выстрел заставил всех вздрогнуть. То был сигнальный бурак, предвестник фейерверка. Танцы в зале разом прекратились. Все сломя голову повалили из павильона на галерею, а оттуда рассыпались по широкому лугу позади павильона – из яркого света в полную тьму! Толкотня и давка, визг и смех!
Через минуту – новый громовой взрыв. К темному ночному небу с змеиным шипеньем стремительно взвивается огненный змей. Утратив понемногу первоначальную скорость, он описывает в вышине крутую дугу и – тррах! – гулко лопается, рассыпаясь над головами внизу стоящих пунцово-красными брызгами.
– А-а-а! – будто эхом проносится по всему лугу.
За первой ракетой следует вторая, за второй – третья. Не разлетелись еще, не потухли последние их искры, как раздается сухой, резкий треск, и непосредственно перед зрителями в то же мгновение вспыхивает громадное огненное колесо. С шумом водопада разбрасывая кругом дождь разноцветных огней, оно вращается около своей оси с изумительной быстротой. Но вот оно, истощив свой жар, почти так же быстро угасает. Однако оно достигло своей цели: дружные рукоплескания и возгласы выражают всеобщее одобрение.
Римские свечи и индийский дождь, жаворонки и швермеры сменяются огненными солнцами, мельницами и вензелем государя в «золотом храме». Но вот, видно, и конец: в разных местах луга одновременно загораются бенгальские огни, красные, лиловые и зеленые, от которых и окружающая зелень и павильон озаряются каким-то поистине волшебным светом.
– Как есть арабская сказка, – сказал профессор Галич, когда ему при помощи гувернера и дядьки удалось собрать разбредшееся по лугу лицейское стадо. – Вот бы вам, Пушкин, сочинить теперь нечто подходящее! От полноты души уста глаголят.
– А от пустоты желудка безмолвствуют, – отозвался Пушкин. – Одна конфеточка была, да и та сплыла!
Оказалось, что Пушкин был еще счастливее других: большинство товарищей его убралось спозаранку с галереи, чтобы не прозевать фейерверка, – и прозевало угощенье.
– Ну, да ведь это же сказка, – заметил Пушкин, – так чего мудреного, что все по усам текло, ничего в рот не попало.
– Дома, впрочем, я сказал на всякий случай эконому, чтобы он оставил для вас, господа, какое-нибудь блюдо, – успокоил молодых людей Чириков.
– А у меня, ваша милость, коли понадобится, найдется не второе, так третье! – лукаво подмигивая, добавил обер-провиантмейстер Леонтий.
Такая перспектива настолько улыбнулась проголодавшимся лицеистам, что обратный путь в Царское они, несмотря на усталость, совершили не менее быстро, как и в Павловск.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке