Читать книгу «Избранное в двух томах. Том I» онлайн полностью📖 — Варлама Шаламова — MyBook.
image

Род Анны Власьевны – кружевной род. Трехлетним ребенком играла она на повити «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке – «манер заучивать» – пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и «сколки» на «бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей.

Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «Летом день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится – землей. А какая изба – в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко, в вершок шириной, пол-аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя – глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла – «темная вода» залила ее глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка – кружевница на выданьи и волосы у внучки мягкие-мягкие…

– Бабушка, ты спишь? Федя приехал.

– Не сплю я – замыслилась. Смеются, небось, бабы – Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне, да, почитай, во всем крае только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется – у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное – это уже самое старинное русское, давно уж нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила.

Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской – все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки и протекай-речку и ветки-разводы травчатые и бровки-пышки – города и вертячий край и гипюр зубьями… Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, обачино ярославские, копытце да блины тверские – белевский окрок, – все знала. Но против нашего вологодского манера – никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланжен плетеный французский и гипур нитяный испанский. Не пришлись за нрав. Нет у них этой чистоты нашей – недаром вологодское кружево-то на «убрусы» невестам шло.

Ходка была я на работу-то, ходка. По полтиннику в день вырабатывала: зимами-то фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь – очень мы чай любили да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь… И опять за коклюшки… А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела…

Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. А только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с древом…

Но о «паве и древе» внучка слышала много раз – без малого двадцать лет рассказывает об этом узоре Анна Власьевна: «Только бы разок паву и древо выплесть, да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Может, где теперь и плетут. Принесли бы, показали». И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами. – Нет, не то. Далеко до моих. – Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель».

– То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только к наволокам кружево идет…

– Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы и тебя возьмем. Работать не надо будет.

– Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?

– По первому сорту, бабушка.

– Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну девка, потревожила ты меня, – пойду досыпать.

– Чего много спишь, бабушка?

– Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочáются. Во снах-то я ВИЖУ. Рожь, милушка, вижу – колос к колосу, желтую-желтую. Кружево вижу и Софью Павловну вчера видела – она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела, да в счете ошибалась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не можете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила…

Анна Власьевна уже добралась до своей койки.

– Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.

Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства.

Она ворчала:

– Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?

– Все так едим, маманя. Дай руку, покажу.

Волновалась:

– Что это вы каждый день мясо и мясо?

– Ешь, бабушка.

Или хитрила:

– Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос…

– Зачем?

– Хлеб что ли у вас растет какой особенный?

– А что?

– Вот кровать с шишками купили…

Старуха завела привычку: оставаясь одна, она передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. «Оставьте угол-то мой в покое», – просила она детей.

– Хлеб да соль.

– Вот Федя, бабушка.

– Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.

– Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?

– Пава и древо, дурень. Пава за павой – иной сколок – проще…

Фёдор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, по-родному «окая», он усаживал старуху перед окном.

– Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте… Повыше голову поднимите. Вы – мой первый пациент на родине.

– Пациент, – ворчала старуха, довольная почетом. – Пациент. Пахать надо. Фершал.

– Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?

– Чего?

– Вы глаза обследовали у врачей?

– Чего?

– В околотке, я говорю, бывала с глазами? – заорал Фёдор.

– В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день…

Фёдор грохотал рукомойником.

– Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это…

– Полно брехать-то над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти, городской-то доктор, два раза резал, а все умер Митрий. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.

– Да не рак, а катаракт, бабушка.

– Все одно…

Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Фёдора:

– А косить можешь?

– Мало я косил…

– Ну, тогда лечи.

– К профессору отвезем.

– А профессор твой – может косить?

– Не знаю. Не может, наверное…

– Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму.

Фёдор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.

Но старуха приехала раньше, не вытерпела.

В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика:

– Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень…

– Спасибо, сынок. Я и пешей дойду…

По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.

– Где тут Волоховы живут?

– Тут полсела Волоховых…

– Дом с красной крышей, баили…

– Тут полсела с красной крышей…

Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта – хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод – нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная.

Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, – было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлено к сдаче.

Анна Власьевна охнула:

– Маманя, маманя, – испуганные дочери стояли в дверях…

– Чье плетенье? – строго спросила старуха.

– Поздравствуемся, маманя…

– Чье плетение? – под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.

– Наше, маманя… Мы с Шуркой…

Старая кружевница улыбнулась.

– Такую красоту выплесть… Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили…

Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила…

– Я еще елку с оленем составить могу, – тихо сказала Анна Власьевна.