Читать книгу «Шарль Моррас и Action française против Третьего Рейха» онлайн полностью📖 — Василия Молодякова — MyBook.
image

«Беда, что французские политики не читали “Майн кампф”» – подытожила историк Анн Брассье (BRB, 99). В числе немногих, прочитавших ее целиком, был Бразийяк, ставший вместе с Тьерри Монье «литературным негром» для последней книги смертельно больного Бенвиля «Диктаторы», которая вышла в начале ноября 1935 г., за три месяца до его смерти. В главе о Гитлере, написанной Бразийяком в критическом, но корректном тоне, Бенвиль заменил лишь «два слова» (BRB, 97) – жаль, мы не знаем, какие именно, – так что ее можно считать выражением точки зрения обоих.

Изложив суть «евангелия расизма», авторы оценили его как «нескладные рассуждения, нелепые утверждения, бредовые измышления», хотя признали политические успехи «самого грозного из противников Франции», который «показал себя куда более ловким, чем о нем склонны были думать» (JBD, 278, 283, 293, 291). В частном письме, относящемся ко времени работы над «Диктаторами», Бразийяк отвел душу. «Эту книгу надо прочитать, поскольку в ней есть очень интересные вещи с точки зрения внешней политики. Но основная часть – рассказ о том, как маленький Гитлер открыл для себя правду расизма. <…> Я редко читал более плоскую и прискорбную чушь. Величественное нагромождение глупостей, исключительно скучных и ужасно примитивных. <…> Когда “Майн кампф” выдают за умную книгу, за анти-Маркса, за нечто стоящее – это уж слишком. На самом деле это шедевр возбужденного кретинизма» (BRB, 98).

Идейная скудость нацизма была очевидной для «Action française»[48]. «Национал-социализм – уже не маскарад коричневых рубашек. Это философия. А поскольку она немецкая, она не может быть легковесной, – иронизировал Бенвиль в 1933 г. – <…> Однако, если присмотреться, составные части гитлеровского учения весьма убоги»[49]. «Гитлер – одержимый первоклашка, – вторил ему Доде шесть лет спустя, – а его так называемое учение – не что иное, как мешанина из принципов, нахватанных у Лютера, Гамана, Ницше и Клаузевица. Библией этой амальгамы является посредственная “Майн кампф”»[50].

Задолго до оформления нацизма в доктрину идеологи «Action française» осудили его главные источники – пангерманизм и расизм. С пангерманизмом понятно. Моррас называл расизм «интеллектуальным врагом» (MGA, 54) и «отвергал биологический миф крови»[51], поэтому расист Ребате саркастически писал о его «ужасе перед расизмом» (RMF, 1, 133). В основу своей расовой доктрины национал-социалисты положили сочинения французов Жана-Артюра Гобино и Жоржа Ваше де Лапужа и натурализовавшегося в Германии англичанина Хьюстона Стюарта Чемберлена, что служило дополнительным доказательством неоргинальности их идей. Приведенная выше цитата Бенвиля о «гитлеровском учении» продолжалась фразой: «Там нет ничего, что не было бы известно раньше и чего не дали бы ему французские книги»[52]. Франция – родина нацизма?! Но Гобино, и то по старой памяти, пользовался некоторой популярностью лишь как писатель, а теоретика «арийства» Ваше де Лапужа не принимали всерьез ни в академической, ни в интеллектуальной среде. Моррас отвергал идеи Гобино как ненаучные и прямо предостерег юного Бенвиля от «бредней о чистой расе», когда тот ненадолго увлекся сочинениями Ваше де Лапужа, – задолго до того, как нацистские бонзы начали цитировать их «как библию»[53]. А как же наследственная монархия? В 1937 г. Моррас напомнил, что «всегда строго отделял рассуждения о политическом и экономическом наследовании от туманных, опасных и произвольных обобщений относительно физиологической наследственности» (DAE, 5). «Мы говорим, – подчеркнул он в предисловии к итоговому изданию “Исследования о монархии”, – что наследственный суверен находится в лучшем положении (чем выборный – В. М.), чтобы хорошо управлять. Мы никогда не говорили, что хорошее управление – достоинство его крови» (МЕМ, lxxxvi). Впрочем, это не мешало советским авторам утверждать, что Моррас «во многом опира[лся] на бредовые человеконенавистические идеи Гобино»[54].

Особую опасность Моррас видел в том, где бытуют и откуда распространяются расистские идеи: «Нелепо говорить, что германцы – цвет европейской расы. Нелепо считать их чем-то большим, чем спутниками цивилизации, исторические центры которой назывались Афины, Рим, Париж. <…> Учения о чистой расе, избранном народе и особенной крови неотделимы от теорий, которые фабрикует Германия, включая наиболее революционные» (DAЕ, 1–2, 289). Так что борьба против расизма была для него частью борьбы против германизма.

Назвавшего «Майн кампф» «шедевром возбужденного кретинизма» Бразийяка в феврале 1945 г. расстреляли за «сотрудничество с врагом», несмотря на петицию 63 интеллектуалов к Шарлю де Голлю с просьбой сохранить жизнь талантливому писателю. Он стал знаковой фигурой коллаборации, хотя за этим стояли не симпатии к Гитлеру, но стремление к примирению Франции и Германии. Именно за это Моррас, по словам Жана Мадирана, знавшего ситуацию изнутри, «полностью и окончательно отлучил» Бразийяка от «Action française» в 1941 г., когда тот по возвращении из плена выступил за сотрудничество с Рейхом в парижской прессе[55]. Отлученный тяжело переживал это, написав 26 августа 1942 г. Массису: «Я сохраняю безграничное уважение и даже преданость Моррасу, каково бы ни было отношение L’AF к нам» (MNT, 264). Это последнее письмо Бразийяка к человеку, который был для него «вроде отца» (RBC, X, 530).

Бразийяк познакомился с идеями Морраса в середине 1920-х годов, когда учился в парижском лицее Людовика Великого, и регулярно читал L’AF, которая, напомним, начала выходить в 1908 г., за год до его рождения. «Чем была L’AF для Робера? Прежде всего газетой, которая славила родину и героев, павших за нее. Отец Робера (лейтенант колониальных войск Артемиль Бразийяк – В. М.) был одним из этих героев, погибшим в Марокко в возрасте тридцати двух лет (в 1914 г. – В. М.). Редактор газеты Шарль Моррас выступал не как далекий и догматичный учитель, но как дружелюбный и блестящий старший товарищ, вечно пребывавший в состоянии энтузиазма, страсти и надежды. Разве не такой язык жадно хочется слушать в восемнадцать лет?» (BRB, 48). Чтение L’AF подвигло Бразийяка к эссеистике. В 1927 г. в одной из первых статей он писал: «Учение Морраса – единственное политическое учение, важное для современного общества, в котором есть философия» (BRB, 53).

В марте 1930 г. Бразийяк и его друзья Жак Талагран (эссеист, вскоре получивший известность под псевдонимом «Тьерри Монье») и Морис Бардеш (будущий зять и издатель наследия шурина) взяли в свои руки монархическую газету «L’Étudiant français», когда ее редакция попыталсь порвать с «Action française». Благодарностью стала аудиенция в Брюсселе у Генриха графа Парижского, сына герцога де Гиза, который возглавил Орлеанский дом после смерти своего бездетного старшего брата Филиппа. «Его положено называть “Монсеньор”, что произвело весьма комичный эффект на бедных демократов вроде нас, непривыкших к придворному обращению, – с юмором писал Бразийяк матери. – К нему следует обращаться в третьем лице, но ты понимаешь, что это слишком трудно и мы так не делали» (RBC, X, 470–471).

Затем Бразийяк отправил в журнал «La Revue universelle», дочернее предприятие L’AF, эссе о Вергилии. Редакторы Массис и Бенвиль сразу заметили перспективного автора и порекомендовали его в L’AF. 1 мая 1930 г. Бразийяк, которому недавно исполнился 21 год, дебютировал на страницах самой читаемой интеллектуальной газеты Франции. Через год он стал ее постоянным обозревателем и вошел в команду «Je suis partout».

Газета была коллективом единомышленников, хотя Бенвиль объяснял Массису: «Мы все здесь очень разные. У каждого свой взгляд на вещи, свои личные вкусы, свой образ мыслей, и мы не придираемся к деталям. Мы не либералы, но уважаем и любим свободу каждого из нас. Это и создает нашу гармонию» (МNT, 219). Разногласия не допускались только в главном. Моррас, которого политика никогда не разлучала с поэзией, оценил талант Бразийяка и, не навязывая свои вкусы, отдал литературную полосу газеты (учреждена 15 ноября 1928 г.) ему и его столь же юным друзьям, что в тогдашней прессе казалось немыслимым[56]. «Его критика не была моррасианской и не стала таковой. <…> Многие годы Монье и Бразийяк исподволь противоречили ему и даже открыто не соглашались, но Моррас закрывал на это глаза, пока дело не касалось жизненно важных вопросов политической борьбы или законов, традиций, прерогатив и догм “Action française”. <…> От Морраса он (Бразийяк – В. М.), несомненно, воспринял национализм, но прежде всего язык и мифологию, а не “интегральное”, то есть монархическое, учение. С подлинным чувством он говорил о Моррасе как о “человеке действия”, до последней минуты делавшем всё возможное, чтобы остановить войну, которая грозила Франции крахом»[57]. Запомним эти слова.

До событий 6 февраля 1934 г., речь о которых пойдет в следующей главе, интересы Бразийяка были сосредоточены на литературе и театре, а не на политике. «Я не всю свою жизнь был другом Германии, – писал он 6 ноября 1944 г. в тюремной камере, ожидая суда. – Ничто в ней не могло привлекать меня, моррасианца, а значит традиционно воспитанного в недоверии к ее народу, не знавшего ни его языка, ни литературы, не сведущего ни в его истории, ни в искусстве. <…> У меня было простое любопытство к предвоенной Германии, к ее возрождению и мифам, к поэзии национал-социализма с ее гигантскими празднествами и вагнеровским романтизмом» (RBC, V, 596–597).

На второй неделе сентября 1937 г. Бразийяк с друзьями, набрав заказов от парижских газет и журналов, съездил на нюрнбергский «партайтаг», поскольку, по его словам, «в Германии многое стоит посмотреть, если хочешь понять наше время» (RBC, VI, 257). Блиц-визиту он посвятил очерк «Сто часов у Гитлера», опубликованный в «Revue universelle» 1 октября. Впечатления и суждения Бразийяка о Третьем Рейхе обычно цитируют по книге «Наше предвоенное», появившейся в марте 1941 г.[58], но надо учитывать следующие факты. Во-первых, она писалась с сентября 1939 г. и готовилась к печати в мае 1940 г., когда лейтенант Бразийяк был в действующей армии, но вышла в свет при радикально изменившихся обстоятельствах: автор, с лета 1940 г. находившийся в плену, к началу 1941 г. решил продолжать литературную деятельность при немцах и внес исправления в текст, смягчив иронию и критику в их адрес. Во-вторых, при подготовке «Нашего предвоенного» к прохождению цензуры в оккупированном Париже Бразийяк разрешил Бардешу сделать купюры, порой значимые[59] (к ним добавилась правка издательского редактора), но распорядился «непременно сохранить сказанное о старом Шарле» (RBC, X, 574), т. е. о Моррасе, все еще надеясь, что разрыва не произойдет.

Готовя в начале 1960-х годов собрание сочинений шурина, Бардеш описал историю книги (RBC, VI, 7–11), восстановил все неавторские купюры в основном тексте, который следует считать единственно достоверным (RBC, VI, 12–341), и привел исключенные автором фрагменты (RBC, VI, 609–615). «Взору читателя, – подчеркнул он, – впервые предстает тот текст “Нашего предвоенного”, который Бразийяк подписал в печать в мае 1940 г. Восстановление [текста] оживляет в некоторых главах книги немаловажные нюансы мысли. В нескольких местах Бразийяк предстает бо́льшим моррасианцем, чем принято считать, и заметно сохраняет живое недоверие к германскому национализму, который неоднократно называет “агрессивным” и “хищным”. Уточнение его точки зрения, доселе искаженной купюрами, которые сегодня представляются мне порой особенно малодушными, позволяет лучше понять отношение Бразийяка к коллаборации. Несомненно, что он не считал гитлеризм “новым порядком”, но видел в нем лишь пример национального возрождения, которым Франция должна вдохновиться» (RBC, VI, 8–9).

Вернемся на «партайтаг» 1937-го года. Отдав должное внешним эффектам («Не думаю, что за всю жизнь видел более великолепное зрелище») и приняв увиденное всерьез («Всё основано на доктрине. Поскольку эти церемонии и песни что-то значат, мы должны обратить на них внимание – и быть бдительными»), Бразийяк беспокоился прежде всего о происходящем на родине. «Это о Франции мы думали. В Германии много отличного от того, что нам нужно, много такого, что мы имеем право не любить. Но неужели мы должны поверить, что отныне великие чувства неведомы Франции, что их нельзя снова привить французской молодежи, что мы не можем пережить их на свой лад? И каждый раз мы с жалостью думали о том, что демократия сделала с Францией» (RBC, VI, 267). Не очарование, но информация к размышлению. Не предмет для подражания, но возможный урок.

Писатель оказался в числе сотни иностранных гостей, приглашенных на чаепитие с Гитлером. Он увидел «маленького человека, меньше, чем тот кажется на киноэкране» (в издании 1941 г. этих слов нет), с «усталым лицом, более старым, чем принято думать» (в издании 1941 г. «более грустным»), «отсутствующим взглядом», «почти детской улыбкой, которая видна лишь вблизи» и «глазами из иного мира, которые только и значимы на этом лице[60]» – глазами, «в которых мы угадываем молнии, трудности момента, возможную войну, экономический кризис, религиозный кризис и все заботы ответственного вождя» (RBC, VI, 271). Бразийяк отметил намного бо́льшее спокойствие» фюрера в сравнении с речами 1933 г., которые он «часто слушал», – теми, когда Гитлер, по его словам из приведенного выше частного письма, «ор[ал] почти каждый вечер, и все германские станции транслир[овали] это».

«Я не знаю, какой была Германия раньше, – суммировал писатель в 1937 г. – Сегодня это таинственная страна, более далекая от нас, чем Индия или Китай» (RBC, VI, 273) (в издании 1941 г. этих слов тоже нет). «Не знаю, верно ли то, что Тридцатилетняя война, как меня убеждали, отрезала Германию от европейской цивилизации, – продолжал он в первой публикации, явно намекая на Морраса, – но я уверен, что Гитлер строит цивилизацию, которая в силу некоторых аспектов своего партикуляризма еще больше отдаляется от этой общности. <…> Итальянский фашизм понятен, понятно, что́ в нем может оказаться вечным даже после падения режима. Перед германским национал-социализмом остаешься преисполненным сомнения и беспокойства. Я говорю не только о борьбе с церковью, которая остается не более чем одной из проблем. Но перед созиданием нового человека задаешься вопросом: допустимо ли это? Не превышает ли такая попытка возможности нации? Не окажется ли завтра гитлеризм всего лишь гигантской достопримечательностью прошлого? Не чрезмерно ли это всё?» (RBC, VI, 614–615).

Через год Бразийяк вмонтировал фрагменты очерка – в первоначальном, «непричесанном» варианте – в роман «Семь цветов». Семь его частей написаны в разных жанрах: повесть, письма, дневник, размышления, диалог, документы, монолог – так они обозначены в заглавиях. Действие здесь перенесено в сентябрь 1936 г., а очерк стал частью дневника главного героя Патриса Бланшона (RBC, II, 425–431, 434–437), которого автор наделил своими мыслями, но не биографией: пять лет в Иностранном легионе и три года в Германии – это не Бразийяк.

V.

Бенвиль комментировал политические новости дня, Бразийяк – новости литературы. Массиса интересовали идеи нового режима, предвестником которых он объявил Освальда Шпенглера, написавшего не только «Закат Европы», но и «Годы решения» (1933) (HMD, 206–217)[61]. «Философия, представленная в “Закате Европы”, – утверждал теперь Массис, – есть, в действительности, философия декаданса, но не одного пессимизма; она советует не отказ от надежды и бездействие, а новые формы действия, приспособленные к нашему “декадансу”. <…> Всё то, что Шпенглер мог собрать из размышлений над великими современными вопросами, в которых речь идет о будущем капитализма, проблеме Государства, об отношениях техники и цивилизации, – всё для него отныне реализуется и интегрируется в одном единственном опыте – национал-социалистической революции 1933 года, – которую он приветствует как обетование некоей новой судьбы и неких “грядущих побед”. <…> Движение, в котором Шпенглер видит “факт в высшей степени прусский”, кажется ему сравнимым лишь с выступлением 1914-го, которое “внезапно преобразило души”. “То, что можно сказать уже сейчас, – пишет он [Шпенглер], – так это то, что революция 1933 года была гигантской”. <…> Это присоединение автора “Заката Европы” к национал-социалистскому движению удивит только тех, кто плохо его читал», – суммировал Массис.

Обращаясь к противопоставлению «цивилизации» и «культуры», французский философ предупреждал: «Новая цивилизация, провозглашенная Шпенглером, есть не только отказ от самых чарующих завоеваний человеческой культуры. Она есть также отказ от гуманизма в той мере, в какой гуманизм имел своей целью личное совершенство и предполагал гармоничное развитие самых различных способностей, величайшее внутреннее богатство. Культура нуждается в мыслителях, святых[62] или поэтах. Цивилизация… Она нуждается в солдатах и рабочих. <…> Национал-социалистическое движение, стало быть, полезно этому движению, разрушающему культуру, которое соответствует желаниям Шпенглера. Оно имеет жестокость и грубость, необходимые для этой роли, и его вождь есть, по-видимому, тот западный цезарианский тип, который Шпенглер предсказал и приготовил[63]. <…>

Эпохе империалистической, цезаристской, немецкой должен соответствовать народ техников и солдат, народ трудовых лагерей и штурмовых отрядов».