По воле своей управлял я погодой и временами года. Солнце подчинялось мне и переходило от тропика к тропику, послушное моим велениям, и тучи по моему приказанию проливались дождем[102].
«Расселас»
Всякая внезапная неприятность, вселяющая в нас ощущение тревоги или обиды, приводит людей преклонного возраста к мрачному и унылому бездействию, юношей же, наоборот, побуждает к страстным и энергичным поступкам; так настигнутый стрелою олень стремится заглушить боль от раны быстротой своего бега. Когда Мордонт схватил ружье и бросился вон из дома, он неудержимо понесся вперед через пустоши и болота с единственной целью спастись, если возможно, от жгучего чувства обиды. Гордость его была глубоко уязвлена словами коробейника, которые в точности подтверждали сомнения, возникшие у него в связи с долгим и совершенно непривычным молчанием его друзей из Боро-Уестры.
Если бы судьба обрекла великого Цезаря, как говорит поэт,
Быть первым борцом на зеленом лугу, –
то, очевидно, победа более удачливого соперника в этом простонародном состязании была бы для него столь же тяжкой, как поражение в борьбе за владычество над миром. Так и Мордонт Мертон, видя себя упавшим с той высоты, которую он занимал как первый кавалер среди молодежи острова, чувствовал себя оскорбленным, возмущенным и в то же время униженным. Красавицы сестры, чьих улыбок все домогались, сестры, к которым он питал такую горячую родственную привязанность, что к ней невольно примешивалась чистая и невинная, хотя и неясная, нежность, более глубокая, чем нежность брата, – эти сестры, казалось, отвернулись от него. Для него не было тайной, что, по единодушному мнению всего Данроснесса и даже всего Мейнленда, он мог стать избранником любой из них; а теперь неожиданно и без малейшей его вины он стал значить для них так мало, что утратил даже право считаться их обычным знакомым. Старый юдаллер, от которого, по самому складу его доброго и открытого нрава, можно было бы ожидать большего постоянства, оказался, однако, столь же изменчивым, как и его дочери, и бедный Мордонт лишился одновременно и улыбок обеих красавиц, и благосклонности влиятельного лица. Мысли эти терзали его, и он ускорял шаги, чтобы убежать от них, если только это было возможно.
Не задумываясь о том, куда именно он направляется, Мордонт быстро шел по местности, в которой ни живые изгороди, ни стены, ни заборы не встают на пути пешехода, и в конце концов достиг уединенного места, где среди крутых, поросших вереском холмов, резко обрывающихся у самого края воды, лежит маленькое пресноводное озерцо, каких множество в Шетлендии. Стоки их образуют ручьи и речушки, снабжающие страну водой и приводящие в движение небольшие мельницы, которые мелют зерно для местных жителей.
Был нежаркий летний день. Солнечные лучи, как это часто бывает в Шетлендии, рассеивались и умерялись пронизывавшей воздух серебристой дымкой; она ослабляла резкие противоположности света и теней, придавая даже яркому полдню скромное очарование вечерних сумерек. Маленькое озеро, не более трех четвертей мили в окружности, было совершенно неподвижно. Порой только, когда одна из бесчисленных водяных птиц, скользящих по его поверхности, на мгновение ныряла в воду, на нем расходились широкие круги ряби. Глубина придавала воде тот лазурный, голубовато-зеленый оттенок, из-за которого озеро и получило название Грин-Лох. Сейчас оно лежало как зеркало среди окружавших его мрачных холмов, с такой четкостью отражавшихся в его недрах, что едва можно было различить, где кончается вода и начинается берег. Более того – из-за легкой дымки, смягчавшей все очертания, случайный путник даже не понял бы, что перед ним водное пространство. Трудно было представить себе более пустынный пейзаж, все подробности которого выступали с особой четкостью из-за полнейшего безветрия, более спокойное, бесцветное, бледное небо и большую тишину. Даже многочисленные пернатые обитатели озера отказались от обычных своих взлетов и выкриков и бесшумно плавали по ничем не возмущенной глади.
Без какой-либо определенной цели, без всякого намерения, почти даже не думая о том, что он делает, Мордонт вскинул ружье и выстрелил в противоположный берег. Крупная дробь, словно град, покрыла рябью небольшой участок воды, холмы отозвались на звук выстрела, и эхо за эхом стало повторять его снова, и снова, и снова; водяные птицы взлетели и, словно подхваченные водоворотом, закружились беспорядочными кругами, отвечая на эхо тысячью голосов, от низких воплей морской, или серой, чайки до жалобных криков моськи, или трехпалой чайки.
Некоторое время Мордонт смотрел на это шумное сборище со злобным чувством, которое он сейчас готов был испытывать ко всему окружающему – как к живым существам, так и к неодушевленной природе, хотя бы совершенно непричастным к его мукам.
– Ну что же, – говорил он, – кружитесь, ныряйте, пищите и вопите сколько угодно только потому, что вы увидели незнакомый дотоле предмет и услышали необычный звук. Да, многие в подлунном мире похожи на вас. Но вы, по крайней мере, узнаете, – прибавил он, снова заряжая ружье, – что необычные предметы и необычные звуки, да и необычные знакомства в придачу, таят в себе часто немалую долю опасности. А впрочем, – прибавил он после некоторого раздумья, – зачем мне срывать досаду на этих безвредных чайках, не имеющих никакого отношения к забывшим меня друзьям? Я так их любил, а они так легко променяли меня на первого встречного, которого случай забросил к нам на берег!
Пока юноша стоял так, опершись на ружье и отдавшись течению печальных мыслей, он вдруг почувствовал, что кто-то тронул его за плечо. Мордонт глянул назад и увидел Норну из Фитфул-Хэда, закутанную в темный широкий плащ. Она заметила юношу с гребня холма и спустилась к озеру по небольшой ложбине, скрывавшей ее до тех пор, пока она не подошла к Мордонту так неслышно, что он обернулся лишь тогда, когда она коснулась его.
Мордонт Мертон по складу своего характера не был ни робок, ни легковерен, а более широкий, чем обычно, круг прочитанного до известной степени оградил его ум от влияния пустых и ложных суеверий. Было бы, однако, совершенным чудом, если бы, живя на Шетлендских островах в середине семнадцатого века, он обладал мировоззрением, возникшим в Шотландии лишь двумя поколениями позже. В глубине души он сомневался, насколько велико сверхъестественное могущество Норны, да и существует ли оно на самом деле, а это в стране, где все безоговорочно его признавали, являлось уже большим шагом вперед по пути сознательного неверия, хотя неверие это ограничивалось пока одними сомнениями. Норна действительно была необыкновенной женщиной: одаренная ни с чем не сравнимой, почти нечеловеческой энергией, она действовала всегда по своим собственным, ей одной известным побуждениям, совершенно, казалось, не зависящим от простых, житейских расчетов. Под влиянием подобных мыслей, усвоенных им с ранней юности, Мордонт не без некоторой тревоги увидал эту таинственную женщину, столь внезапно появившуюся рядом с ним. Она смотрела на него тем грустным и суровым взглядом, каким, согласно древним норвежским сагам, роковые девы валькирии[103], избирающие тех, кто должен погибнуть в бою, смотрели на юных героев, которых они отметили для того, чтобы разделить с ними пиршество Одина.
В самом деле, встретиться с Норной наедине в отдаленной от человеческих взоров местности считалось по меньшей мере дурным предзнаменованием. Полагали, что в подобных случаях она является пророчицей бед и самая встреча с ней предвещает несчастье. Мало кто из жителей острова, привыкших видеть Норну в людных местах, не задрожал бы от страха, встретив ее на пустынном берегу Грин-Лоха.
– Никогда не причиняла я тебе зла, Мордонт Мертон, – сказала она, уловив, быть может, во взгляде юноши тень этого суеверного ужаса, – и никогда не причиню тебе его, не бойся!
– Я и не боюсь, – ответил Мордонт, стараясь отогнать смутное предчувствие беды, казавшееся ему недостойным мужчины. – Чего мне бояться, матушка? Вы всегда относились ко мне хорошо.
– А между тем, о Мордонт, ты не из наших краев, но ни единому из тех, в чьих жилах течет шетлендская кровь, ни единому из тех благородных отпрысков древних оркнейских ярлов, что сидят у очага Магнуса Троила, – ни единому из них, говорю я, не желаю я такого счастья, как тебе, славный и мужественный мальчик. Ты едва достиг пятнадцати лет, когда я надела тебе на шею эту волшебную цепь. Не руки смертных выковали ее – то знают все на островах. Нет, выкована она руками драу[104] в тайниках их глубоких пещер. И без страха ступила твоя нога на утесы Нортмавена, где прежде ступали одни перепончатые лапы морской чайки. И без страха повел ты свой челн в глубь Бриннастерской пещеры, где прежде одни лишь гренландские тюлени[105] дремали во мраке. И ты хорошо это знаешь: с того дня, как я дала тебе талисман, все на островах полюбили тебя как брата, полюбили тебя как сына, признали в тебе юношу, одаренного превыше всех прочих, охраняемого теми силами, чье могущество наступает в час, когда ночь встречается с днем.
– Увы, матушка! – промолвил Мордонт – Ваш любезный дар, возможно, и принес мне всеобщую благосклонность, но он не в силах был сохранить ее для меня, а быть может, я сам не сумел удержать ее. Но не все ли равно? Я научусь обходиться без других, как они обошлись без меня. Отец говорит, что скоро я покину эти острова, поэтому, милая матушка, возьмите обратно ваш волшебный подарок – пусть он принесет другому счастье более длительное, чем мне.
– Не презирай дара безымянного племени, – сказала, нахмурив брови, Норна, но затем, внезапно сменив недовольство на мрачную торжественность, прибавила: – Не презирай их, о Мордонт, но и не ищи их расположения. Опустись на этот серый камень. Ты – названый сын мой, ради тебя я отброшу, насколько это возможно, все, что возвышает меня над прочими смертными, и буду говорить с тобой, как мать говорит с ребенком.
Это сказано было грустным, дрожащим голосом и в сочетании с торжественностью ее речи и величественностью осанки должно было, очевидно, возбудить участие и привлечь особое внимание. Мордонт опустился на указанный ему камень – обломок скалы, который вместе со множеством других, разбросанных кругом, сорвался во время зимней бури с утеса и лежал теперь у его подножия, почти касаясь воды. Норна тоже опустилась на камень, футах в трех от юноши, и завернулась в свой плащ, оставив в виду только лоб, глаза и прядь седых волос, да и те затенял ее темный капюшон из домотканой шерсти. Затем она заговорила тоном, значительность и важность которого, столь часто свойственные безумию, боролись, видимо, с глубоко скрытыми силами какого-то необычного и тайного душевного горя.
– Я не всегда была такой, как сейчас, – начала Норна. – Я не всегда была мудрой, могущественной владычицей стихий, перед которой юность останавливается в смущении, а старость обнажает убеленную сединами голову. Были дни, когда при моем появлении не умолкало веселье, когда я разделяла людские страсти и несла свою долю человеческих радостей и горестей. То было время бессилия, время безумия, время беспечного и бесполезного смеха, время беспричинных и невинных слез. И все же, несмотря на все безумства тех дней, их горести и их слабости, чего бы ни дала Норна из Фитфул-Хэда, чтобы снова стать простой и счастливой девушкой, какой была она в юности! Слушай меня, Мордонт, терпеливо слушай, ибо никто еще не слыхал моих жалоб и никто никогда больше их не услышит. Но я буду той, кем должна быть, – продолжала она, поднимаясь во весь рост и вздымая худые, изможденные руки, – повелительницей и защитницей этих пустынных, обездоленных судьбой островов. Я буду той, чьих ног без ее дозволения не омочит морская волна, даже когда ярость ее не знает границ: я буду той, чьей одежды не тронет вихрь, даже когда он срывает с домов кровли. Будь же мне свидетелем, Мордонт Мертон, ты, который слышал мои слова в Харфре и видел, как буря утихла от их звучания, будь мне свидетелем!
Противоречить Норне в минуту ее высшего восторженного порыва казалось Мордонту и жестоким и бесполезным, даже если бы он был вполне уверен, что перед ним лишенная рассудка женщина, а не могучая заклинательница.
– Я слышал, как вы пели, – сказал он, – и видел, как ослабела буря.
– Ослабела! – воскликнула Норна, грозно ударив о землю посохом из черного дуба. – Ты говоришь не всю правду, она сразу же стихла, быстрей, чем дитя, которое баюкает нянька. Но довольно, ты знаешь мое могущество, но ты не знаешь – смертные не знают и никогда не узнают, какой ценой обрела я это могущество. О Мордонт, никогда, даже за ту необъятную власть, которой гордились норвежцы, когда стяги их развевались от Бергена до Палестины, никогда ни за какие блага нашей земной юдоли не отдавай душевного мира за величие, подобное величию Норны! – Она снова опустилась на камень, закрыла лицо плащом и, судя по судорожным движениям, вздымавшим ее грудь, казалось, горько плакала.
– Милая Норна, – начал Мордонт и остановился, не зная, какими словами утешить несчастную женщину, – милая Норна, – снова повторил он, – если на душе у вас лежит какая-то тяжесть, не лучше ли вам пойти к нашему достойному пастырю в Данроснессе? Говорят, что вы вот уже много лет не бывали там, где собираются все христиане, а это нельзя назвать ни похвальным, ни правильным. Все знают, что вы умеете врачевать телесные недуги, но когда болен дух, тогда следует обращаться к врачевателю душ.
Норна, которая до того сидела, опустив голову, сначала медленно выпрямилась, потом внезапно вскочила на ноги, откинула назад плащ, протянула руки, на губах ее появилась пена, глаза засверкали, и она воскликнула голосом, похожим на вопль:
– Как! Это ты говоришь про меня? Это меня ты отсылаешь к священнику? Разве ты хочешь, чтобы несчастный умер от ужаса? Мне – пойти в молитвенный дом? Разве ты хочешь, чтобы крыша обрушилась на головы невинных молящихся и кровь их смешалась с молитвами? Мне, мне обратиться к небесному исцелителю? Разве ты хочешь, чтобы дьявол открыто, перед лицом небес и людей потребовал свою добычу?
О проекте
О подписке