– Да, говорю же тебе, «Бобик»! – Аграфена шлёпнула Прокопия по лбу. – Я говорю же ему: «Бо-о-оби-ик!»
– Бо-обик? – и перестал Прокопий от шлепка моргать.
– «Бобик»! Начальство едет. Понял, нет?
– Бобик. Вот дура: Бо-о-обик… «Бо-о-би-ик»?
И пришёл в себя Прокопий, побежал следом за женой к покинутому ею улью.
Отдышавшись, они едва успели принять устало-деловой вид, как из-за косогора прямо к избушке выкатился запылённый ГАЗ-69. Из машины воробьём выпорхнул шофёр, так расторопно выпорхнул, что поневоле показалось, будто он всю дорогу только что и думал, как бы скорее остановиться и исполнить все это: попинать колеса, постучать по капоту, поприседать да, подтянув брюки и упершись одной рукой в землю, позаглядывать на мост возлюбленной машины.
– Смотри-ка ты – шофёрик новенький. Правда, значит, что Бурмакина за пьянку выгнали. Сами спаивают, а потом – как неугоден…
– Не твоё дело.
– Кого же он привёз?
– Корову. Ты по дурости-то своей – ходить мимо ямки будешь – не пялься на неё, как на покойника с удилишшем.
– Я не в своём уме, ли чё ли.
– В том-то и горе, что в своём, чекуновском.
– Вы уж, треклятовские, ну такие умники, такие умники, ну уж не знаю…
– Потому и не знашь.
– Почему?
– Да дура потому что.
Из «Бобика», придерживая рукой выгоревшую на солнце от долгой, вероятно, носки суконную кепку-восьмиклинку, выскочил шустрый пассажир вхромочах, смятых пижонисто в «гармошку», над которыми нависли широкие брюки. Пассажир в пиджачке с короткими рукавами. Кто старше? – пиджак или пассажир – догадаться трудно – оба рыжие – один от времени, другой от природы. Пассажиру лет сорок пять. А точно такой же пиджачок можно увидеть на снимке любого яланского деда, сделанном в елисейском фотоателье «Наперекор Времени» или в «Полярном фотофокусе» ещё в довоенный период.
– Инструктор.
– Вижу. Закрывай улей. Встречать надо.
– Всё в своём поддергайчике, скупердяй. Наверно, ещё прадедовский донашиват. Траву-то вынь хошь из волос, а то как леший… чистый леший… Смотри-ка! Сам пожаловал, – с крышкой от улья в руках замерла Аграфена.
– Да закрывай ты, закрывай. Тебя чё, парализовало? – зашипел на неё Прокопий.
Покачиваясь, машина выпустила из себя директора и приподнялась на рессорах. Директор, не в пример инструктору, объёмист. Голова его, как поплавок в воде, частично потонула в шее. На голове, несмотря на жару, подогнув уши хозяину, плотно сидит фетровая шляпа. В крупную клетку пара, сшитая на заказ в елисейском пошивочном ателье «В ногу с модой». Пиджак застёгнут на одну, среднюю, пуговицу. Из нагрудного карманчика, поблескивая на заходящем солнце и обличая владельца в интеллигентности, выглядывает частокол золотистых и серебристых авторучек. На лацкане – скромный значок «Депутат районного совета». Узкие брюки складками улеглись на остроносые, серые от пыли, приобретённые в Сочи, на другом ли каком кавказском курорте, туфли. Красивые туфли. Директор одних лет с инструктором.
Пчеловоды закончили работу, уложили инструменты под навес – с собой дымарь лишь захватили – и, сквозь зубы наставляя друг дружку, направились гостям навстречу, издалека – приятно так удивлены как будто – улыбаясь.
– Ой, ну и выфрантился-то… пузатый бабник, – в улыбке процедила тихо Аграфена. – При шляпе, что ты. Лысину всё прячет. А тут, в лесу-то, от кого?
– От тебя. Заткнись, – уголком рта приказал ей Прокопий.
С директором, Иваном Сергеевичем, и инструктором, Егором Антоновичем, пчеловоды поздоровались об руку, шофёру – и кивка тому хватило.
– Ну, как дела, труженики? – спросил и приветливо улыбнулся Иван Сергеевич.
– Да, слава Богу, помалешку. А мы слышим с Аграфеной, будто машина, ли чё ли, где гудит, а и невдомёк, что к нам. Думам, рыбаки каки или деологи.
– Да вот, решили – время выбрали – вас попроведать. Пчела-то как, готова, нет, к сезону?
– Пчела готова. Всё нормально. Дело за погодой.
– Будем надеяться, не подведёт. Прогнозы пока что самые благоприятные.
– Медведь бы им верил, этим прогнозам. Тут как-то сижу, за окном ливень, а Елисейск – «без осадок» – передаёт.
– И то верно. У них такое сплошь и рядом, – сказал директор и осмотрел ненавязчиво Прокопия: левым глазом – его переносицу, правым – скоренько обежал с ног до головы.
Прокопий давно знает этот директорский фокус, однако всякий раз робеет, пока не сориентируется, где у начальства левый глаз, а где – правый. Но сообразив, уверенно уже следит только за тем, который попроворней. Поэтому, себя окинув машинально взглядом и обнаружив на своих халате и штанах прицепившиеся к ним стебельки и листья, Прокопий как бы поправил возможные предположения директора, уже изучающего меняющуюся в лице Аграфену:
– Кхе-кхе… Траву таскал… кобыле… это… жрёт – не стихат, – предупредил возможные предположения директора Прокопий и смутился почему-то. – А пчела-то чё? Чего пчеле-то? Погода бы – и… Да чё стоим-то мы? Идёмте в избу.
– А со здоровьишком как, Аграфена Батюшков-на? – спрашивает интеллигентный Иван Сергеевич.
– Да пока что, слава Богу, Иван Сергеич. Вы проходите, пожалуйста. Проходите. Только не обессудьте уж, прибраться некогда в избушке. С утра до вечера… всё эвон, – Аграфена кивнула в сторону пасеки, – и посидеть нет времени. Придёшь оттуда – ноги гудят. День-деньской на них ведь топчешься – не до уборки. До кровати доползёшь – и… Не испугайтесь уж в избушке-то.
– Ну, Аграф-фена Батюшковна! Не разговор – такое дело! Не на бал-маскарад приехали. Не вельможи, понимаешь ли, какие. Докурим вот, и зайдём… да… вот, чтоб не дымить в избушке лишний раз, – стал успокаивать директор, но как-то так, рассеянно, пытаясь, может быть, представить ползущую до кровати Аграф-фену Батюшковну.
– Ничё, ничё, в избе докурите! Прокопий вон без трубки не сидит, дак я привыкла. Проходите, проходите. Тут-то комар заест. Я счас тайменчика принесу, сижка и харюзков достану из ям… – осеклась Аграфена, глазами сверкнула сначала на ямку, а затем – на мужа, которого забил вдруг сильный кашель. – Из ямшаника… недолго, – не мозг, скорее, а язык сработал Аграфенин.
– Кхе-кхе… И где прохватило? Вроде тепло, – засокрушался Прокопий. – Давай, давай, ступай в ямшаник, Аграфена, да поживей налаживай на стол. Люди с дороги, проголодались. Идёмте, Иван Сергеич. Егор Антоныч! Заходи, – к шофёру обратился пчеловод.
Утро застало Ивана Сергеевича на одной кровати, Егора Антоновича – на другой; шофёра, от назойливых комаров натянувшего на голову чей-то драный свитер, – у стола, прямо на полу, среди рыбных костей и окурков; а Прокопия и Аграфену – около порога, вдвоём на одном узком матрасе. Она ворочается – вот-вот проснётся. Он в крепком сне мотает головой, глотая дым от стоящего с ним рядом дымаря.
Морок был – его прогнало. День разгулялся. Солнце уже далеко оторвалось от сопок. Аграфена, подтянув гирю с замочком, ткнув пальцем крышечку-маятник и справившись у Ивана Сергеевича о времени, подвела стрелки ходиков. И ходики радостно приступили к исполнению своего долга.
Опохмелившись на третьем стаканчике, директор поднялся с табуретки и сказал:
– Сидеть-дело хорошее, конечно, но надо и ехать, честь, как говорится, знать. Да, Егор Антоныч? Как ты?
– Пора, пора, – отозвался тот. – К Вилкину, ребята, заглянуть хотелось бы. Кто знает, как там у него? Может, сахар кончился, может, ещё что? В зиму-то он, знаю, слабых оставлял. Прокопий, ты не в курсе, мы в Мокрую проедем?
– А чё нет-то – запросто. Сушь така стоит. Хошь на боку катись везде, и в Мокрой…
– Ну и ладненько.
На улицу все вышли. Там разговор:
– Аграфена, положи-ка Ивану Сергеичу медку в сотах… Из старых рам. Антоныч, ты уж извиняй, тебе не предлагаю – у тебя своих – не тридцать ли ульишек? А вы, Иван Сергеич, хошь детишек обрадуете, им же ведь тока дай, на сладось-то охочи.
– Да куда я с ним?..
– А вам чё, на себе не ташшить! В машину где его приткнул, ведро-то, и стой оно там.
– Ну, уж разве ребятишкам, – сдаваться стал Иван Сергеевич.
– А то кому, – помог ему Прокопий.
– Ну, спасибо, коли так. Ведёрочко-то я вам с кем потом отправлю, сам ли, может, как-нибудь заброшу, – сказал Иван Сергеевич и глянул на подошедшую с ведром сотового мёда Аграфену.
– Да шут с ём, с ведёрочком, не велика утрата, ес-лив и не завезёте, – объявил Прокопий.
– А здорово вчера мы.
– Да, нормально. Ха-ха-ха.
Ведро с мёдом поставили в машину. Попрощались гости и уехали.
– Любовницам ведь раздаст, кривой чёрт. Есть ему до ребятишек дело.
– А тебе кака разница, кто съест-то… тьфу ты!
– Не тьфукай. Целое ведро!
– А раз отдали, дак уж чё.
– Пузан.
– Точь как ты.
– Я – баба, я вон сколь детей нарожала, мне положено.
– Ты – баба, а он – директор… тоже положено.
– Директор! Ты думать, прошлым августом-то он пошто здесь всё палкал?
– Ничё не думаю. И думать не хочу.
– A-а. Огурчиков с грыжей в больнице, а твой директор с Огурчихой на пасеке…
– Не ври ты.
– Вот и не ври. С чего мне врать, какая прибыль? Он, говорят, уж и лечился.
– От чего? От Огурчихи?
– Отчего…
– Ну, от чего?
– От чего, чего… да от бабона.
– Дура.
– Дура не дура, а точно.
– Точно, что дура.
– На курорте, на какой-то молоденькой подцепил, а теперь на баб тут будет разносить.
– Так вам и надо.
– И Огурчиха соблазнилась же на… ненормальная…
– На что?
– На шаль пуховую.
– Хе… А ты бы не соблазнилась?
– Нашёл дуру. У меня, чё, шали нет, ли чё ли! Да и…
– Ладно, пошли, а то тут будешь…
Проверив пасеку и сделав всё необходимое, запланированное на этот приезд, через два дня после отъезда гостей, под вечер, пчеловоды собирались домой.
– Эх-х, в-вошь-твою-в-гренку! Ну, дура баба – всё тут! Ну скажи, пожалуста, не бестолочь ли! И когда успела? Вроде всё на глазах тогда вертелась. Давай, давай ослобождай. Я не таскал.
– Да уберу, не беспокойся! Чё ты разнылся-то, как баба, сёдня!
– Вот и убирай. Дура, дура и ещё раз дура и после этого – один хрен дура, дурой была и помрёшь дурой.
Махнув рукой, ушёл Прокопий за травой, которую собирался положить для удобства на телегу, а кроме этого, на всякий случай непредвиденный, и замаскировать ею фляги от посторонних глаз. Накосив, вернулся он с большой охапкой влажной дубровы. Разложив её на телеге, Прокопий удалился вторично. На этот раз несёт он вдвое больше. Лицо его закрыто травой, и он, мелко ногами семеня от тяжести, бежит наугад. Метрах в пяти от телеги Прокопий цепляется ногой за мешок с воском, оставленный Аграфеной, и падает, зарывшись в зелень. От злости фыркая, Прокопий вскакивает и, выбрав самые чёрные слова, вспоминает ими Аграфену и всю родову чекуновскую. Собрав траву, бросает её подле телеги и, видимо, немного поостыв, говорит:
– Вечно разбросает всё где попало. Ни проехать, ни пройти, чтоб не запнуться.
– Балалайкой своей по сторонам вертеть поменьше надо – и запинаться не будешь.
– Цу-цу, ну, умница какая! Я тебе чё, фокусник-покусник какой – через траву-то чтобы видеть. Ума палата полная… не эта, правда, на плечах-то что, а нижняя.
Аграфена молчит. Высунув и прикусив язык, она перетаскивает, уперев в живот, несколько листов шифера с погребка на прежнее место.
– Не рви! Пуп развяжется.
– Н-не б-бойсь.
– А мне-то.
Прокопий сидит удобно на мягкой траве в телеге и, раскуривая трубку, наблюдает за работающей женой, а заодно поглядывает и на горизонт. Горизонт мрачен. Багряное зарево вырывается из-за туч. Веет тёплый, порывистый ветерок, срывая с Прокопьевой трубки дым. В тайге темнеет. Прокопий, обмозговав все приметы, думает, что ночью польёт дождь, и дождь немелконький, похоже, а поэтому с отъездом следует поторопиться.
Так решив, он спрыгнул с телеги, выбил об чурку трубку, спрятал трубку в карман и направился к Аграфене, кряхтя поднимающей с ямки последние сосновые доски из последнего ряда.
– Не корячься.
– Поздно пожалел.
– Чё, пуп уж, чё ли, развязался?
– Когда стаскала всё, явился.
– А я же их сюда не приносил – так, баба, нет? Давай бери с той стороны вон.
Освободив погребок, они спустились в него и с великими мучениями, а Прокопий – тот и с матюками, вытащили наверх одну за другой две полные мёдом фляги.
– А эту сразу на телегу.
– Да дай, Господи, дух-то хошь перевести… ой… с ума сойти… ох, тошно мне.
– Заумирала, мать честная.
Передохнув, считая до трёх, с криком – оппа! – они поставили фляги на телегу. Прокопий замаскировал их травой, сверху накрыл ещё брезентом и ушёл за кобылой, привязанной у дымокура. Аграфена уложила на воз всё приготовленное. Стоит рядом и напряжённо о чём-то думает.
– Чё-то забыла? – произносит вслух. – Свербит вот на краю ума, а чё, никак не вспомню.
– Дома вспомнишь, – шутит Прокопий, заводя кобылу в оглобли.
– А-а.
– Чего «а-а»?
– Да ничего.
Ответила так Аграфена и пошла быстрым шагом в избушку. В избушке достала она из печурки спички, скрылась за шторой и, осветив, осмотрела замки и печати на флягах. Выйдя на крыльцо, обратилась к Прокопию:
– Слышишь!
– Ага, – отозвался тот. – Пока ещё что не оглох. Орать так будешь, дак оглохну.
– Я там тебе налила кастрюлю медовухи – на всякий случай. Под дровами. Коричневая, с зелёной крышкой. В следушшый раз с Витькой поедешь, да, смотри мне, не вздумай спаивать парнишку тут, ума-то хватит.
– Кастрюлю?!
– Кастрюлю.
– Да ты чё, баба?!
– Ачё?
– Ну ни хрена. Кого это! Кастрюля. Смеёшься, чё ли?
– Обойдёшься. Ты бы и озеро выпил. В ней ведь почти что два ведра. Да два и будет.
– Ага, маленьких. А еслив кто заедет, чё, канпотом потчевать прикажешь?
– Всем достанется – не до усёру-то… Можно и без выпивки хошь раз-то… посидеть, поговорить, а то бы всё шары и заливали, шары зальют – и свиньи свиньями…
– Да мы же не бабы! Чудная ты: поговорить!.. Дай от замочков твоих ключики.
– А сто рублей тебе не надо!
Прокопий не настаивает.
И вот лошадь запряжена, собаки, повизгивая и повиливая хвостами, прыгают перед ней. Прокопий уже сидит на мягком возу, готовый стегнуть лошадь, и только ждёт жену, заливающую в плите, что на летней кухне, огонь. Загасив тлеющие головни, Аграфена ставит пустое ведро на плиту, из которой клубится пар, и идёт к телеге.
– Как садишься, то и гляди, что оси лопнут.
– Ай, не болтай.
– Ну-у, пошла, милая!
Домой бежит кобыла весело. Полкан с важным видом проводника стрижёт траву впереди, прямо под раскачивающейся в такт ходу мордой лошади. Борьзя где-то отстал. Лес замер. Тишина разрушается лишь скрипом тележных колёс. Да изредка налетит едва ли не горячий ветер и, взъерошив вершины деревьев и пошелестев листвой, унесётся прочь.
Прокопий достал кисет, зарядил трубку и закурил. Вспомнил вдруг:
– Хо-хо-хо! В-вошь-твою-гренку… Ха-ха, – и ткнул локтём легонько в спину Аграфену. – Ну как, доски-то лёгкие… и шифер?
Аграфена молчит.
– Дура.
– Умный.
Сверкнула далёкая молния. И только через минуту-другую в тишину, словно клуб дыма в чистый воздух, ввалился глухой раскат грома, медленно прокатился по всему небосклону и постепенно растворился в напружиненном беззвучии.
– Воду Илья повёз куда-то на ночь глядя.
– Захватит?
– Захватит.
– Промочит.
– Не сахарные.
– А ничего, что фляги?
– Чего, фляги?
– Жалезо идь… Не примагнитит?
– Под брезентом не примагнитит.
– А-а, – успокоилась Аграфена, а после продолжительного молчания добавила: – Прокопий, а Быкова-то убило…
– Того у окна, а не на телеге. Ты знашь хошь одного мужика, которого бы на телеге…
– А почему в окне бьёт? Стекло?..
– А хрен бы знал, – честно признался Прокопий.
Несколько минут длится молчание, затем:
– Слышишь.
– Чего?
– Может… может, на фляги-то, мужик, ещё травы подбросить малость?
– Да сиди ты, придурошная, и не вошкайся!
Молнии уже одна за другой по всему юго-западу полосуют темноту, обрываясь за тёмным горизонтом, словно в Преисподней. Эхо замоталось, забегалось, разнося в тишине неумолкаемую громовую перекличку. Тайга гудит – куда там растревоженному улью.
– А зверю-то каково счас, а… А зверя бьёт?
Прокопий не отвечает. Прокопий вглядывается в тьму, раздвигаемую то и дело вспышками, пытаясь различить дорогу; не правит – лошадь идёт самостоятельно.
– Темь-то какая.
– А?.. Нет, зверя – того не бьёт. – Прокопий только что проснулся словно. – Зверя не бьёт. За что его? А вот болтливых баб – тех прямо по башке колотит… сразу насмерть.
Наступило зловещее затишье. Послышались чёткие, редкие удары по листве, по траве и по брезенту-крупных, похоже, капель. Продолжалось так какие-то секунды. Капли прекратились. Всё замерло – ждёт. И дождалось – навалился мощный шквал жаркого, будто из кузнечного горна вытолкнутого, воздуха, со свистом продирающегося сквозь деревья, словно цель его – сорвать с деревьев всю листву, а где возможно, и стволы переломать. Ну и действительно, лесина затрещала уже где-то, падая.
– Господи, Твоя воля, ох и бедишша-то какая!
Оглушительный треск вспорол, тряпицу словно, атмосферу – ворсистый шнур молнии ослепил едущих, вонзившись поблизости от них, возможно, в лиственницу. Мрак, как ряска на озерине от брошенного в неё камня, разбежался и тут же, всё покрыв, опять сомкнулся. Глаза ещё долго хранят образ исчезнувшей молнии. Со стороны путь пчеловодов напоминает серию поочерёдно показываемых контрастных снимков: лошадь с задранной мордой – скалит зубы; Полкан, поджав хвост, – прячется под телегу; Аграфена, зажмурившись, – обхватывает голову руками; Прокопий – тот то, как бурундук, застыв пеньком, сидит с зажатой в зубах трубкой, то, запрокинувшись, что-то с бутылкой вытворяет.
Светопреставление недолго длится. Молнии пишут по небу уже с другой стороны. Гром теперь уже не страшен, не пугает. Ещё некоторое время идёт сильный ливень, не оставляющий на путниках сухой нитки, но скоро и он, выдохшись, слабеет. На западе, на до прозрачности промытом небе, появляются июньские звёзды. Светает.
– Ой, ну спасибо, сохранил, Господи! Кажется, миновало.
– Миновало.
– Не будет вроде пока больше.
– Не каркай.
– Хошь каркай, хошь не каркай, а уж и хватило бы. Счас бы вот, еслив бы ночки-то парные, тепло-то еслив бы, – мечтательно вздохнула Аграфена, – глядишь, медок бы, может, был.
– Эй, типун бы на язык твой.
– Ну а чё? И гнуса будто не бывало. Прямо, дак чё там, красота. И вон кобыла отдохнёт хошь.
Небо очистилось полностью. Земля парит, как после сотворения. Копыта лошади чавкают по грязи.
– С дороги как ещё не сбились?
– Не ты в оглоблях, слава Богу.
– И уж не ты. Ты бы в потёмках, точно уж, привёз обратно к медовухе.
Скоро из-за поворота на фоне зари показались электрические лампочки.
– Приехали, – глядя на них, сказала Аграфена и отыскала глазами среди деревенских, вроде как сгорбившихся после грозы изб свою: не сгорела ли уж, Боже упаси?
– Мишка загулял, – вслух, с нескрываемой завистью в голосе подумал Прокопий про светильща, забывшего и станцию в загуле заглушить.
– Что без тебя-то, вот уж горе.
Лошадь вывезла своих пассажиров на тракт. В рассветном воздухе видно, как песок налипает на грязные колёса телеги, на дороге от которых остаются чёткие, узкие следы – две параллельные полосы. Утренний восток квадратиками отражают окна мокрых домов, а кругами и эллипсами – только что налитые, вспенившиеся у берегов лужи. Одумавшиеся после грозы собаки перелаиваются. С увлажнённых полян доносится мягкое позвякивание ботола. Кобыла, заслышав его, признав родные места и предчувствуя временную свободу, поприветствовала всех и всё долгим и надрывным ржанием, которое не успело эхом обежать ещё Ялань, как с лугов, укутанных туманом, ей ответили её друзья.
У ворот своего дома Аграфена соскочила с возу, одёрнула на себе скукоженную от дождя юбку и подошла к окну. Прильнув к нему лицом и прикрыв ладонью глаза от восхода, она попыталась всмотреться вовнутрь, но ничего не разглядев через запотевшее стекло, начала стучать.
– Нинка! Витька! Отворяйте! Эй, проснитесь!
В доме заскрипела кровать. Спустя некоторое время, звякая сдёргиваемыми крючьями, вышла из сенцев заспанная девочка и, отталкивая ногой стряхивающих с шерсти воду и ластящихся к ней собак, открыла ворота.
– Привет, соплюха, – сказал весёленький отец.
– Здрасте, – ответила девочка.
– Всё в порядке? – спросила у дочери Аграфена и подозрительно покосилась на мужа.
– Всё-ё-ёо, – ответила девочка.
– А я проверю, всё ли, нет ли. Витька дома?
– Нет. Он сёдня вас ещё не ждал.
– Он у меня дождётся, это точно.
Аграфена вошла, а Прокопий, испугав жену, дочь, лошадь, собак и дремавшую до этого Ялань, затянул вдруг что есть мочи: «Ах ты, ноченька, ах-да…» – и въехал во двор.
1978
О проекте
О подписке