До 7 августа улетаю в отпуск – опять на лето к бабушке, как в детстве. Из той поры нашлась самая ранняя любовная фотография: «Это я тебе надоела?.. Это ты мне надоел!» – ответила я тогда другу моему Кольке, и мама до сих пор считает, что лучше мужику не скажешь.
Никогда не скучаю по детству и чувствую, что чем дальше в жизнь, тем ясней и потому счастливей. И все же каждое лето залипаю в стране детства, будто в перине, которую взбивала бабушка, и сама росшая в окружении подушек и думочек, как единственная дочь.
Думочка с вышивкой и пресные сдобнушки – Бабушка, табак и якорь на руке – Дедушка, крапива и деревянная беседка с бабушками – Двор, арык с мутной бурной водой и стадион имени богатыря Курманбека – Город. И Мама, оставшаяся в далекой Москве, во сне обещает сниться каждую ночь и не исполняет обещания.
Недавно у Анны Старобинец прочла набравший популярность пост про то, как отпускать растущую дочь, как не жалеть о мячиках и камушках из моря. У меня пока детей нет, и потому куда больше интересует, как допускать эту маленькую дочь в себе и тех, кто давно расстался с мячиком. Бывает, подкалываю маму вопросом, обо мне ли она мечтала в детстве, и вдруг вижу ее той, еще не подцепленной к крючку многозаботности, живущей до и помимо меня, играющей в свой мячик. И тут же понимаю: да не было ни у нее, ни у меня, ни у кого – мне кажется – в детстве никакого мячика. А была поломанная рука и оставленная скрипка, была несправедливая четверка и отложенная медаль, были слишком ранние походы к зубному врачу и прыжок за окно классной комнаты от домогавшихся мальчишек, была нервно собирающая вещи мать и отец, тосковавший по морю в окружении голубых гор, – были забота и борьба, стыд и смутность, а мячик – мячик катился вперед, за сибирское студенчество и московский угар, за перестройку и голод, за кропотливое детство уже собственной дочери и за общую нашу борьбу, в итоге сближающую пониманием, что если есть семья, то это мы две друг у друга сейчас, что бы там ни сложилось или ни сложилось с кем еще. Мяч катится и поджидает, когда выдастся наконец минутка смиренного и легкого покоя в душе, чтобы взять его в руки, и встретить, и принять себя наконец маленькой, беззаботной, уверенной в том, что вся твоя жизнь – просто детство. В от начала мира больших, дающих, отеческих руках.
21 июля 2016
Хотела бы я первым припомнить случай попонятнее стороннему слушателю, а главное, не такой нелепый и не задействующий авторитетных представителей литературы в анекдоте на манер Хармса. Но это факт, что я впервые рассмеялась, подумав о маме с тех пор, как она ушла, однажды вечером на пути от метро «Каширская» к остановке самого старого и когда-то единственного в нашем районе автобуса, которого, когда мы сюда переехали, было не дождаться, и пассажиры там, куда я иду, перекрывали шоссе в знак протеста, а потом долго ехали домой, вминаясь в створки дверей и не давая им схлопнуться внутрь, будто придерживая пытающегося упрыгать из-под них кузнечика. Рассмеялась, вспомнив именно эту историю, которую и историей-то не назовешь, потому что, на счастье мое и всех так и не задействованных в ней авторитетных лиц, она все же не случилась на презентации моей первой книги. История, которая не случилась, началась в просторном и теперь навсегда утраченном кабинете главного редактора журнала «Октябрь», ей же принадлежала удачнейшая идея пригласить лиц, авторитетных в литературной критике, и устроить не просто вечер книги, а настоящую дискуссию о судьбах и трансформациях критики, которую в наше время проводят то и дело, чтобы узнать, как по-разному сейчас понимают и пишут критику, и разойтись, нисколько от этого знания не пострадав.
И вот так совпало, что главный редактор тогда особенно следила за собой и на редколлегии, чувствовалось, отвлеклась на запрещенное. На редколлегии утверждался план презентации, как-то скоро приблизившийся к раскадровке стола. На котором, волей главного редактора, уже появились закуски – легкие и шуршащие от приятной хрусткости. «Можно, – давала себе все больше воли главный редактор, – можно немного купить, совсем немного купить можно и чипсов. С сыром, а лучше, – вдруг решилась, – лучше с беконом». Сказала – и поперебирала в воздухе пальцами. Бекона ей можно было только так, в легкой присыпке к воображаемым чипсам.
Но я запомнила. Я вообще внимательно запоминаю советы, и даже в одном гороскопе прочла, что такие, как я, всегда благодарны за совет, и больше не удивляюсь, что то и дело встречаю авторитетных лиц, которые планируют за меня ключевые моменты моей жизни. Я запомнила про чипсы и рассказала маме. А мама моя тоже человек авторитетный, но рисующий планы в условиях менее просторных, чем наш главный редактор. Чипсы с беконом у мамы немедленно приняли вид прозрачного бокса с лопаткой в районном «Ашане», где можно накопать хоть с беконом, хоть с крабом, хоть мешок. На столе в просторном зале книжного магазина на Покровке, где предстояло провести презентацию, мама дорисовала мешок чипсов и выпивку.
Это потом главный редактор, возможно свернув диету, а также услышав от директора книжного, что в текущем сезоне принято решение банкеты запретить, придет в ужас, услышав про вино или водку, и чипсы тоже отменит. А мы с мамой, сначала обескураженные, проиграем весь план заново и вдруг расхохочемся от нелепой сцены, которой должна была венчаться моя презентация, моя критическая дискуссия, мой торжественный вечер. К столам, на которых водка и силос – мама так и назвала рассыпанный по пластиковым тарелочкам мешок со съестными добавками, – устремляются авторитетные гости и участники дискуссии. Которым героиня вечера, помахивая «Толстой» своей «критикой», такая и говорит: «Что же это вы, Николай Алексеевич, вперед Владимира Ивановича, встаньте-ка сюда, за Ириной Бенционовной, здесь уже очередь к бекону, а водочки вам налить?» Надо учесть, что Николай Алексеевич не кто иной, как заведующий кафедрой литературной критики, профессор Богомолов, из лекции которого на первом курсе я не понимала ни слова и которому на банкете кафедры по случаю защиты моей кандидатской диссертации, млея от невероятного сближения, я предложила положить в тарелочку маринованный грибочек. И услышала то, что запомнила лучше и дороже лекций: «Без подобострастия, пожалуйста». А Владимир Иванович – не кто иной, как критик, прозаик и языковед Новиков, научный руководитель моей диссертации, запомнившийся тоже сказанным впромельк, но на всю жизнь: «Не могу же я беременной вечернице поставить четыре. Поставлю, а она потом неправильно родит. Я ставлю «Отлично». Я гуманист». Про своего учителя в критике Ирину Бенционовну Роднянскую я вообще молчу: то, что я видела ее однажды на Тверском бульваре в голубом летнем платье с рукавами-фонариками, не дает мне права удерживать ее в очереди к силосу, пусть даже в моем и мамы воображении.
И вот я вспоминаю всю эту невидимую миру чушь и этих людей, о чьем особом месте в моем воображении знала только мама, и впервые чувствую, как смеюсь, заливаюсь в голос по дороге на остановку, толкая коляску и вдруг выталкивая себя в неизвестное науке измерение, где я и мама, расставшиеся как нельзя окончательнее, опять заодно и веселимся над только нам понятной, семейной нашей шуткой.
Как критик я никогда не справлюсь с одним, сколько бы книг, своих и чужих, ни презентовала: не разберусь, как передать особенный стиль моей мамы, который и мне-то стал виден, только когда она наконец научилась вбивать «толстым пальцем» (еще один семейный наш мем) сообщения в телефон и я вместо нелепостей типа «газетку кых» – то есть купила мне четверговое приложение «НГ-Экслибрис» в ларьке прессы у Красногвардейской, где на рублей пять дешевле, – стала получать от нее послания, замечательные по краткости, резвости и ехидству. Ее сообщения – задокументированная материнская забота, но и – нетривиальность, неподражательная и ржательная странность, легкая головная бекрень, благодаря которой мама к моим двадцати пяти наконец смогла въехать в специфику моего профессионального и творческого мира и, переводя язык редколлегий на язык завсегдатая «Ашана», метко разгадывать и запросто решать все мои критические и корпоративные затруднения.
Она была первой, с кем я убедилась, что для точного и глубокого понимания вовсе не требуется разделять профессию, опыт и увлечения собеседника.
Требуется другое: совпасть с ним в том, что он предпочитает прятать.
У меня ни с кем не получится больше похохотать, как с мамой, потому что не с кем разделить наш стыд. Эту семейную жалливинку. Бабскую нашу нелепость. Висельный восторг.
Это юмор нелепо устроенных людей, которые верят, что, сколько ни глупи, повезет. Потому ли, что Богу весело с дураками, потому ли, что они верят в финальный отыгрыш добра, а себя считают, сколько ни ругаются, добрыми, потому ли, что они решили, будто судьба забудет про них с их тыквенным домиком и бравым аппетитом, как большой мир забыл о веселых хоббитах.
Моя бабушка сказала о ловкой соседке: она умеет жить. Сказала с признанием – и пренебрежением. В нашей семье немодно уметь жить. Потому что с теми, кто умеет, никогда так глупо не похохочешь.
Те, кто умеет, звонили маме, когда она зависала у бабушки, и звали ее, словно молодую батрачку от госпожи. «Купи персиков, – просила одна бабка, дотащившая до двора слоновьи свои ноги, – купи, а то дочка вечно не то принесет». Пожилая хозяйка сада, который некому обирать, хватаясь за спину, просила маму подвинуть железную лестницу под виноградник. А ловкая соседка позвонила просить за вдову – помыть отошедшего мужа. Заказать омовение в морге, как выяснила моя мама позже, вдове показалось дорого, а соседке мыть – боязно.
И кто здесь выглядит смешней и нелепей – мама за шестьдесят, потащившаяся мыть покойника в кругу молча обступивших и ни шагом не помогающих мужчин, или соседка за семьдесят, которая все еще боится мертвых, зато, подкатив на похоронном автобусе до кладбища, сообразила пробежаться между делом до могилы и своего мужика, а после поминок звонила маме с вопросом: «Чё не пришла угоститься?» Ну и что, что не звали, – тут, в Азии, угощают всех.
Как это работает? Что за музыка запускается в маме, стоило вдове тренькнуть с просьбой забрать теперь мыло и полотенце от покойника, – и пружинку прижать: «Брезгуешь, да?» «Конечно, – сказала мама, – конечно, – сказала она мне, – я тут же сказала: давайте».
Маме следовало отказаться, но та, кто могла бы сказать «нет» вдове с ее ритуальным мылом, не поехала бы и к матери в стылую квартиру без отопления и обогревателя, без возможности остаться на старости в покое.
«Спокойной жизни, – сказала я, – спокойной и размеренной жизни», – сказала я последнему из маминых ухажеров, благополучно женатому мужчине без материальных и жилищных проблем, изумительно готовившему салат с каракатицами, выровнявшему нам на кухне потолок и по сей день высылающему мне редкие поминальные сообщения в ватсапе, – спокойной и размеренной жизни – вот единственное, пожалуй, чего маме действительно не хватило. Сказала – и неожиданно получила утешение. «А, спокойная и размеренная жизнь, – ответил он, – так надоедает».
От этого чужого нам мужчины я ждала меньше всего, но именно он рассказал мне, как чувствовал мамину боль в месяц перед ее уходом – по датам, сказал, могу вспомнить, – и как она потом приходила к нему, и он не боялся, потому что так приходили к нему одна за другой покойные бездетные тетки, оставившие ему свои московские квартиры с котами и библиотеками. И поэтому только от него я готова была принять вообще-то пустой совет – отпустить маму, чтобы она могла спокойно и размеренно отбыть.
С ним, пожалуй, да, с человеком, которого, ввиду их с мамой закадровых отношений, я не могу зазвать на домашние поминальные посиделки, с ним одним я сегодня повспоминала бы маму. С кем же еще? Когда она ушла, первое острое сожаление мое было – не успела, так и не успела записать ее голосом рассказанную историю о нашем семейном прошлом. История записана с ее слов, и есть тетрадка, где начисто перерисовано недолгое наше, но развесистое родовое древо, но я хотела бы проиграть себе эту аудиокнигу, где мама рассказывает о драмах и разочарованиях такой давности, что не болит. Я хотела себе эту сказку о нас ее голосом, но мама, пока болела, хотела говорить о чем угодно, кроме семейного прошлого, и вспоминала просмотренные с утра сериалы, школьные обиды, студенческий угар, ее страх в моей больнице, придурь бесчисленных в молодости ухажеров. Я жалела отчаянно – и только через полгода, съездив по стопам мамы к бабушке, успокоилась.
О проекте
О подписке