Шел седьмой час вечера, когда Крутов свернул со Смоленской трассы, проехал Летошники, Гостиловку, пересек железнодорожные пути и остановил машину на площади у Жуковского вокзала. Не потому, что захотел полюбоваться архитектурными красотами райцентра, а потому, что ему пришлось остановиться: Жуковка встретила его странной молчаливой демонстрацией, в которой участвовало по меньшей мере пятьсот человек.
Процессия, ведомая седым мужчиной с траурным крепом на рукаве пиджака, медленно двигалась по дороге, собирая любопытных ребятишек и женщин. Пара милиционеров наблюдала за ней издали, но регулировать движение не пыталась. На лицах молодых ребят было написано молчаливое сочувствие и понимание.
Крутов выбрался из кабины, подошел к негустой толпе у вокзала, наблюдавшей за процессией, и тихо обратился к пожилой женщине со скорбными глазами:
– Что случилось, мать? Что за шествие?
Женщина не ответила, словно не услышала вопроса, зато ее соседка, старуха лет семидесяти, осенявшая себя торопливыми крестами, обернулась к майору:
– Второй раз идут, мил человек. Первый в мае прошли, когда девочку восьмиклассницу подружки убили.
– Так это похороны?
– Какие похороны – «черный марш», как говорят, против… этой… разгульности… преступленности…
– Разгула преступности? – догадался Крутов.
– Ее, ее, – закивала старуха, снова начиная креститься.
Крутов продолжил расспросы и в результате узнал, что причиной марша стало убийство девятнадцатилетнего парня, приехавшего к родителям после окончания первого курса Брянского машиностроительного института.
Евгений Сергачев отмечал с друзьями успешную сдачу сессии возле Жуковского дома отдыха, на берегу Десны, когда к ним подошли четверо накачанных парней с бейсбольными битами. Завязалась ссора, драка. «Спортсмены» похитили Сергачева и увезли с собой. Мучили, истязали его пять дней, пока не забили до смерти. Ни за что, из спортивного интереса. Труп аккуратно закопали.
Убийц удалось поймать: четверых молодых парней, неплохих, кстати, спортсменов-футболистов, в возрасте от восемнадцати до двадцати лет, и молодую женщину, оказавшуюся вожаком банды. В свои двадцать два года она была матерью троих детей и оказалась жестокой садисткой, по сути, добившей Сергачева. Как потом показало следствие, на счету банды числилось еще два убийства и разбойные нападения на отдыхавших ветеранов в домах отдыха Брянской области.
Процессия свернула к центральному проспекту Жуковки, собираясь провести митинг у здания местного отделения внутренних дел. Крутов задумчиво глядел ей вслед, и душу раздирали противоречивые чувства. С одной стороны, он был рад возвращению, с другой – огорчен и расстроен таким совпадением, встречей с траурной процессией, с третьей – вдруг понял, что возвращается вовсе не домой, не в страну детства, а в другую страну, совершенно не похожую на прекрасные картины детства, живущие в памяти. Семнадцать лет назад, когда он уезжал из Ковалей и из Жуковки, людей ради спортивного интереса не убивали.
Так, с растрепанными чувствами, удивляясь своей сентиментальности, Крутов и выехал из райцентра, решив не заезжать к дядьке Ивану, который жил недалеко от железной дороги. Остро захотелось поскорей увидеть родные места, вдохнуть полузабытый запах родины и вспомнить молодость, что тоже, в общем-то, не было свойственно полковнику безопасности в расцвете сил, обладающему трезвым взглядом на жизнь и накопившему кое-какой жизненный опыт.
Пятнадцать километров от Жуковки до Фошни Крутов преодолел за двадцать минут, а вот оставшиеся три до Ковалей ехал со щемящим чувством узнавания и ожидания. Знаком был каждый куст, каждое дерево, каждый поворот дороги. За мостом через Березну он и вовсе остановился, разглядывая уходящее вправо болотце, где он когда-то собирал малину. В памяти всплыли строки Некрасова:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства…
Егор усмехнулся невольно, мысленно произнося последние слова. Мелкого тиранства в жизни отца и деда было много, а вот насчет пиров и разврата – чего не наблюдалось, того не наблюдалось. Зато хватало работы и беспросветной нужды: дед с войны вернулся инвалидом и вынужден был хвататься за любую работу, отец же пил по-черному, хотя, в сущности, был человеком незлобивым и мягким. Умер он два года назад в возрасте шестидесяти лет, почти вслед за дедом. Мать Крутова, переехав к родственникам по линии бабушки на Украину, пережила отца всего на один год. Зато бабка Аня в возрасте девяноста семи лет еще держалась молодцом, Егору в прошлом году удалось навестить ее и получить заряд бодрости и любви, в которых он подспудно нуждался, не признаваясь в этом даже самому себе. В Ковалях же у него остались только двоюродные дядьки – двое, Осип и Василий, тетки – трое, Ксеня, Валя и Фруза, и двоюродные сестры – тоже трое, Татьяна, Нина и Лида, имевшие собственные хозяйства и подрабатывающие на полях бывшего колхоза «Ленинский путь», теперь – агрофирмы «Медвежий угол».
Сдерживая сердцебиение, Крутов подъехал к деревне, обогнав какого-то велосипедиста – незнакомую девушку в джинсах и футболке, и притормозил на пригорке, глядя на панораму Ковалей. Его дом, в котором он прожил без малого восемнадцать лет, стоял вторым от дороги, на берегу небольшого пруда, и с виду совсем не изменился: оцинкованная крыша, светящаяся нежным янтарным блеском мансарда, стеклянная веранда, полускрытая яблонями (антоновка и штрифель), зеленые дощатые стены, антенна над крышей, за высоким – в рост человека – деревянным забором из ровных фигурных досок кусты черемухи и сирени. Какими словами можно выразить чувства человека, вернувшегося домой после долгих странствий? Не было этих слов и у Крутова.
Девушка на велосипеде проехала мимо, глянув на водителя с явным интересом, но мысли Егора были заняты другим, и на взгляд из-под густых длинных ресниц он не отреагировал никак. Отпустил тормоз, тихо скатился с пригорка к дому и остановил машину у ворот. И тотчас же распахнулась дверь в сени, словно его здесь ждали, и на пороге возник дядька Осип, великан с круглой лысой головой и седыми усами, громадный и меднолицый, с хитрыми вечно смеющимися глазами. Он был старше Крутова на тридцать лет, однако выглядел гораздо моложе, несмотря на почти голую голову.
– Батюшки светы, никак Егорша приехал! – пробасил он, приближаясь и вытирая громадные руки о фартук; видно, готовил ужин. – Вспомнил наконец. Баба Аксинья ономнясь[9] тебя во сне видела, будто бежал ты по болоту голый, а за тобой какая-то девица невиданной красоты гналась. Грит: это ён приедет непременно. Вишь, ты и прикатил. Ну, проходи, проходи, чего застрял? Дом-то твой теперя. А я тут ужин варганю.
Они обнялись. От дядьки вкусно пахло дымом, стружками и жареным луком. Он обхватил Крутова за пояс и приподнял от земли на метр, демонстрируя хватку охотника на медведей. Судя по всему, силы в его руках не убавилось. Егор еще помнил, как эти руки подбрасывали его, мальчишку, вверх на добрых два метра и шутя валили с ног быка, ухватившись за рога.
– Топай, племяш, – подтолкнул его к дому дядька. – Комната твоя стоит нетронутая. Аксинья кажен день молится на нее.
– А где она?
– К Фросе пошла, за молоком.
Крутов вошел в прохладные сени, где стояла кадка с колодезной водой, лежали дрова, а по стенам был развешан домашний инвентарь, потом шагнул в дом, жадно разглядывая его убранство, не менявшееся из века в век.
Справа стояла огромная русская печь с лежанкой, на которой он когда-то по вечерам в зимнюю пору любил читать приключения и фантастику, коник напротив – скамья в виде длинного ящика с крышкой, стол с выскобленной до блеска столешницей, слева – комната бабушки Ули, покойницы, дальше горница на полдома с телевизором в углу, сервантом, кроватью и столом с четырьмя стульями, и за печью – две спальни. Крайняя принадлежала ему, Егору Крутову.
Не замечая сочувственного взгляда дядьки, полковник с неким внутренним трепетом вошел в спальню и споткнулся, увидев на этажерке с книгами, которые он собирал в детстве, фотографию: он и Наталья, обнявшись, стоят под яблоней. Этой фотографии было ровно пять лет.
– Ну, ладно, ты давай устраивайся, – прогудел сзади Осип, – а я пойду дела доделывать. Ужинать будем через полчаса. Потом в баню. Я как знал, что ты приедешь, с утра истопил. Или ты сначала желаешь в баню, а потом ужинать?
– Сначала в баню, – обрадовался Крутов. – Жаль, пива захватить не догадался. Чего улыбаешься? Или и пиво у тебя в холодильнике припрятано?
– А то! – ухмыльнулся дядька, удаляясь на кухню. – Местное, конечно, «Дебрянское» называется, но очень вкусное. Кстати, и сиводер имеется, если вдруг захочешь опохмелиться.
Крутов улыбнулся. Сиводером местные мужики называли самогон, причем по многим параметрам он был качественнее государственной водки. Но Егор спиртное такого свирепого градуса не пользовал, позволял себе лишь пиво да легкое вино.
– Надысь вcтрел твоего дружка, Мстислава Калиныча, – продолжал Осип, возясь у печки. – Ничуть не изменился человек, только важным стал, осанистым.
Крутов, стягивая с себя рубашку, вышел из спальни с удивленным видом.
– Учитель был в Ковалях?!
– В Жуковке, я туда по делам ездил, за семенами. Сидел он в автомобиле навроде твоего, с какими-то важными такими господами в костюмах и при галстуках. Меня увидел, но сделал вид, что не узнал. Ну, и я, понятное дело, не стал подходить.
– Ты точно его видел?
– Обижаешь, генерал, – укоризненно проговорил дядя, выглядывая из-за печки. – Глаз у меня еще зоркий, комара за версту видит.
– Странно… – Крутов переоделся в спортивный костюм. – Что Мстиславу делать в Жуковке? Он же в столицу подался…
Мстислав Калинович Джехангир был первым учителем Егора по рукопашному бою – в те времена это называлось «карате» – и смог дать юному Крутову главное – волю к победе и умение добиваться поставленной цели. Технику реального боя Крутов изучал уже под руководством инструкторов комитета.
– Надолго-то в наши края? – снова выглянул в горницу Осип. – Или снова на два-три дня?
– Насовсем, – вздохнул Крутов.
Дядька высунулся в изумлении – руки в муке, уставился на племянника.
– Али выгнали со службы?
– Уволили, Демьяныч. – Крутов подумал и, вспомнив местный термин, добавил: – За огурство[10].
От расспросов его спасло появление супруги Осипа, бабки Аксиньи, дородной и неспешной женщины, ходившей, сколько помнил себя Крутов, в одном и том же наряде: понева со множеством сборок и убрус – платок, расшитый узорами, расписанный золотом и жемчугом. И выглядела она всю жизнь одинаково доброй, с кротким ласковым лицом, которое не брали невзгоды и старость.
– Мальчик приехал, Егорша мой родной, – запричитала Аксинья, бросаясь обнимать и целовать Крутова. – Какой зазвонистый[11], ладный! А я смотрю – машина-от вроде не наша, не местная, думаю, кто это к нам на такой красавице…
Несколько минут Крутову пришлось терпеть ее поцелуи, слезы, ахи да охи, расспросы и причитания. Потом Осип решительно отодвинул жену в сторону:
– Все, хватит требесить[12] и нюни разводить, размокнет. Готовь на стол, я икру и суп уже сготовил, а ты все остальное ставь. Пусть человек пока в баню сходит. Габерсуп небось давно не хлебал?
О проекте
О подписке