Взоры всего избранного, блестящего «панства», сидевшего за столом, обратились на молодого поле-щука.
– Ну, добрый молодец, хозяйская дочка рассказала нам о том, как ты расправился вон с этим зверем, – милостиво заговорил по-русски царевич, указывая на возвышавшуюся посреди стола златорогую, увенчанную цветами, могучую турицу. – В бою один на один с человеком ты, я чай, тоже управишься, не покажешь тылу?
Михайло самонадеянно вскинул голову.
– Как ты сам, царевич, полагаю, тылу ворогу не кажешь, так и я постою за себя!
– За смелое твое слово, молодец, ты люб мне. Такие люди мне нужны. Чем тебе без пути болтаться, взял бы я тебя в свою дружину. Да говоришь ли ты по-здешнему?
– По-хохлацки? Говорю.
– Прислушался? Но панского, польского языка, конечно, еще не знаешь?
– Знаю…
– Это откуда? Да кто же ты, молодец? Из каких?
Молодой богатырь, как ни был приготовлен к такому вопросу, замялся, смутился. Искоса хмурясь на окружающих, не сводивших с него глаз, он, запинаясь, уклонился от прямого ответа.
– Я… не пропащий человек… дурным чем себя доселе не опорочил…
– Но имя, звание твое?
– Имя мне Михайло…
– Михайло Иваныч Топтыгин? – подхватил тут подскочивший к нему шут Ивашко. – Здорово, Мишенька! Что женушка-медведиха, Матрена Ивановна? Что малые детки?
Приветствие свое карлик сопровождал таким забавным кривляньем, что князь Адам, а за ним и все его придворные разразились одобрительным смехом. Маленький же княжич так и заливался, тыкая пальчиком на звериный кожух дикаря.
– Мама, медведь! Медведь!
Один только царевич, прерванный в своем допросе, сердито усмехнулся, и заметившая это княгиня наклонилась к сыну и стала тихонько ему выговаривать. Между тем, лавры Ивашки не давали уже покою товарищу его Палашке. Тому надо было во что бы то ни стало также отличиться.
– А Палашко покатается на медведе! – объявил он, молодецки потрясая головою в дурацком колпаке, отчего бубенчики на колпаке задорно зазвенели; и не успел Михайло оглянуться, как проворный шут, хватаясь за его волосатую одежду, вскарабкался к нему кошкою на плечи. – Ну, пошел! Вперед! Цоб-цобе!
Михайло был еще очень молод; услышав вокруг себя новый взрыв хохота, он понял одно: что сделался общим посмешищем, и в присутствии кого же? Самого царевича! Кровь ударила ему в голову, и он не мог уже совладать с собою. Стащив карлика разом за ноги с своих плеч, он размахнулся им по воздуху, как кистенем.
– Куда зашвырнуть тебя: за крышу или за околицу? Смех кругом разом замер.
– Куда зашвырнуть тебя: за крышу или за околицу?
Светлейшая ахнула и, боясь за свои нервы, закрыла глаза рукой. Сынок же ее уцепился за рукав матери и громко разревелся:
– Ай, мама, мама! Он убьет Палашку, убьет!
– Гей, хлопцы! – крикнул тут князь Адам. – Чего зеваете? Отымите его у него!
Михайло уже опомнился.
– Не подходи, братцы! – сурово обратился он к холопьям, которые довольно нерешительно двинулись было к нему. – Натворю бед: ни ему, ни вам несдобровать.
Как пуховую подушку, сгреб он малютку-шута в охапку и подбросил его кверху. Тот очутился на покатой кровле крыльца и с криком ухватился за нее, чтобы не соскользнуть вниз. Придворные за столом свободно вздохнули, а между прислугой послышались легкие смешки. Но маленький княжич с перепугу рыдал еще безутешно, и совсем уже расстроенная княгиня с побелевшими, дрожащими губами, бросила в лицо своему вельможному супругу при всем собрании резкий упрек:
– И вы, князь Адам, молчите? Вы дозволяете какому-то лесному бродяге так обижать ваших приближенных, доводить до горьких слез вашего единого сына – сына князя Адама Вишневецкого? Нет, это слишком… этого я не перенесу!..
Она с шумом поднялась и увлекла за руку в дом плачущею сына. Маленькая дочка-княжна, фрейлины и прислуживавшая детям нянюшка поспешили за нею.
Добродушный князь Адам, на устах которого при благополучном исходе истории с карликом появилась уже прежняя улыбка, не на шутку вспылил от заслуженного укора; он грозно выпрямился и задыхающимся голосом гаркнул хлопцам:
– Убрать его с наших глаз и рассчитать по-казацки!
«Рассчитать по-казацки», как было всем хорошо известно, в том числе и самому Михайле, значило отстегать нагайкой. Прежде, однако, чем хлопцы успели исполнить приказание своего господина, дикарь наш выхватил из-за пояса нож и стал в оборонительное положение.
– Я не дамся живым! Берегись, братцы!
– Ну, что же? Уберете ли вы его? – повторил еще строже Вишневецкий.
– Не трогать его! – раздался тут другой повелительный голос.
Хлопцы раболепно отступили. Перед Михайлой стоял сам царевич Димитрий.
– Тебя пальцем не тронут: мы не позволим, – сказал царевич, с особенным ударением на слове «мы», после чего дружелюбно, но решительно отнесся к князю Адаму. – Из-за чего вам, любезный князь, так горячиться? Чем собственно этот молодец провинился? Тем, что не дал поглумиться над собой дураку? Да по правде сказать, он обошелся с дурнем еще довольно милостиво: напугал и больше ничего.
Михайло, повторяем, был очень молод и легко поддавался первому порыву. Великодушие, с которым царевич в такую решительную минуту принял его под свою защиту, окончательно склонило нашего героя в его пользу, отогнало у него последние сомнения относительно царского происхождения его защитника.
– Отродясь я не был еще бит, и, конечно, не дался бы и теперь, – промолвил он с блещущими глазами. – Но твоего доброго словца, царевич, я вовек не забуду!
Сунув нож опять за пояс, он повернулся к шуту Палашке, который, свесив ноги, все еще сидел на кровле крыльца.
– Что, друже, насиделся? Ну, будет хныкать-то! Прыгай!
Он протянул карлику обе руки. Тот, буравя кулаком в глазу, слезливо отозвался:
– А не замаешь?
– Не замаю. Прыгай, что ли!
Поймав его налету, Михайло бережно поставил его на ноги; затем отдал царевичу еще раз глубокий поклон и повернулся, чтобы удалиться в дом. Но шут Ивашко остановил его.
– Постой, красавчик мой! Не слыхал нешто, что Иван-царевич тебя в дружинники к себе прочит? Что же, Иван-царевич? Какого тебе еще Илью Муромца? Ростом трех сажен, в плечах – коса сажень, промеж глаз – калена стрела… Не красна на молодце одежа – сам собой молодец красен.
Царевич Димитрий, должно быть, привык уже к тому, что карлик переименовал его в сказочные Иваны-царевичи, потому что оставил кличку эту без внимания. Он, видимо, любовался атлетической, статной фигурой дикаря и возобновил допрос.
– Ты – русский, говоришь, однако, и по-польски… Какого же ты рода? Откуда появился?
Юливший все время вокруг да около царевича Иосель Мойшельсон, размахивая своей парадной ермолкой, униженно-нахально проскользнул бочком вперед.
– Пхе! Да он, ваше ясновельможное величество, простой мужик, полещук: сам говорил нам.
– Так ли, полно? – усомнился царевич. Михайло не взглянул даже на еврея.
– Говорил, да, – отвечал он царевичу. – Но тебя, государь, морочить мне не пристало: язык не повернется. Какого я рода – не все ли едино? Прошлого у меня нету: я оставил его позади себя и сам уже не помню, не знаю, знать не хочу. Одна родная у меня – нужда горькая; я – полешанин и больше ничего. Зовусь же я Михайлой, прозываюсь Безродным.
– Стало быть, Михайло Безродный? А кто прозвал тебя так?
– Свои же товарищи-полещане.
– Но они-то кто такие? Не вольница ли уж разудалая, не станичники ли, подорожники?
Михайло покраснел и нахмурился.
– Не пытай, государь! – промолвил он почти умоляющим тоном. – Скажу тебе одно: я доброго кореня отрасль…
– И души христианской ни одной не сгубил?
– Ни единой, как Бог свят.
– Верю. Дружинников у меня покуда еще нет; но они найдутся – только клич кликнуть. Верный же слуга, свой, русский, мне теперь всего нужнее. Готов ли ты, Михайло, служить мне верой и правдой?
– Рад душой и телом! Хоть последним слугой…
– Нет, ты будешь мне первым слугой, первым гайдуком. Подать ему чару вина!
Такая честь, оказанная безвестному бродяге будущим царем московским, возбудила кругом между панами шепот удивления, а между прислугой – и зависть. Вишневецкий собственноручно долил свой большой золотой кубок и с небрежной снисходительностью протянул его Михайле, после чего подозвал к себе своего гардеробмейстера, толстопузого и чрезвычайно важного на вид старика, и вполголоса отдал ему приказание – немедля выбрать для нового царского гайдука подходящий наряд.
Полчаса спустя обед пришел к концу, столы были убраны, и княжеская золотая колымага первою подкатила к крыльцу.
– Где же гайдук мой? – спросил, озираясь, царевич.
Иосель Мойшельсон бросился в дом и, к немалой досаде своей, застал здесь, в сенях, разодетого в новый наряд гайдука в разговоре с Рахилью.
– Да ты, Михайло, загордишься, – говорила молодая еврейка, – чураться меня станешь…
– Я те зачураю! – перебил ее подскочивший в это время старик-отец и дернул за руку с такою силой, что девушка отлетела в угол. – А тебя, Михайло, царевич зовет. Ходи скорей, ну?
Он хотел, видно, еще распушить дочку, но спохватился, что упустит, пожалуй «гешефт», и буркнув только что-то, опрометью выскочил также к отъезжающим. Колымага уже тронулась с места, когда в дверцах ее показалась кудластая голова корчмаря.
– Ваша ясновельможная светлость! Простите: мы люди маленькие, живем только тем, что паны банкетуют у нас…
– А и в самом деле! Тебя ведь еще не рассчитали? – вспомнил князь Адам.
– Ни!
– Сколько же тебе причтется?
Старик-еврей с умильной ужимкой склонился еще ниже и без конца заморгал.
– Сто дукатов вашей светлости не много будет? Несообразное требование поразило даже известного своею щедростью князя Адама.
– Сто дукатов? – переспросил он. – Это за что же? Ведь припасы-то у нас, чай, все свои были?
– А про турицу-то, ваша светлейшая ясновель-можность, забыли? Пхе!
– Да туры будто у нас на Волыни уже такая редкость?
– Туры-то не редкость, – отвечал изворотливый еврей, подобострастно осклабляясь и подмигивая сидевшему рядом с князем царевичу, – но цари московские – уй-уй какая редкость!
Царевич усмехнулся, а князь рассмеялся и крикнул своему казначею, чтобы тот отсчитал корчмарю требуемую им сумму.
Пока названный царевич Димитрий, а с ним и новый гайдук его, под палящими лучами июльского солнца в удушающих облаках пыли, безостановочно мчались навстречу неведомой судьбе своей, судьба их была более или менее уже предрешена: предрешена в отдаленном Самборе молодою девушкой, существования которой ни один из них еще не подозревал. Девушка эта была первая самборская красавица и привередница – панна Марина Мнишек, младшая и любимая дочь Сендомирского воеводы, Юрия Мнишка.
Пан воевода только что окончил продолжительное совещание с тремя монахами: двумя иезуитами и одним бернардинцем, присланными к нему папским нунцием в Кракове, Рангони, как панна Марина, выжидавшая только, казалось, ухода монахов, впорхнула в кабинет отца.
– Что тебе, мое сердце? – с оттенком неудовольствия спросил пан Мнишек, который, видимо, утомленный предшествовавшими прениями, разлегся на диване и, тяжело дыша, отирал платком свое голое, блестящее, как полированная слоновая кость, темя, на которое с затылка только был тщательно зачесан седой оседелец.
Молодая панна, ластясь, подсела к старику и, достав из кармана свой собственный фацелет (платок) тончайшего полотна, опрысканный эфирным раствором амбры, нежно провела платком по его лбу, а в заключение поцеловала его в самое темя.
– Вот так! – сказала она, с улыбкой глядя на него. – Что, разве не легче?
– Легче; но я устал моя милая, очень устал…
– Безбожные патеры!
– Тише, дитя мое…
– И чего им от вас нужно?! Ну, скажите, папа, чего им нужно?
– Это, милая, государственная тайна. У тебя же еще один ветер в голове…
– Без ветра, папа, никак нельзя: без него бы все на свете застоялось и сгнило; ветер очищает воздух.
И в подкрепление своих слов, она обмахнула опять лицо отца своим платком и обдала его при этом ароматом амбры.
– Экий язычок! На все ответ найдется, – заметил пан Мнишек, с умилением взглядывая снизу в сверкающие глазки дочери.
– Ну, да Бог с ними, вашими патерами! – сказала она. – Я и без того прекрасно знаю, что разговор у вас был об этом московском царевиче, который точно с неба свалился. Ответьте мне, папа, только на один вопрос: в самом ли деле это заколдованный принц, или он только прикидывается им?
– Гм… Да тебе-то, милочка, на что? Что за странные для девушки вопросы ни с того, ни с сего?
– Видно, есть с чего… Так что же, говорите: принц он или нет?
Пан Мнишек пристально взглянул в глаза дочери. Она глядела на него не менее зорко и смело, нетерпеливо потопывая ножкой по полу.
– Ты, Марина, у меня ведь известная фантазерка: в безумной головке твоей, верно, опять какая-нибудь шальная идея родилась?
– Шальная ли, увидите когда нужно. А теперь отвечайте мне: кто этот таинственный незнакомец, выдающий себя за русского царевича? Отвечайте, пожалуйста, по совести! Вы не знаете, папа, сколько от этого зависит и для вас, и для меня!
Пан воевода озабоченно насупился и покачал головой.
– Что я скажу тебе? Кто заглянет ему в душу?
– Так вы сами, значит, не совсем уверены в нем? – продолжала допытываться панна Марина, и возбужденные черты ее подернулись тенью разочарования. – Это, конечно, грустно, очень грустно; но… все равно, принц он или нет, есть ли у него надежда захватить венец царский?
– Ежели король наш Сигизмунд и сейм польский не откажут ему в своей помощи – без сомнения.
– А эти посланцы папского нунция из Кракова прибыли сюда к вам, конечно, по этому же делу?
Пан Мнишек не мог скрыть своего изумления по поводу дипломатического чутья дочери.
– Ты, милая моя, право, иезуит в юбке! Панна Марина тихонько засмеялась.
– Была, значит, в хорошей школе! Недаром вы окружили теперь и себя, и меня иезуитами.
– Не шути с огнем! – укорительно заметил отец. – С иезуитами считаются теперь и крупные государственные мужи, преклоняется перед ними и власть королевская. Они же возложат на голову нашего августейшего монарха наследственную корону шведскую, которая была у него насильственно отнята…
– Договаривайте, папа.
– Что договаривать? И то проболтал уже лишнее. Политика – не женское дело.
– Так я вам доскажу. Иезуиты ваши подбивают короля поддержать этого претендента на московский престол (царевич ли он или нет – для них все равно) с тем, чтобы он потом, в свой черед, помог королю вернуть себе шведскую корону. Не так ли?
Старик Мнишек развел руками.
– Кто тебе это все выдал?
Дочь коснулась указательным пальцем своего высокого, выпуклого лба.
– Вот эта безумная головка. Политика, как видите, иногда и женское дело. Стало быть все это верно? Хорошо. А иезуиты-то из чего хлопочут?
– Как из чего? Чтобы восстановить прежнее могущество польского народа, исповедующего их святую римскую веру.
– Вы думаете? Какое дело настоящему иезуиту до того или до другого народа? Нет, у них совсем другое на уме.
– Другое?
– Торжество истинного Христова учения: им надо обратить в римскую веру нового русского царя, а через него и весь народ русский.
– А что ведь? И то, пожалуй, так! Ай да умница! Тебе самой бы, право, восседать на престоле.
– Чего нет, то может еще статься.
Пан воевода от изумления, от испуга даже рот разинул.
– Как? Что ты говоришь?
– Молчание, папа! Еще время не приспело. Как ваши иезуиты ни хлопочут – одним без меня, поверьте, им ничего не добиться. Теперь заколдованный принц, как слышно, в Дубне у князя Острожского, которому князь Адам почему-то счел нужным раньше других его представить.
– Потому что-то – первый защитник русских и православных на Волыни! – не без горечи пояснил пан Мнишек.
– Хорошо. Но после-то князя Острожского к кому он его повезет на поклон? Разумеется, к родному брату своему, Константину, в Жалосцы…
– И ты хочешь теперь же ехать туда, как бы им навстречу? Боже тебя упаси! Вот сумасбродство…
– Ничего нет проще: про царевича я ничего знать не знаю. Еду же я только в гости к сестре своей, Урсуле. Если тут, в доме ее, я случайно, – слышите: совершенно случайно, – застаю проезжего принца, то моя ли в том вина? Что будут они потом и сюда, в Самбор, – я верю. Но видеть его раньше того, как бы мимоходом, мне решительно необходимо, чтобы присмотреться и окончательно решиться. Я нахожу даже более осторожным, если вы, папа, не будете там со мною, чтобы я гостила у сестры совсем случайно. Не правда ли?
– Правда… Умница ты у меня, повторяю, разумница, какой другой не найти, – ей-Богу, так! Но, знаешь, душа у меня далеко не спокойна: а ну, как он и точно самозванец и проведет тебя…
– Меня-то? – самоуверенно улыбнулась хорошенькая панна. – Это мы еще посмотрим: кто кого проведет!
– Ах, дитя мое, ах-ах! – вздохнул пан Мнишек, с озабоченным видом поглаживая рукою цветущую щечку дочери. – Боюсь я за тебя, боюсь: ты так молода; сердечко твое и теперь, думается мне, не совсем свободно…
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке