«Я посылала тебе флюиды, а ты не пришла» – одна из самых пронзительных фраз мамы, запомнившихся мне из нашего последнего, страдного полугодия. Взрослый же человек, и мобильную связь уже изобрели, да и спит за стенкой, рукой подать, но она лежит, тревожная от позывов болезни и мыслей, не спит и не смеет прийти, а вместо этого по-детски уповает на силу желания: если как следует позвать, прилетит вдруг волшебник.
Мой акафист о ней – не флюиды, однако, а стук. Страшный глухой стук в стену, который услышала однажды к ночи, и лениво удивилась, и сонно осталась в постели, а это мама достукивалась через стену – звала уже не как ребенок, а как подросток, отчаявшийся ждать чудесного вертолета. По-взрослому вызванивать меня она научится в самые последние дни, когда мы обе почти перестанем спать, и я научусь взмывать по первой трели – не столько даже от страха за нее, сколько страха перед ней: я знала, что бываю ленивой и неловкой, и боялась нерасторопностью ее подвести.
Вот и в эти сорок дней, бывало, я ее подводила. Пропускала дни, потом дочитывала круг акафиста повторно, задним числом и не всерьез, тоже как-то по-детски фантазировала, что вдруг моя молитва о ней как вода в песке, как трава в камне, как свет в трюме: я прочитала, что с девятого по сороковой день душа томится в аду, и видела ад как пространный и необжитой каменный город, где маме уютно и тепло, только когда я ее поминаю.
И однако я с грехом пополам, то слёзней, то рассеянней, на прогулке или над кашей для прикорма, в автобусе до рынка или дома у окна, обняв недовольно булькающего ребенка, молилась и надеялась на чудо сорокового дня. На сон-встречу.
Эти сорок дней она восполняет – исполняет обещание давнего, забытого лета: снится едва ли не каждую ночь.
Первые ночи я не вижу ее во сне, просто чувствую, это чувство очень легкого, лишенного веса и силы, до прозрачности спокойного присутствия. С этим невесомым присутствием я странствую по местам, наутро убеждающим меня, что побывала на подступах к иному миру.
Кукурузное поле до горизонта. Большая чадная кухня, куда нас смывает грязной пеной по шаткой лесенке. Институт наций – «там» открыли для нас такой, специально на одну нашу ночь, – с изящной и чистой посудной лавкой; в институте особенно ценно, что я в процессе учебы собиралась в экспедицию в Азербайджан, а моя мама по факту родилась в Баку.
Невесомое, неслышимое присутствие тоже для меня убедительнее любых явок: мама еще не родилась «туда», как бы недоразвоплотилась, ее не засекают радары ни этой, ни той жизни.
Я уже не говорю про застолья во сне – и банки с медом по антресолям, и покойного дядю, пришедшего, как я понимаю даже во сне, помянуть маму за тризной.
Был еще странный сон без нее, а с подругой и приятельницей, с которыми мы пересекали реку, заворачивали за гору и ныряли, торопясь, потому что за нами топала целая экскурсия, в горную пещеру – ход в иной мир. В том мире дышали водой, скользя по-над речкой, и на горной фабрике высились выработанные горки цветного, как карандаши, графита. Я искала синий и повторяла: «Кобальт, кобальт» – потом прочла в интернете, что у названия этого элемента мистические корни.
Впервые после ухода мама является мне молодой и кудрявой, в поезде, но я даже во сне понимаю, что это ненастоящее: еще не проснувшись, отчетливо осознаю, что она, такая, всего лишь мое воспоминание.
Ряд снов сигналят о фантомной боли. Мама смотрит на меня доверчиво и кругло, и я внушаю ей, что вот ей сейчас явно лучше, и пусть только попробует съесть что-нибудь опять не то, и ей правда лучше, и она послушно заверяет меня, что ни за что, она будет себя беречь.
Пару раз она приходит к нам в кровать, как при жизни приходила полежать, пока муж на работе. В одном сне нас прерывает звонок в дверь – я собираюсь пойти открыть, но мама говорит: «Я открою», и я во сне раздумываю спокойно, что это наверняка звонят соседи и как же они удивятся, ведь они думают, что мама умерла. В другом я просыпаюсь, губами реально договаривая возмущенное: «Мама, ну ты как Лёша прям!» – а это она во сне, как муж часто наяву, тревожила внука за ручки и ножки, и я сердилась, как можно его из баловства будить.
Были сны, запускавшие жизнь задним числом, – как тогда, с дядей. Мама словно опять жива и вот в декабре возвращается из поездки в свою любимую Италию, где побывала всего раз и, думали, будет шанс побывать еще. Возвращается и грустит: я, говорит, хотела, как Касатик ходил, в горы. Касатиком их бабушка звала маминого брата, моего дядю. Во сне она чувствует себя хорошо, но я знаю, что это декабрь, а значит, впереди финальный марафон января, и снова этот ужас с перекрытым дыханием и прочее, и умирание, и я в страхе, что теперь придется все равно пройти это во второй раз. В другом сне я обнимаю ее, опять круглую, как до болезни, и говорю: «Ты жива, тебе дали вторую жизнь», мы ссоримся, я луплю ее белым батоном и думаю, что опять ведь потом пожалею о ссорах, но думаю, несмотря на срыв, спокойно: радость сильнее страха.
Самая страшная мысль о тех, кто ушел: им безразлично наше, оставленное. Это главное, что меня никогда не устраивало и в идее переселения душ. Связь рвется, и ты, самый для нее главный и близкий, становишься тенью минувшего, фигурой прижизненной терапии, одним из условий поставленного над ней и, так или иначе, завершенного эксперимента.
Покойные снятся предупредить – в нашей семье в этом убеждались не раз. Но они являются предупредить – и ничего не предотвращают.
В детстве, давним летом в Киргизии, у меня был вещий сон, настоящий: кладбищенская гора (там хоронят в горах и на горе, потому что больше и негде: все, что не город и не кишлак, обычно – горы), медведи с магазинными каталками и, главное, покойный дед – молодой, с волной в волосах, с яркими зелено-желтыми глазами, пьет со мной чай, как у нас бывало при его жизни, из стакана с подстаканником, с большим отрезом хлеба под сливочным маслом. Осенью того же года я едва не умерла: угодила в больницу с серьезным сбоем крови.
В минувшем году к маме в Киргизию явилась моя крестная – и ее тезка: вошла будто в комнату джалал-абадской квартиры и обратилась прямо, но не к маме, а к бабушке. «Чего, – сказала грозно, – не собираешься?» Время поджимало, и крестная торопила бабушку, но почему же в мамином сне? Являлся когда-то и брат, мой дядя, и мама спрашивала у него, тоже прямее некуда: «Ну как там у вас?» – брат отвечал уклончиво: «Увидишь». Уже зная о болезни, мама во сне пообещала своему отцу, моему покойному деду, собрать смертное – облачение в последний путь, – чем ужасно его рассмешила.
Накануне годовщины смерти своей бабушки – а моей пра-, мама ночью искала ключи от квартиры тоже давно покойной ее сестры и не нашла. Наутро сказала: «Еще поживу», – потому что вспомнила, как те же слова произнесла моя пра-, поведав, как она со своим, тогда уже покойным отцом, а моим прапрадедом, пошла во сне в лес да на полпути воротилась.
В акафисте есть фантастически обнадеживающие слова о «союзе любви между мертвыми и живыми» и просьба Богу во дни наших, живых еще бед принять ходатайство о нас – от наших ушедших.
Подруга сказала мне, что в лице моей мамы наша семья обрела своего рода ангела-хранителя.
Это было бы в мамином духе. Мама так усердно старалась хранить, так подробно пеклась, так браво бросалась на защиту, так горячо переживала – так болела нами. Опека – земная страсть, попытка скомковать в ладони и удержать сыплющийся сквозь пальцы прах.
Как-то раз другая моя подруга одной фразой вылечила меня от этой страсти. «А почему ты думаешь, – спросила она, – что она без тебя пропадет? Разве Бог о ней не позаботится?»
Предки являются предупредить, но ничего не предотвращают, потому что наши беды для них – всего лишь вехи на уготованном пути, который ведет так или иначе, но в одну сторону. У жизни просто нет другого направления пути. Предкам не страшно за нас, потому что они уже знают тайну.
Так, тоже одной фразой, утешила меня эта подруга: «Представь, мама твоя уже знает тайну».
И крестная моя знала, когда приходила маму предупредить. И не сказала попросту: «Встань, возьми постель твою и беги к врачу». Там, где знают тайну, не считают, что стоит сбегать от неизбежного.
Зачем сбегать – если маме в болезни приснился, и дважды, город золотой? А пока была здорова, снились только вторженцы, злые собаки и карабканье по скользкой горе.
Накануне тридцать девятого дня мне снится очередной сон с мамой. Которая выглядит как никогда неубедительно и которой я выговариваю, наутро понимая, что говорила с собой. «Я знаю, кто ты, – сказала я ей, – ты не привидение и не дух, нет, ты – образ».
Образ. Открытка из прошлого.
Я исцелилась от многих сожалений о последних моих с мамой минутах, днях, годах, когда поняла, что жалею о несложившемся образе. О картонной, глянцевой заслонке, на которой бы высветилось вспышкой и остановилось мгновение, вобравшее напоследок все самое лучшее, что было у нас и между нами.
Но самое лучшее рассыпано по жизни комками и пятнами, самое лучшее забывает принарядиться и встать красиво, самое лучшее быстрее всего распыляется, если пытаться его сжать в горсти.
И когда я в надежде на последний парадный фотоснимок памяти приглашу в гости двух оставшихся в живых из близких подруг мамы, мне покажется, что мы поминаем не ее, кого все так хорошо знали, и горячо уважали, и любили смеясь, а ветхого Скруджа, чьи обноски перебирают чужие руки.
Не дождавшись, когда разговор за столом наконец вырулит на тропу почета, я попросила их рассказать о маме. Одна мамина подруга с незажившей обидой вспомнила, как я однажды испортила им с мамой песню, сказав, что ну сейчас опять орать будут под выпивку. Другая мамина подруга с приятностью вспомнила, как при помощи моей мамы сшила себе юбку для первого выезда за границу.
Открыток из прошлого не будет. Прошлое не при параде.
Днями, пока не решилась отдать, я поглаживала, проходя мимо вешалки, ее серебристое пальто-пуховик в болоньевых рюшах, и каждый раз чувствовала: нет, это не она. Пальто – это уже не она. В нашем ветхом мире ей нечего больше делать.
Так почему же я жду, что в снах явится ко мне мама, а не образ ее?
Я верю, что город золотой маме не снился – явился. Это был ее сон-встреча. Город, говорила, золотой, красивый, с куполами и так много стилей: будто и готика, и что-то русское, и он как живой – и будто макет, и золотой – но не резкий, а светлый.
У жизни просто нет другого направления пути. Лети к светлому городу, мама, не оглядывайся.
Бог о нас позаботится.
5 марта 2018
О проекте
О подписке