Я целый час болотом занялся…
Лишь незабудок сочных бирюза
Кругом глядит умильно мне в глаза,
Да оживляет бедный мир болотный
Порханье белой бабочки залетной…
А. Майков
«Милостивый Государь Господин магистр in spe[14]!
Сколько по Вашему расчету дней в месяце: 30 или 40? К тому же теперь у нас февраль, где их не более 29-ти. Впрочем, цель этой записки вовсе не та, чтобы укорить Вас в забывчивости: не воображайте, пожалуйста, что по Вас соскучились. Дело в том, что к нам будут сегодня Куницыны с компанией, которых Вы, вероятно, давно уже не имели удовольствия видеть (хотя доза этого удовольствия и будет гомеопатическая). Сверх того – и это главное – у меня имеется для Вас одна старая знакомка (но премолоденькая, прехорошенькая! Куда лучше Вашей Бредневой), которой бы, Бог знает как, хотелось поглядеть на Вас. Все пристает с расспросами: „Да и ходит ли он к вам? Да когда ж он наконец будет?“ Надеюсь, domine Urse[15] (имя Leo Вам вовсе не к лицу), что хоть ради этой особы Вы вылезете из своей берлоги.
P.S. Приходите пораньше».
Такого содержания письмецо было вручено Ластову гимназическим сторожем при выходе учителя со звонком из класса. Подписи не было. Но и по женскому почерку, как и по содержанию послания, он ни на минуту не задумался, от кого оно. Сначала он поморщился и, видимо, колебался, идти ли ему или нет; в восьмом же часу вечера он звонил в колокольчик у Липецких.
Отворила ему цветущая, полная девушка с большими, навыкате, бархатными очами и слегка, но мило вздернутым носиком, в народном костюме бернских швейцарок.
– Ach, Herr Lastow! – радостно вспыхнула она, чуть не уронив из рук свечи.
И по лицу Ластова пробежал луч удовольствия, но вслед затем брови его сдвинулись.
– Marie… вы здесь? Из Интерлакена да в Петербурге? – спросил он по-немецки.
– Да, в Петербурге… Признайтесь, вы не ожидали? Хотелось посмотреть, как вы живете-можете…
– Но где фрейлейн Липецкая изловила вас?
– Да уж изловила! Как вы, г. Ластов, возмужали, похорошели! Эти бакенбарды…
– А вы, Мари, по-прежнему очаровательны.
– Насмешник!
– Серьезно.
Он сбросил ей на руки шинель и вошел в изящно убранный зал, освещенный матовой, колоссальных размеров лампой. Навстречу ему вышла, самодовольно улыбаясь, с протянутой рукою Наденька.
– Ага! Приманка-то – хорошенькая знакомка – подействовала, и ведь в ту же минуту, точно шпанская мушка. Хотела бы я знать, когда бы вы вспомнили нас без этой мушки?
– Я, право, все собирался зайти…
– Сочиняйте больше! Знаем мы вашего брата, ученого: вам бы только книг да микроскоп, а другие хоть смертью помирай – и ухом не поведете. Ну, да Бог вас простит. Садитесь, расскажите что-нибудь. Скоро вы защищаете диссертацию? Уж не взыщите, а мы тоже будем на диспуте и оппонировать будем. Не страшно вам? Ну, а сходка наша вам как понравилась? С тех пор и глаз не показали. Видно, не пришлась по вкусу?
Студентка была в духе: слова так и лились у нее. Не дождавшись ответа, она спохватилась:
– Да где же Мари? Holla, Marie, kommen Sie mal her[16].
Швейцарка тут же явилась на зов и остановилась в дверях.
– Чего прикажете?
– Да вы высматривали в щелку?
– Нет, фрейлейн… я… я была тут за лампой.
– За лампой? Вот как! Слышите, г. Ластов, вы – лампа? Ну, что ж, моя милая, подойдите ближе, полюбуйтесь на вашу лампу.
Наденька говорила это легким, шутливым тоном, невинно наслаждаясь замешательством служанки.
– Да я и отсюда вижу их.
– Вы не близоруки? Ха, ха! Полноте, не жеманьтесь.
Она подошла к швейцарке, повела сопротивлявшуюся за руку к дивану и принудила ее сесть рядом с учителем.
– Вот так. Теперь расскажите своей лампе обстоятельно, что побудило вас бросить Швейцарию?
– Да, любезная Мари, меня это серьезно интересует, – попросил со своей стороны и Ластов.
– Близких родных у меня нет… Хлеб у нас зарабатывать трудно… Один знакомый мне энгадинец имеет здесь кондитерское заведение: в Энгадине все занимаются этим делом… В России многие сделали свое счастье… Я достала адрес энгадинца, связала свои пожитки и поехала…
Так повествовала отрывочными фразами швейцарка, исподлобья, пугливым, но пылким взором окидывая по временам Ластова.
– Коротко и ясно, – сказала Наденька. – Но вы не рассказали еще, как попали ко мне. Проходя мимо кондитерской, я в окно увидела ее за прилавком и, разумеется, поспешила войти, поздороваться с нею. Она, казалось, еще более моего обрадовалась и первым вопросом ее было: «А вы не замужем за г. Ластовым?» Я расхохоталась и обозвала ее сумасшедшей. «Но, он, – говорит, – бывает у вас?» Вот что значит истинная-то любовь! Можете поздравить себя, г. Ластов, с победой. «Бывает, – говорю, – да только как красное солнышко». – «Так возьмите, – говорит, – меня к себе?» – «Дурочка! – говорю. – В качестве чего же я возьму вас к себе?» – «Да горничной, кухаркой, чем хотите; я, говорит, и стряпать умею». Преуморительная. Особой для себя кухарки я, конечно, не держу, но горничную я отпустила на днях и предложила Мари занять ее место. Так-то вот она у меня, а все благодаря вам, своей лампе.
Мари, не собравшаяся еще с духом, начала, краснея, заминаясь, оправдываться, когда речь ее была прервана появлением отца Наденьки, Николая Николаевича Липецкого, осанистого старика с владимирской ленточкой в петличке домашнего сюртука.
Кивнув головою гостю ровно на столько, сколько предписано российским кодексом десяти тысяч церемоний отечественным нашим мандаринам, он снисходительно протянул ему левую руку.
– Кажется, видел вас уже у себя? Если не совсем ошибаюсь: г-н..?
– Лев Ильич Ластов, – предупредила учителя студентка. – Был шафером у Лизы. Впрочем, он явился не к вам, папа, а ко мне.
– Помню, помню, – промолвил г. Липецкий, пропуская мимо ушей последнее замечание дочери. – Весьма приятно возобновить знакомство. А вы-то по какому праву здесь? – вскинулся он внезапно с юпитерскою осанкой на швейцарку, торопливо приподнявшуюся при его приходе с дивана, но с испуга так и оставшуюся на том же месте.
Мари оторопела и, зардевшись как маков цвет, перебирала складки платья.
– Я., я… – лепетала она.
– Вы, кажется, забываете, какое место вы занимаете в моем доме?
– Это я усадила ее, – выручила девушку молодая госпожа ее, – она сама ни за что бы не решилась. Но я все-таки не вижу причины, папа, почему бы ей и не сидеть подобно нам? Кажись, такой же человек?
Сановник насупился, но вслед затем принудил себя к улыбке и потрепал подбородок дочери.
– Кипяток, кипяток! Как раз обожжешься. Ты, мой друг, думала, что я говорю серьезно? Я очень хорошо понимаю, что того… с гуманной точки зрения, и низший слуга наш имеет равное с нами право на существование и, прислуживая нам, оказывает нам, так сказать, еще в некотором роде честь и снисхождение. Вы, г. Ластов, разумеется, также из людей современных? Свобода личности, я вам скажу, великое дело! Вот и Надежда Николаевна паша может делать что ей угодно; мы полагаемся вполне на ее природный такт.
– А не отпускаете никуда без ливрейной тени? – сказала с иронией студентка.
– А, моя милая, без этого невозможно. Да и тут я, собственно говоря делаю только уступку светским требованиям твоей maman. Да вы то что ж прилипли к полу? – повернулся он опять круто, с ледяною вежливостью, к горничной, о которой было забыл в разгаре панегирика свободе личности. – Лампа в передней у вас зажжена?
– Я только собиралась зажечь, когда…
– Так потрудитесь окончить свое дело, а там мы еще поговорим с вами. Ну-с, скоро ли?
Мари со смирением оставила зал.
– С людьми необходима того-с… известная пунктуальность, – пояснил г. Липецкий, – чтобы не зазнавались. Вы понимаете? Как гуманно мое с ними обращение, явствует уж из того, что этой горничной я говорю даже: вы. Привыкла, ну, и пускай. В каждом человеке, по-моему, надо уважать личность.
– Что к это, однако, Куницыны? – заметила Наденька.
– А они также хотели быть? – спросил отец.
– Да, обещались. Но вы, папа, пожалуйста, убирайтесь тогда к себе, да и маменьки не присылайте: все как-то свободнее.
– Ах, ты, моя республиканка! Тут в передней раздался звонок.
– Ну, они. Quand on parle du loup…[17] Прощайте, nana, отправляйтесь. Вы, Лев Ильич, помните сказку про золотого гуся?
– Помню. Это где один держится за другого, а передний за гуся?
– Именно. Тут Куницын гусь; за ним вереницей тянутся Моничка, Диоскуров и Пробкина. Примечайте.
Ожидаемые вошли в комнату.
Куницын, розовый, но уже заметно измятый юноша, с вытянутыми в обоюдоострую иглу усиками над самонадеянно вздернутой губой и со стеклышком в правом глазу, с развязною небрежностью поцеловал руку Наденьки, которую та, однако, с негодованием отдернула, потом хлопнул Ластова приятельски по плечу.
– Что ж ты, братец, не явился на крестины нашего первородного? Вот, я тебе скажу, крикун-то! Sapristi[18]! Зажимай себе только уши. Наверное, вторым Тамберликом будет. И что за умница! По команде кашу с ложки ест: un, deux, trois[19]!
Madame Куницына, или попросту Моничка, востроносая, маленькая брюнетка, и Пробкина, пухленькая, разряженная светская кукла, звонко чмокнулись с молодой дочерью дома. Диоскуров, юный воин в аксельбантах, фамильярно потряс ей руку.
– Ну, что? – был ее первый вопрос ему. – Свели вы, по обещанию, денщика своего в театр?
– И не спрашивайте? – махнул он рукой. – Сам не рад был, что свел.
– Что так?
– Да взял я его, натурально, в кресла. Рядом с ним, как на грех, сел генерал. Филат мой и туда, и сюда, вертелся, как черт на юру, почесывался, пальцами, как говорится, обходился вместо платка. Вчуже даже совесть забирала. А вернулись домой – меня же еще укорять стал: «На смех, что ли людям в киятр-то взяли? Чай, много, – говорит, – денег потратили?» – «По два, – говорю, – рубля на брата.» Он и глаза вытаращил. «По два рубля? Да что бы вам было подарить мне их так; и сраму бы не было, и польза была бы». А уж известно, какую пользу извлечет этакий субъект из денег: просадит, с такими же забулдыгами, как сам, в ближней распивочной.
– C'est superbe[20]! – скосила презрительно губки Моничка. – Вперед вам наука: не сажайте мужика за стол – он и ноги на стол.
– Теперь я его, разумеется, иначе как плебеем и не зову: «Набей, мол, плебей трубку, подай, плебей, мокроступы». Что же, однако, mesdames, – предложил Куницын, – хотите поразмять косточки? Сыграть вам новый вальс brillant?
– Нет, уж избавьте, – отвечала студентка, – эквилибристические упражнения пригодны разве для цирка, а не для людей разумных, если случайно не соединены с гигиеническою целью. По мне уж лучше в маленькие игры.
– Ах, да, – подхватила Пробкина. – В веревочку или в кошку-мышку?
– В фанты, в фанты! – подала голос Моничка.
– Ну да, – сказала Наденька, – потому что в фантах можно целоваться. Все это плоско, избито. Под маленькими играми я разумею только les petits jeux d'esprit[21]. Погодите минутку; сейчас добудем материалов.
Она отправилась за бумагой и прочими письменными принадлежностями.
– Теперь стулья вкруг стола. Да живее, господа! Двигайтесь.
– Fi, какая скука, – зевнула Моничка. – Верно, опять эпитафии или вопросы да ответы?
– Нет, мы займемся сегодня поэзией, откроем фабрику стихов.
– Это как же? – спросил кто-то.
– А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны – мужа, с другой – Диоскурова, поминутно шушукалась с последним – вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
– Давно уж тебя дожидалась я тщетно, —
прочла она вслух. – Ах, m-r Диоскуров, будьте добренький, пособите мне?
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
– Ужели, вздыхала, умру я бездетно?
Хоть черт бы какой приударил за мной!
Потом снова обратился к Моничке.
– Скверный! – пробормотала Пробкина и, с ожесточением в сердце, уже нераздельно посвятила свое внимание Куницыну.
Наденька и Ластов, сотрудничествуя в стихотворных пьесах всего общества, сочиняли одну исключительно вдвоем. Начала ее Наденька, и самым невинным образом:
– Из-за домов луна восходит.
Ластов продолжал:
– А у меня с ума не сходит,
Что все изменчиво – и ты.
– Оставьте глупые мечты,
На жизнь практичнее взгляните,
ответствовала студентка.
– Увы! Как волка ни кормите,
А он все в лес; таков и я.
– Ну, вот! Как будто и нельзя
Однажды сбросить волчью шкуру?
Не ограничиваясь определенною в игре двойною строчкой, Ластов отвечал четверостишием:
– Да, шкуру, только не натуру:
Как волку вольный лес и кровь,
Так мне поэзия, любовь,
Предмет любви необходимы.
– Ага! Так вы опять палимы
Любовной дурью? В добрый час.
– В тебе же, вижу я, угас
Священный жар огня былого?
Наденька насмешливо взглянула на Ластова и приписала в ответ:
– Какого? Повторите снова.
И кудревато, и темно.
– Да, видно, так и быть должно,
Что нам уж не понять друг друга.
Хотя ты и лишишься друга —
Десяток новых под рукой.
Прощай, мой друг, Господь с тобой.
Девушка со стороны, сверху очков, посмотрела на учителя: не шутит ли он? Но он глядел на нее зорко и строго, почти сурово. Она склонилась на руку и, после небольшого раздумья, взялась опять за перо:
– Зачем же? Разве в мире тесно?
А впереди что – неизвестно.
– Как? Что я слышу? Прежний пыл
В твоей груди заговорил?
Студентка, уже раскаявшаяся в своей опрометчивости, вспыхнула и, не стесняясь ни рифмой, ни размером, черкнула живо, чуть разборчиво:
– Ты думаешь, что возбуждал во мне
Какой-то глупый пыл? Как бы не так!
Ничто, никто на свете
Не в состоянии воспламенить меня,
Всего же менее ты…
Не успела она дописать последнюю строку, как Куницын, сидевший насупротив ее, перегнулся через стол и заглянул в ее писание.
– Эге, – смекнул он, – сердечный дуэт?
Наденька схватила лист в охапку, смяла его в комок и собиралась упрятать в карман. Ластов вовремя удержал ее руку, в воздухе, разжал ей пальцы и завладел заветным комком.
– Позволь заметить тебе, – обратился к нему Куницын, – что ты в высшей степени невежлив.
– Позволяю, потому что я в самом деле поступил невежливо. Но мне ничего более не оставалось.
– Лев Ильич отдайте! Ну, пожалуйста! – молила Наденька, безуспешно стараясь поймать в вышине руку похитителя.
– Не могу, Надежда Николаевна, мне следует узнать…
– Будьте друг, отдайте! Бога ради!
В голосе девушки прорывались слезы. Учитель взглянул на нее: очки затемняли ему ее глаза, но молодому человеку показалось, что длинные ресницы ее, неясно просвечивавшие сквозь синь очков, усиленно моргают. Он возвратил ей роковое стихотворение:
– На-те, Бог с вами.
Она мигом развернула лист, разгладила его, изорвала в мелкие лепестки и эти опустила в карман. Прежняя шаловливая улыбка зазмеилась на устах ее.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке