– Итак, молодой человек, – сказал ему Людовик, – ты, говорят, в первый же день своего прибытия в Турень уже успел набедокурить. Но я прощаю тебя, потому что во всем виноват этот старый дурень купец, вообразивший, что твою шотландскую кровь нужно с утра подогревать добрым вином. Если мне удастся его разыскать, я примерно накажу его в острастку тем, кто вздумает развращать мою гвардию… Лесли, – продолжал король, обращаясь к Меченому, – твой родственник – славный юноша, только немного горяч. Впрочем, мне по душе такие молодцы, и сегодня я больше, чем когда-либо, готов ценить заслуги моих верных и храбрых стрелков. Прикажи записать год, день, час и минуту рождения твоего племянника и передай записку Оливье.
Меченый поклонился до земли и сейчас же снова принял неподвижную позу солдата, как бы желая показать этим быстрым движением свою готовность броситься на защиту короля или действовать по первому его слову. Между тем Квентин, придя в себя после первой минуты изумления, принялся внимательно рассматривать короля и очень удивился, заметив, до какой степени его обращение и лицо изменились с их первой встречи.
Правда, в одежде его не произошло почти никакой перемены. Людовик всегда презирал щегольство, и теперь на нем был довольно поношенный темно-синий охотничий костюм, лишь немногим получше его вчерашнего камзола. На груди висели крупные четки[69] черного дерева, присланные ему турецким султаном со свидетельством, что они принадлежали одному коптскому пустыннику с горы Ливан, известному своей святостью. На голове вместо вчерашней шапки с одним образком была шляпа, усаженная кругом простыми оловянными образками многих святых. Но глаза его, выражавшие, как казалось вчера Дорварду, только алчность и жажду наживы, сегодня блестели гордо и проницательно, как взгляд могущественного и мудрого властелина, а резкие морщины на лбу, которые вчера он приписывал действию многих лет, наполненных мелкими торговыми расчетами, сегодня казались ему бороздами, проведенными мыслью, следами глубоких размышлений о судьбах народов.
Вслед за королем в зал вошли принцессы с дамами своей свиты. Старшая, вышедшая впоследствии замуж за Пьера де Бурбона и известная в истории Франции под именем мадам де Боже, имеет мало отношения к нашему рассказу. Она была высокого роста и довольно красива, обладала даром слова и унаследовала тонкий ум отца, питавшего к ней большое доверие и любившего ее, насколько он был способен любить.
Младшая, несчастная Жанна, нареченная невеста герцога Орлеанского, робко шла рядом с сестрой. Она совершенно не имела тех внешних преимуществ, которыми обыкновенно так дорожат и которым так завидуют женщины. Болезненная с виду, она была худа, бледна и кривобока; у нее была такая неровная походка, что она казалась хромой. Прекрасные зубы, выразительный, нежный и грустный взгляд и густые русые волосы были единственными привлекательными качествами, о которых сама лесть едва ли осмелилась бы сказать, что они искупают ее безобразие. Чтобы закончить портрет, можно добавить, что небрежность туалета и робость манер принцессы доказывали, что она мучительно сознает всю свою непривлекательность и даже не делает ни малейшей попытки исправить при помощи искусства то, в чем отказала ей природа, или испробовать силу других чар.
Король, не любивший младшую дочь, подошел к ней, как только она вошла.
– А, дочь моя, презирающая свет… Куда это ты так нарядилась сегодня утром – на охоту или в монастырь? Отвечай!
– Куда прикажете, государь, – еле слышно ответила принцесса.
– Я знаю, Жанна, тебе хотелось бы уверить нас, что твое заветное желание – покинуть двор и отказаться от света и мирской суеты. Но неужели ты можешь думать, что мы, старший сын святой церкви, стали бы оспаривать у господа нашу дочь? Сохрани нас пресвятая дева и святой Мартин, чтобы мы отказались принести такую жертву, если бы она была достойна алтаря или если бы действительно таково было твое призвание.
Сказав это, король набожно перекрестился и умолк, шепча молитву. В эту минуту Квентину показалось, что он очень похож на хитрого вассала, старающегося умалить достоинство вещи, которую он хочет сохранить для себя, и оправдывается перед своим господином в том, что он не предложил этой вещи ему. «Неужели он осмеливается лицемерить с самим небом? – подумал Дорвард. – Обманывать бога и святых, как он обманывает людей, которые не могут проникнуть в его душу?»
Между тем Людовик продолжал:
– Нет, любезная дочь, мне и еще кое-кому лучше известны твои настоящие мысли… Не правда ли, герцог? Подойдите, любезный наш брат, и предложите руку этой преданной весталке,[70] чтобы помочь ей сесть на коня.
Герцог Орлеанский вздрогнул при этих словах и поспешил исполнить приказание короля, но сделал это так неловко и с таким смущением, что король не преминул ему заметить:
– Потише, потише, любезный кузен! Умерьте свой пыл… Смотрите, что вы делаете. К каким сумасбродствам приводит иногда влюбленных их торопливость! Вы чуть было не спутали руку Анны с рукой ее сестры. Не прикажете ли мне самому подать вам руку Жанны?
Несчастный принц поднял глаза и содрогнулся, как ребенок, которого заставляют дотронуться до предмета, внушающего ему инстинктивное отвращение. Однако, сделав над собой усилие, он взял безвольно опущенную руку принцессы. Когда эта молодая пара стояла потупившись, причем трепещущая рука жениха еле касалась холодных, влажных пальцев невесты, трудно было решить, кто из двоих несчастнее: герцог ли, чувствовавший себя связанным неразрывными узами с той, к кому он питал лишь отвращение, или бедняжка принцесса, вполне сознававшая, какое чувство она внушает тому, чью любовь она охотно купила бы ценой собственной жизни.
– А теперь на коней, господа! – сказал король. – Мы сами будем сопровождать нашу дочь де Боже, и да благословят бог и святой Губерт нашу сегодняшнюю охоту!
– Боюсь, что мне придется вас задержать, государь, – сказал вернувшийся тем временем граф Дюнуа. – Бургундский посол ждет у ворот. Он требует немедленной аудиенции.
– Требует? – переспросил король. – Но разве ты не сказал ему, как я передал тебе через Оливье, что сегодня я принять его не могу, а завтра праздник святого Мартина, который мы, с помощью божьей, не желаем осквернять земными помыслами? Послезавтра же мы отправляемся в Амбуаз. Но, возвратившись оттуда, примем его, как только нам позволят другие неотложные дела.
– Я все сказал ему, государь, – ответил Дюнуа, – но он все твердит…
– Черт возьми! Друг мой, что у тебя застряло в горле? Видно, слова этого бургундца трудно проглотить?
– Если бы меня не удерживали мой долг, приказания вашего величества и неприкосновенность личности посла, я бы заставил его самого проглотить эти слова, государь. Клянусь Орлеанской девой, я бы охотнее заставил его проглотить их, чем передавать вашему величеству!
– Но, боже мой, Дюнуа, как странно, что ты, сам всегда такой горячий, так строг к тому же недостатку нашего взбалмошного и пылкого брата Карла Бургундского, – сказал король. – А я, право, друг мой, так же мало обращаю внимания на его дерзких послов, как башни этого замка – на северо-восточный ветер, который дует из Фландрии и принес нам этого нежданного гостя.
– Так знайте же, государь, – ответил Дюнуа, – граф де Кревкер ждет у ворот с трубачами и со всей своей свитой. Он объявил, что, если ваше величество откажет ему в аудиенции, он будет ждать хоть до полуночи, ибо его господин приказал ему требовать немедленного свидания с французским королем и дело его не терпит ни малейшего отлагательства. Он сказал, что добьется своего и переговорит с вашим величеством в любой час, как только вы выйдете из замка и куда бы вы ни шли, государь: по делам, на прогулку или на молитву, – и что ничто, кроме грубой силы, не заставит его изменить свое решение.
– Он дурак, – сказал невозмутимо король. – Неужели этот взбалмошный фламандец воображает, что разумному человеку трудно просидеть спокойно двадцать четыре часа в стенах своего замка, когда у него на руках дела целого государства? Сумасбродные головы! Они, кажется, думают, что все люди скроены по их образцу и каждый человек только тогда и счастлив, когда сидит в седле… Прикажите-ка убрать и накормить собак, друг Дюнуа. Вместо охоты мы сегодня назначим совет.
– Государь, – возразил Дюнуа, – этим вы не отделаетесь от Кревкера. Он говорит, что если вы не дадите ему аудиенции, то, по приказу своего господина, он прибьет перчатку к ограде вашего замка в знак того, что герцог отказывается от верности Франции и немедленно объявляет ей войну.
– Вот как! – сказал Людовик, не меняя тона, но его косматые брови так нахмурились, что на минуту почти совсем закрыли черные пронзительные глаза. – И так говорит с нами наш старинный вассал! Так обращается к нам наш любезный кузен!.. Ну что же, Дюнуа, придется нам развернуть наше боевое знамя и кликнуть: «Дени Монжуа!»[71]
– В добрый час, государь, слава богу! – воскликнул воинственный Дюнуа.
А королевские стрелки, не в силах обуздать охватившую их радость, зашевелились на своих постах, так что по залу пронесся негромкий, но отчетливый звон оружия. Король поднял голову и гордо посмотрел вокруг; в этот миг он выглядел и думал, как его герой отец.
Но минутная вспышка уступила место политическим соображениям; при существующих условиях открытый разрыв с Бургундией был бы для Франции чрезвычайно опасен. В то время на английский престол взошел воинственный и храбрый король Эдуард IV,[72] лично участвовавший более чем в тридцати сражениях. Он был братом герцогини Бургундской и, весьма вероятно, ждал только явного разрыва между Людовиком и своим зятем, чтобы вторгнуться во Францию со своими войсками через всегда открытые ворота Кале.[73] Он одержал много блестящих побед в междоусобных войнах и теперь хотел самой популярной у англичан войной с Францией изгладить из народной памяти тяжелые воспоминания о внутренних распрях. К этому соображению у короля примешивались сомнения в верности герцога Бретонского[74] и другие не менее важные политические расчеты. Поэтому, когда Людовик после долгого молчания опять заговорил, хотя тон его голоса не изменился, смысл речи был уже совершенно иной.
– Однако сохрани бог, – сказал он, – чтобы мы, христианнейший король, стали проливать французскую кровь без крайней необходимости, если мы можем избежать этого бедствия, не бесчестя нашего имени. Жизнь наших подданных мы ставим выше всех оскорблений, какие может нанести нашему достоинству какой-нибудь грубиян посол, который, быть может, даже преступил пределы своих полномочий. Впустить сюда бургундского посла!
– Beati pacifici![75] – сказал кардинал де Балю.
– Воистину! А те, кто смиряется, вознесутся – не так ли, ваше святейшество? – добавил король.
– Аминь, – сказал кардинал.
Но почти никто из присутствующих не повторил этого слова. Даже бледное лицо герцога Орлеанского вспыхнуло румянцем стыда, а Меченый не в состоянии был скрыть своих чувств: он чуть не выронил из рук бердыш, который глухо звякнул, задев концом об пол. За такую несдержанность ему пришлось выслушать строгий выговор от кардинала и наставление, как следует стоять на часах в присутствии государя. Сам король был, видимо, смущен воцарившимся кругом тяжелым молчанием.
– Ты о чем-то задумался, Дюнуа, – сказал он, – или ты осуждаешь нас за уступчивость перед этим дерзким послом?
– Нет, государь, – ответил Дюнуа, – я не вмешиваюсь в дела, которые не входят в круг моих обязанностей. Я просто думал попросить ваше величество об одной милости.
– О милости, Дюнуа? Говори, что такое? Ты редко о чем-нибудь просишь и можешь заранее рассчитывать на наше согласие.
– В таком случае я прошу вас, государь, послать меня в Эвре управлять тамошним духовенством, – сказал Дюнуа с истинно военной прямотой.
– Вот действительно дело, которое не входит в круг твоих обязанностей, – с улыбкой заметил король.
– Во всяком случае, – ответил граф, – я был бы не худшим командиром для попов, чем его святейшество епископ или, если ему больше нравится, его святейшество кардинал – для солдат гвардии вашего величества.
Король опять загадочно улыбнулся и шепнул Дюнуа:
– Может быть, придет скоро время, когда мы с тобой подтянем попов… А пока будем терпеть это самодовольное животное епископа. По теперешним временам и он годится… Ах, Дюнуа, это Рим взвалил нам на плечи и его, и другие тяжелые обузы! Но потерпим, мой друг: будем тасовать карты, пока не добьемся хорошей игры.
В эту минуту звуки труб во дворе возвестили о прибытии бургундского посла. Все присутствующие поспешили разместиться по старшинству вокруг короля и его дочерей, как того требовал этикет.
В зал вошел граф де Кревкер, известный своей храбростью. Вопреки обычаю, принятому у послов дружественных держав, он был в полном вооружении и только с непокрытой головой. На нем были великолепные стальные латы миланской работы, выложенные фантастическими золотыми узорами. С шеи, поверх блестящего панциря, спускался бургундский орден Золотого Руна – в то время один из почетнейших рыцарских орденов. Красивый паж нес за ним его шлем; впереди шел герольд с верительными грамотами, которые он, преклонив колено, протянул королю. Сам же посол остановился посреди зала, как будто для того, чтобы дать возможность присутствующим полюбоваться его величественной осанкой, решительным взглядом, гордыми манерами и спокойным лицом. Остальная свита стояла во дворе и в прихожей.
– Подойдите, граф де Кревкер, – сказал Людовик, бросив мимолетный взгляд на поданные ему бумаги. – Мы не нуждаемся в верительных грамотах нашего кузена, чтобы принять столь славного воина, и не сомневаемся, что он вполне заслуживает доверия своего господина. Надеемся, что ваша прекрасная супруга, в жилах которой течет кровь наших предков, находится в добром здоровье. Если бы вы явились рука об руку с нею, граф, мы могли бы подумать, что вы надели ваши доспехи, чтобы отстаивать первенство ее красоты перед всеми влюбленными рыцарями Франции. Но сейчас мы положительно отказываемся понять, что означает ваш воинственный вид.
– Государь, – ответил посол, – граф де Кревкер оплакивает свое несчастье и просит прощения у вашего величества, но в настоящем случае он не может отвечать вам с той смиренной почтительностью, с какой он обязан говорить с государем, удостоившим его своей королевской милости. Но Филипп Кревкер де Корде говорит не от своего имени: устами его говорит его доблестный государь и повелитель герцог Бургундский.
– Что же скажет нам герцог Бургундский устами графа де Кревкера? – спросил Людовик с царственным достоинством. – Постой! Не забывай, что в эту минуту Филипп Кревкер де Корде говорит с государем своего государя.
Кревкер поклонился и, гордо выпрямившись, проговорил громким голосом:
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке